355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кантор » В поисках личности: опыт русской классики » Текст книги (страница 7)
В поисках личности: опыт русской классики
  • Текст добавлен: 17 августа 2017, 23:30

Текст книги "В поисках личности: опыт русской классики"


Автор книги: Владимир Кантор


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Самоосуждение Гоголя-художника не было принято Белинским. Отказавшись от своего искусства, утверждал критик, Гоголь отказался от всякого контакта с живой жизнью. А натуральная школа, быть может, более прямолинейно, не с такой силой преображения действительности в душе художника и ощущения её как части своей личности, своего, можно даже сказать, сугубо интимного мира, как Гоголь, но всё же пыталась эту действительность увидеть и изобразить. Великий же писатель в своей новой книге уклонился (и даже в каком-то смысле отрёкся) от постановки главных вопросов русской жизни, ведь «самые живые, – писал Белинский в своём знаменитом письме, – современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого исполнения хотя бы тех законов, которые уже есть»{170}. Попытка Гоголя найти спасение личности в официозе, в казённой службе, в советах помещику как управиться с крепостными крестьянами, казались критику уродливой, просто-напросто оскорбительной для писателя страны, «где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей»{171}. Гоголь ничего на это так и не ответил, хотя и написал Белинскому письмо. Как художник он замолчал.

Но великие творения его остались. Они стали фактом, который из русской культуры убрать уже было невозможно. Более того, они и вправду стали фундаментом, опорой для последующего развития русской литературы. То, что так трудно было преодолеть Гоголю (зависимость от государственного сознания), на чём он сломался, уже сравнительно проще преодолевали его последователи: их поддерживало (пусть не всегда адекватно понятое, но всё же понятое как независимое и самостоятельное самовыражение художника) искусство Гоголя, их предупреждал его трагический опыт. «Гоголь, – писал Чернышевский, – важен не только как гениальный писатель, но вместе с тем и как глава школы – единственной школы, которою может гордиться русская литература»{172}.

Конечно, гоголевское творчество, гоголевский анализ действительности был глубже, метафизичнее, нежели узко социальная критика «натуральной школы» сороковых годов. Но, как мы уже отмечали, натуральная школа была лишь этапом, а в дальнейшем вышедшие из неё писатели ставили проблемы, по глубине и значимости философских обобщений не уступавшие гоголевским. Во всяком случае было ясно, что вернуться к дидактике и риторике XVIII века в веке XIX русской литературе уже не грозит. «Так называемую натуральную школу, – совершенно справедливо утверждал Белинский, – нельзя упрекнуть в риторике, разумея под этим словом вольное или невольное искажение действительности, фальшивое идеализирование жизни. Мы отнюдь не хотим этим сказать, чтобы все новые писатели, которых (в похвалу им или в осуждение) причисляют к натуральной школе, были все гении или необыкновенные таланты; мы далеки от подобного детского обольщения. За исключением Гоголя, который создал в России новое искусство, новую литературу и которого гениальность давно уже признана не нами одними и даже не в одной России только, – мы видим в натуральной школе довольно талантов, от весьма замечательных до весьма обыкновенных. Но не в талантах, не в их числе видим мы собственно прогресс литературы, а в их направлении, их манере писать. Таланты были всегда, но прежде они украшали природу, идеализировали действительность, то есть изображали несуществующее, рассказывали о небывалом, а теперь они воспроизводят жизнь и действительность в их истине»{173}.

Что же важного и интересного извлечёт для себя читатель из анализа гоголевской трагедии, его надлома? Ну хотя бы то, что классическая русская литература прошлого века появилась не с лёгкостью и необязательностью случайности, что её становление было сопряжено с колоссальным напряжением духовных сил её создателей, преодолевавших не только окружающую действительность, но и самих себя, что то, что кажется с детства таким привычным и естественным, как бы само собой разумеющимся (все эти привычные названия великих произведений, которые, как нам теперь кажется, просто не могли не быть всегда), было на самом деле результатом высокого подвига. И хотя мы знаем, что возникли уже объективные условия для появления литературы, но всегда необходим кто-то, кто берёт на себя смелость претворить эти условия в реальность. О том, как это было нелегко даже для людей великого гения, и говорит трагедия Гоголя.


VI. «ЛИЧНОСТЬ… – ЕСТЬ НЕОБХОДИМОЕ УСЛОВИЕ ВСЯКОГО ДУХОВНОГО РАЗВИТИЯ НАРОДА»

(Судьба идей К. Д. Кавелина[5]5
  Кавелин Константин Дмитриевич
  (4 (16) ноября 1818 года – 3 (15) мая 1885 года)
  Русский историк, правовед, социолог, публицист и общественный деятель эпохи реформ Александра II, один из идеологов русского либерализма.
  Константин Дмитриевич Кавелин родился 4 (16) ноября 1818 года в Санкт-Петербурге в семье Дмитрия Александровича Кавелина (1778—1851), директора Главного педагогического института.
  Получил хорошее домашнее образование. В период подготовки к поступлению в Московский университет в 1834-1835 годах занимался с В. Г. Белинским. В 1835-1839 годах учился в Московском университете, сперва на философском факультете, затем на юридическом. Окончил университет с золотой медалью.
  В 1841-1844 годах служил в Санкт-Петербурге. В этот период тесно общался с В. Г. Белинским, Ф. И. Тютчевым, И. С. Тургеневым, И. И. Панаевым и др. В 1844-1848 годах преподавал в Московском университете, был близок к Т. Н. Грановскому и А. И. Герцену.
  В 1855 году К. Д. Кавелин составил «Записку» об освобождении крестьян с землёй за выкуп в пользу помещиков при содействии государства. Документ распространялся в списках и получил заметный общественный резонанс. Благодаря своему проекту К. Д. Кавелин смог сблизиться с либерально-реформаторскими кругами столичного общества, получил доступ ко двору великой княгини Елены Павловны.
  В 1857 году К. Д. Кавелин был приглашён на кафедру гражданского права в Санкт-Петербургский университет. Одновременно ему было поручено преподавать историю и правоведение цесаревичу Николаю Александровичу. В этот период «Записка» К. Д. Кавелина об освобождении крестьян была опубликована А. И. Герценом в «Голосах из России» (1857) и Н. Г. Чернышевским в «Современнике» (1858). Появление этого проекта в печати не осталось без внимания и вызвало недовольство императора Александра II. В 1858 году К. Д. Кавелин был отстранён от чтения лекций наследнику престола, но сохранял за собой кафедру в университете вплоть до студенческих волнений 1861 года.
  Если в период подготовки и проведения крестьянской реформы 1861 года К. Д. Кавелин поддерживал правительственные начинания с умеренно-либеральных позиций, то уже в конце 1861 года его взгляды эволюционировали в сторону большего консерватизма. В брошюре «Дворянство и освобождение крестьян» (1862) он выступил против идеи конституционной монархии с апологией сильной самодержавной власти. Позднее К. Д. Кавелин представил Александру II глубоко консервативную записку «О нигилизме и мерах против него необходимых» (1866).
  В 1864-1877 годах К. Д. Кавелин служил в министерстве финансов, активно занимался исторической публицистикой. В 1878 году он вернулся к профессорской деятельности, получил кафедру гражданского права в Военно-юридической академии. В 1882-1884 годах являлся президентом Вольно-экономического общества.
  К. Д. Кавелин – один из основателей государственной школы в русской историографии. Его исторические взгляды наиболее отчётливо сформулированы в работах «Взгляд на юридический быт Древней России» (1847), «Мысли и заметки о русской истории» (1866) и «Краткий взгляд на русскую историю» (1887). К. Д. Кавелин развивал идею о решающей роли государства в жизни народа. По его мнению, государство явилось высшей формой общественного бытия в истории России, а власть – инициатором и гарантом прогресса. К. Д. Кавелин был сторонником культурного сближения России с Западной Европой, оставаясь при этом поборником развития национального самосознания русского народа.


[Закрыть]
в контексте общественно-литературных споров в России XIX века)

Трудно назвать большого русского писателя, который бессознательно или вполне сознательно и плодотворно (как Карамзин, Пушкин, сегодня – Солженицын) не занимался бы историческими изысканиями или по крайней мере не был бы склонен к своего рода «рефлексии по поводу отечественной истории». Причём не в поисках материала для историко-приключенческих романов (хотя такие были и есть: от М. Загоскина до В. Пикуля), а пытаясь как бы усовершенствовать свой художнический взгляд, чтобы понять окружающую действительность, её смысл и специфику, понять, «почему мы такие». Писательские занятия историей объясняются не только склонностью всякого крупного писателя нового времени к историзму, но и неразвитостью, недифференцированностью духовного производства, скованностью русской мысли на определённых этапах её развития, её поздним, по сравнению с Европой, раскрепощением, отсутствием научных исторических исследований.

К 40-м годам прошлого века история приобрела впервые статус самостоятельной дисциплины, а русские историки по влиянию своему на публику, по интересу, вызываемому их концепциями, могли соперничать с писателями и критиками. Наш сегодняшний интерес к XIX веку так усилился не в результате новаторских литературоведческих трактовок; «эпоха гласности» открыла вдруг широкому кругу читателей, что развитие великой литературы было немыслимо без великих философов и историков, без полноценной духовной жизни, то есть того напряжённого интеллектуального поля, которое определяло проблемы и направление русской культуры. Разные концепции исторического развития России, оказывая влияние на общественно-литературную борьбу, безусловно лежали в основе и многих собственно литературно-критических анализов произведений искусства.

В знаменитом своём цикле статей о Пушкине Белинский, рассуждая о драматических особенностях «Бориса Годунова», объясняет эти особенности спецификой исторического развития России. «Прежде всего скажем, что «Борис Годунов» Пушкина – совсем не драма, а разве эпическая поэма в разговорной форме, – писал критик – Действующие лица, вообще слабо очёркнутые, только говорят и местами говорят превосходно; но они не живут, не действуют. Слышите слова, часто исполненные высокой поэзии, но не видите ни страстей, ни борьбы, ни действий. Это один из первых и главных недостатков драмы Пушкина; но этот недостаток не вина поэта: его причина – в русской истории, из которой поэт заимствовал содержание своей драмы. Русская история до Петра Великого тем и отличается от истории западноевропейских государств, что в ней преобладает чисто эпический или, скорее, квиетический[6]6
  Квиети́зм (от лат. quies «покой») – религиозное течение в католицизме (Мигель де Молинос, Мадам Гюйон, Фенелон), возникшее в XVII в., приверженцы которого культивируют мистико-созерцательный взгляд на мир и своеобразную моральную индифферентность. В переносном смысле «квиетизм» означает отрешённое, лишённое аффектов пассивное поведение; безвольная и непротивленческая покорность божественной воле. Франц Залес выражает сущность квиетизма следующими словами: «ни желать, ни противиться» («ni désirer, ni refuser»).


[Закрыть]
характер, тогда как в тех преобладает характер чисто драматический. До Петра Великого в России развивалось начало семейственное и родовое; но не было и признаков развития личного: а может ли существовать драма без сильного развития индивидуальностей и личностей? Что составляет содержание шекспировских драматических хроник? Борьба личностей… »{174}

Не будем сегодня удивляться глубине историософских штудий Белинского и делать вид, что он обладал обширными познаниями во всех областях духовной деятельности, самостоятельно их разрабатывая. Вся его сила как критика, по соображению С. Венгерова, заключалась как раз в том, что он умел усвоить идеи своих друзей, ассимилировать их и в высказывании придать им большую силу, послужить своеобразным рупором. Разумеется, лишь те идеи имели на него влияние, которые отвечали его умонастроениям, его собственным духовным поискам. В данном случае не надо больших разысканий, чтоб определить автора высказанной Белинским историософокий концепции; об этом уже говорилось, в том числе и в нашей науке. Как справедливо констатировал Э. Бурджалов ещё в 1956 году « Белинский опирался на труды профессионалов, он опирался на Кавелина»{175}. Эта констатация подтверждается и письмом Белинского Герцену, в котором он обнаруживает прекрасное знание кавелинской историософской концепции «Его лекции (Кавелина – В. К.), которых начало он прислал мне (за что я благодарен ему донельзя), – чудо как хороши; основная мысль их о племенном и родовом характере русской истории в противоположность личному характера западной истории – гениальная мысль, и он развивает её превосходно. Ах, если бы он дал мне статью, в которой бы он развил эту мысль, сделав сокращение из своих лекций, я бы не знал, как и благодарить его!»{176}

Но как совмещалась идея об отсутствии личностного характера русской истории с появлением искусства нового типа – хотя бы с творчеством того же самого Пушкина? Значит, в какой-то момент наступил перелом… Когда? Идеи молодого историка находились на самом пересечении наиболее болезненных тем, над которыми размышляли русские писатели. Вот что писал Пушкин: «Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной»{177}. А вот Кавелин: «У нас не было начала личности: древняя русская жизнь его создала; с XVIII века оно стало действовать и развиваться»{178}. XVIII век – это период петровских реформ, укрепления государственного могущества и выход России на сцену европейской истории. Случайно ли это совпадение: укрепление государства и становление личности? Того самого государства, которое чуть не раздавило – каждого по-своему – Чаадаева и Гоголя, которому так отчаянно, сопротивлялся Лермонтов и позитивный смысл деяний которого (помимо негативного) пытался понять Пушкин, говоря, что государство – единственный европеец в России, и связывая появление новой литературы с реформами Петра: «Пётр не успел довершить многое, начатое им. Он умер в поре мужества, во всей силе творческой своей деятельности. Семена были посеяны… Новая словесность, плод новообразованного общества, скоро должна была родиться»{179}.

Это была одна из центральных проблем русской духовной жизни, весьма важная для самоопределения русской литературы. Нужна была историософская концепция, которая увязала бы распадавшиеся противоречивые факты взаимоотношений личности и государства. Одной из самых влиятельных попыток такого рода стало творчество Константина Дмитриевича Кавелина.

Выросший в семье, принадлежавшей, по определению Достоевского, к «средне-высшему кругу» русского дворянства, Кавелин отказывается от традиционной для этого служилого сословия военной или чиновной карьеры. Его влечёт научная деятельность, желание понять окружающую действительность, выступить не передвигаемой другими пешкой, а независимой личностью, самостоятельно отвечающей за своё место в мире. Возможно, известную роль в его разрыве с традиционным путём сыграл Белинский, готовивший его в университет и действовавший на него, по воспоминаниям Кавелина, «возбуждением умственной деятельности, умственных интересов, уважения и любви к знанию и нравственным принципам»{180}. Учёба в университете укрепила тягу юноши к научным занятиям. Несмотря на сопротивление семьи (профессорство казалось матери Кавелина лакейской должностью), он с начала 40-х годов читает в Московском университете лекции по истории русского права. Тогда же он тесно сошёлся с Герценом, который позднее, в «Колоколе» 1861 года, с любовью вспоминал Кавелина, ставя его в ряд ведущих деятелей русской культуры: «Лермонтов, Белинский, Тургенев, Кавелин – все это наши товарищи, студенты Московского университета»{181}

Первые лекции и первые, ещё не вызвавшие заметного шума в публике журнальные публикации Кавелина обратили на себя внимание одного из самых проницательных критиков 40-х годов – Валериана Майкова. И в статье 1846 года он сравнивает деятельность Кавелина в науке с переворотом, произведённым в искусстве Гоголем (сравнение нешуточное!), ибо именно с Гоголя начинается, как полагал Белинский, принципиально новое направление русской культуры – критико-аналитическое. Майков противопоставляет позицию Кавелина позиции славянофилов, которые, по мысли критика, смотрят «на русскую историю сквозь такое стекло, которое увеличивает хорошую сторону предметов и уменьшает или вовсе скрывает дурную. Послушать их, так в допетровской России цвела такая дивная цивилизация, что нет ей подобия ни в прошедшем, ни в настоящем; мало того: по их рассказам, было бы смешно и в будущем ожидать чего-нибудь совершеннейшего… Но в то же время, как зарождалось у нас славянофильство, зарождался и противоположный взгляд на прошедшее и настоящее России. Это был взгляд спокойного, беспристрастного анализа, взгляд, который сначала произвёл такой же ропот в науке, как сочинения Гоголя в искусстве, но который мало-помалу делается господствующим. В последнее время представителями его являются профессоры Московского университета, гг. Кавелин и Соловьёв, которым, может быть, суждено сделать для русской истории то же, что сделал Гоголь для изящной литературы»{182}.

Славянофилы в свою очередь увидели в концепции Кавелина, излагаемой им с университетской кафедры, опасность для своей доктрины общинности как благотворнейшего фактора развития русской культуры. И любопытно, что именно Гоголю, который, видимо, сам до конца не понимал, какой переворот он совершил в русской литературе, они жаловались на кавелинские лекции, браня молодого профессора – в буквальном смысле слова. «Много нового нашли бы вы в университете; новые профессоры вышли на кафедру. Сидит на кафедре эта дрянь – Кавелин…»{183} – писал в сентябре 1845 года Константин Аксаков Гоголю. Впрочем, всё это была предварительная перепалка, так сказать, разведка боем.

Подлинную славу и влияние Кавелина на русскую общественную мысль надо отсчитывать с 1847 года, когда в журнале «Современник» публикуется его статья «Взгляд на юридический быт древней России». Статья эта была составлена из его лекций по просьбе Белинского, считавшего выраженный в этих лекциях взгляд «гениальным». На статью обрушились славянофилы (Ю. Самарин), в её защиту выступил Белинский, полагавший что «статья Кавелина – эпоха в истории русской истории, с неё начнётся философическое изучение нашей истории»{184}.

Прежде чем формулировать историософскую позицию Кавелина, стоит посмотреть, в контексте каких идей и проблем она зародилась и ответом на какую позицию была. Как известно, в XIX веке первой попыткой философии русской истории явилось «Философическое письмо» Чаадаева, опубликованное в 1836 году в «Телескопе». Журнал, напечатавший это письмо, был закрыт, цензор отстранён от должности, редактор сослан, а сам автор объявлен сумасшедшим. Причиной тому был поразительно мрачный взгляд мыслителя на историю России и на её настоящее. Письмо это было воспринято современниками как «обвинительный акт» против России. Да и позднее, даже смягчённое временным расстоянием, такое отношение к первому чаадаевскому письму сохранялось. Например, известный историк русской литературы Д. Овсянико-Куликовский, несмотря на все оговорки о благотворности воздействия на русскую культуру резкого высказывания Чаадаева, его историческое воззрение определял следующим образом: «Чаадаеву вся русская история казалась каким-то недоразумением, бессмысленным прозябанием в отчуждении от цивилизованного мира, идущего вперёд»{185}. Действительно, оптимизма было в первом письме Чаадаева маловато: «В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности… Мы живём в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте без прошедшего и будущего… Мы идём по пути времён так странно, что каждый сделанный шаг исчезает для нас безвозвратно. Всё это есть следствие образования совершенно привозного, подражательного. У нас нет развития собственного, самобытного… »{186} Но в такой позиции и была постановка проблемы.

По сути дела, Чаадаев заявил, что Россия и Западная Европа развиваются на разных основаниях, ибо Россия не имела личностей, способных определить её самобытно-прогрессивное движение. Славянофилы, опровергая Чаадаева, тем не менее, признали «разность оснований», все заимствования и подражания объявив случайностью; они искали национальную самобытность в общинности, православной соборности, отказе народа от политической жизни, отсутствии активной личностной деятельности, – то есть те определения, которые выступали у Чаадаева со знаком минус, получили у них положительную оценку. Однако и Чаадаев, и славянофилы, по ретроспективному замечанию П. Н. Милюкова, «искали идей в истории… стояли высоко над материалом, над действительностью в русской истории, не только не объясняя её, но даже и не соприкасаясь с ней»{187}. В этих словах есть явное преувеличение, но всё же именно Кавелин был первым профессиональным историком, «работавшим в материале» и при этом сумевшим философски (опираясь на гегелевский диалектический метод) подойти к проблемам истории, дать «свою формулу русской истории»{188}.

Что же он сказал? А то, что «внутренняя история России – не безобразная груда бессмысленных, ничем не связанных фактов. Она, напротив, – стройное, органическое, разумное развитие нашей жизни, всегда единой, как всякая жизнь, всегда самостоятельной, даже во время и после реформ. Исчерпавши все свои исключительно национальные элементы, мы вышли в жизнь общечеловеческую, оставаясь тем же, чем были и прежде – русскими славянами»{189}. Однако, например, крупный русский историк рубежа XIX – XX веков Н. Павлов-Сильванский с упрёком писал: «Кавелин признавал, что в основе органического развития, русского и германского, лежат различные противоположные начала. Германские племена «рано развили начало личности» и дальнейшее развитие этого начала было основою их истории, У русско-славянских племён «начало личности не существовало»; у них в основе развития было начало родственных связей, род и семья… Такое признание резкой противоположности между историей русской и западной, признание совершенно различных начал развития той и другой, делало очень шаткой позицию Кавелина в его политической борьбе с Погодиным и славянофилами на этой, исторической почве»{190}.

Вопрос этот стоит прояснить. Кавелин искал через свою «формулу» исторического развития России путь не к «самодостаточной» (в отличие от славянофилов), а к «общечеловеческой жизни». Как ему казалось, он нашёл и ценностную точку отсчёта, способную дать единство мировому прогрессу, на которую этот прогресс может опереться, – личность. На Западе, писал он, «человек давно живёт и много жил, хотя и под односторонними историческими формами; у нас он вовсе не жил, и только начал жить с XVIII века. Итак, вся разница только в предыдущих исторических данных, но цель, задача, стремления, дальнейший путь, один»{191}.

Нельзя, однако, забывать, что и Европа прошла период дикости, даже людоедства (там ещё в IX веке, по словам Гегеля, «на рынках открыто продавалось человеческое мясо»{192}, пережила самые архаичные формы быта, но под влиянием христианства, обогащённого возвращением к античности, на почве которой укрепились германские племена, процесс гуманизации шёл достаточно успешно, не прерываемый нашествиями извне, дойдя до Возрождения. И всё это в отличие от Руси, испытавшей страшные разрушения татаро-монгольского завоевания, вполне напоминающие катастрофические последствия эпохи переселения народов. «Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией… »{193} В результате татаро-монгольского ига в России устанавливается «монгольское государственное право», по которому «вся вообще земля, находившаяся в пределах владычества хана, была его собственностью»{194}. Не только о праве на собственность, но о праве на собственную жизнь не могло идти речи. Жизнь человеческая перестала цениться. Московские самодержцы, как замечал Герцен, переняли монгольские принципы управления. После разгрома Новгорода (до которого не докатилось татарское нашествие) последовательно Иваном III, а затем Иваном IV – о правах личности было прочно забыто. И всё же, когда произошло некоторое успокоение исторической жизни, её, так сказать, «нормализация» (воспользуюсь термином Д. Фурмана), постепенное возвращение России в Европу, возникает и внутренняя потребность культуры в появлении личности как естественного инициатора внутреннего развития. Кавелинские поиски предпосылок, позволявших надеяться, что личность не привозной плод, не заморское растение, которое погибнет, не приживётся на российской почве, были обусловлены требованием времени, наиболее чутко выразившимся в литературе. Уже состоялся Пушкин, который не только, как замечал Белинский, сумел «завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство», но и усвоил России всю европейскую культуру в основных её проявлениях. Отсюда, кстати, его «протеичность», или, как писал Достоевский, его «всечеловечность». Пушкин своим творчеством показал возможность в России незамкнутой, развивающейся, открытой и отзывчивой личности. Необходимо было историческое обоснование этого феномена.

Строго говоря, Кавелин принял чаадаевский ход мысли, что история движется там, где есть развитая личность, что только при этом условии страна входит в круг цивилизованных наций, способных к прогрессу образования, просвещения, промышленности. «… Для народов, – писал он, – призванных ко всемирно-историческому действованию в новом мире, такое существование без начала личности невозможно… Личность, сознающая сама по себе своё бесконечное, безусловное достоинство, – есть, необходимое условие всякого духовного развития народа»{195}. Прежде всего заслуга Кавелина перед русской общественно-литературной мыслью, его успех объясняются тем, что он дал оптимистическую (в этом смысле – античаадаевскую, не отвергавшую, а преодолевавшую Чаадаева) версию русской истории. По Кавелину, распадение родового быта, укрепление быта семейного, последующий его кризис привели к возникновению могучего государства в России. А «появление государства было вместе и освобождением от исключительно кровного быта, началом самостоятельного действования личности»{196}. Петра I он считал первой свободной личностью в России: через три года, в 1850 году, сославшись на Кавелина, Герцен назвал Петра «первой русской личностью, дерзнувшей поставить себя в независимое положение»{197}.

Надо заметить, что в такой точке зрения на Петра I прослеживается явная полемика с А. Хомяковым, в своей статье 1839 года «О старом и новом» писавшем о Петре: «… грустно подумать, что тот, кто так живо и сильно понял смысл государства, кто поработил вполне ему свою личность, так же как и личность всех подданных, не вспомнил в то же время, что там только сила, где любовь, а любовь только там, где личная свобода»{198}. Позиция сильная и выражена мощно, но не надо забывать, как славянофилы понимали эту личную свободу. Отвечая на кавелинскую статью в «Современнике», Ю. Самарин в «Москвитянине» за 1847 год сформулировал это понимание: «Общинный быт славян основан не на отсутствии личности, а на свободном и сознательном её отречении от своего полновластия»{199}. В защиту Кавелина выступил Герцен, но уже из-за рубежа, ибо мог там свободно договорить то, что нельзя было сказать в русской подцензурной печати.

«В возражении «Москвитянина», – писал Герцен в трактате «О развитии революционных идей в России», – почерпнувшем свои доводы в славянских летописях, греческом катехизисе и гегельянском формализме, опасность, которую представляет собой славянофильство, становится очевидной. Автор-славянофил полагал, что личный принцип был хорошо развит в древней Руси, но личность, просвещённая греческой церковью, обладала высоким даром смирения и добровольно передавала свою свободу особе князя… Этот дар самоотречения и ещё более великий дар – не злоупотреблять им – создавали, по мнению автора, гармоническое согласие между князем, общиной и отдельной личностью, – дивное согласие… на замечание, что все мы рабы, что личное право не развито в России, отвечают: «Мы спасли это право, увенчав им князя». Это издёвка, возбуждающая презрение к человеческому слову»{200}.

Позицию Кавелина Герцен формулировал следующим образом: в России «неопределённое положение личности вело, согласно автору, к такой же неясности в других областях политической жизни. Государство пользовалось этим отсутствием определении личного права, чтобы нарушать вольности; таким образом, русская история была историей развития самодержавия и власти, как история Запада является историей развития свободы и прав»{201}. Как видим, Герцен не только много революционнее прочёл идеи Кавелина, но и во многом переосмыслил их, переиначил. В дальнейшем эта разность взглядов на принципы развития русской истории оказалась причиной серьёзного расхождения, приведшего к духовному и политическому разрыву мыслителей.

Кавелин связывал развитие личности с самодержавным государством, от него ожидая свобод, словно не замечая в России личностей, противостоявших государству (хотя бы «огненный протопоп» Аввакум или Радищев). Герцен же твёрдо заявил, что после Екатерины II «власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»{202}. Строго говоря, Пётр Первый тоже был наследником московского самодержавия, не случайно он называл своим прямым предшественником Ивана Грозного. Здесь Герцен поддался кавелинско-соловьёвской идеализации Петра и его деятельности, называя его революционером на троне, каковым он вряд ли был, занятый, по трезвому соображению Чернышевского, прежде всего укреплением империи. Отметим, что наиболее суровый приговор исторической концепции, связывавшей развитие свободы личности в России с самодержавием, был произнесён русскими мыслителями XX века, пережившими опыт революции и сталинизма. «Русская интеллигенция, – писал Г. Федотов, – предпочла усвоить московскую историческую традицию митрополита Макария и Степенной Книги, пропущенную сквозь Гегеля. С необычайной лёгкостью, без ощущения всего трагизма русской истории, она вслед за Соловьёвым и Ключевским (которые шли здесь за Кавелиным. – В. К.) – приняла, как нечто нормальное (вроде европейского абсолютизма), московско-татарское поглощение Руси, с непонятным оптимизмом ожидая всходов западной свободы на этой почве»{203}.

Уход Кавелина в 1848 году из университета, вызванный неприятной житейской историей и оценённый современниками как благородный гражданский акт, исторически совпал с наступлением так называемого «мрачного семилетия». На европейские революции николаевская деспотия ответила дикими репрессиями. «… В событиях Запада, – вспоминал С. Соловьёв, – нашли предлог явно преследовать ненавистное им просвещение, ненавистное духовное развитие… Это был стрелецкий бунт своего рода; грубое солдатство упивалось своим торжеством и не щадило противников, слабых, безоружных. Время с 48-го по 55-й год было похоже на первые времена римской империи, когда безумные цезари, опираясь на преторианцев и чернь, давили всё лучшее, всё духовно развитое в Риме. Начали прямо развращать молодых людей, отвлекать их от серьёзных занятий, внушать, чтоб они поменьше думали, побольше развлекались, побольше наслаждались жизнью… Принялись за литературу; начались цензурные оргии, рассказам о которых не поверят не пережившие это постыдное время; говорю – постыдное, ибо оно показало вполне, какие слабые результаты имела действительность XVIII-го и первой четверти XIX-ко века, как слабо было просвещение в России; стоило только Николаю с товарищи немного потереть лоск с русских людей – и сейчас же оказались татары…

Что же было следствием? Всё остановилось, заглохло, загнило. Русское просвещение, которое ещё надобно было продолжать возвращать в теплицах, вынесенное на мороз, свернулось. Лень, стремление получать как можно больше, делая как можно меньше, стремление делать всё кое-как, на шерамыгу, – все эти стремления, так свойственные нашему народу вследствие неразвитости его, начали усваиваться, поощряемые развращающим правительством… »{204}. Картина, как видим, нарисована безрадостная, хотя очень даже знакомая человеку, выросшему уже в середине XX столетия в России.

Но всё это не поколебало кавелинскую «формулу» русской истории. В сентябре 1848 года он писал Грановскому: «Я верю в совершенную необходимость абсолютизма для теперешней России; но он должен быть прогрессивный и просвещённый. Такой, каков у нас, – только убивает зародыши самостоятельной, национальной жизни»{205}. А в том, что культура, просвещение, национальная жизнь и литература должны быть самостоятельны и что это совместимо с абсолютизмом, Кавелин был уверен вполне. Поэтому так энергично выразился он по поводу смерти Николая спустя семь лет, в марте 1855 года: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом, и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лица у мысли, погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, – это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры – околел, наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль? Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного! Говори после этого, что случайности нет в истории и что всё совершается разумно, как математическая задача. Кто возвратит нам назад тридцать лет и призовёт опять наше поколение к плодотворной и вдохновенной деятельности! Какому Ваалу нового времени принесены в жертвы лучшие силы, цвет и надежда России?»{206}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю