Текст книги "Дети Ивана Соколова"
Автор книги: Владимир Шмерлинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Глава четырнадцатая
ТИШИНА И КАНОНАДА
Все так же у берега Волги не прекращалась битва, дымилась земля и развалины озарялись бледными вспышками.
Гитлеровцы уже не пыжились. У них и походка изменилась. Стали торопиться, будто кто их подгонял или заставлял бегать наперегонки.
Кругом кипели уличные бои. А в Дзержинском районе, на улицах ближе к вокзалу, все еще было как в тылу. Здесь стояли их кухни, склады, мастерские, маскировались машины.
В блиндажах, землянках и подвалах все еще жили наши: старики, дети, больные. Им больше не грозили угоном. Куда угонять, когда сами гитлеровцы окружены.
Мы уже хорошо знали о том, что началось наступление наших войск.
Немецкие солдаты на все лады стали повторять такое милое всем нам, ютившимся в норах, слово «капут».
Теперь я искал не только сестренку, но и «бабку» свою Наталью.
От хлеба не осталось ни крошки, и я только думал: что бы поесть?
Шура исчезла так же, как и Оля. Как говорят, и след простыл!
В блиндажах было много стариков и старух. Никогда раньше я не видел столько старых людей. Глаза у них впали и помутнели, но все они были очень любопытными.
Куда ни придешь, начинали расспрашивать о том, что наверху делается; спрашивали, уже не обращая внимания на то, что я маленький.
Многим я непременно кого-то напоминал. И со мной делились последним куском.
Однажды, когда в поисках пищи я рылся в помойной яме, рядом со мной оказался узкоплечий человек.
Он ко всему приглядывался и шарил палкой. Лицо его было бледное, усталое, виски седые, а бороду, редкую и колючую, видно, отпустил недавно. Он увидел меня и обрадовался. Мне показалось, что он вот-вот упадет.
– Давай вместе искать, – сказал он и закашлял.
Я усадил его на нижние ступеньки развалившейся каменной лестницы и стал смотреть по сторонам. Ничего не увидел и пошел дальше.
Вскоре наткнулся я на целую кучу еще теплых конских кишок.
Узкоплечий обрадовался моей добыче, подскочил, когда увидел меня, и сразу же заторопился.
Я нес кишки, а он все время забегал вперед, показывая дорогу. Звали его Агафоном. Он, должно быть, боялся, как бы я не раздумал и не убежал от него с драгоценной ношей.
Мы шли, прижимаясь к развалинам, перелезая через наваленные груды щебня, а посередине мостовой шагали гитлеровцы.
Отсюда было совсем близко до площади, где над развалинами возвышалось уцелевшее здание 3-го Дома Советов – военная комендатура.
Мы спустились в полуподвал. Невысокая, очень худая женщина с грудным ребенком на руках первым делом посмотрела на кишки.
Дядя Агафон познакомил меня с ней и сказал:
– Ульяна у нас всеми карточками заведует. Только отоваривать нечем. Будешь у нее агентом по снабжению.
Меня встретили, как желанного гостя.
Я же по достоинству оценил пышущую жаром плиту, уставленную горшками с водой.
На досках лежали люди, прикрытые рваным цветным ковром; вскоре и я улегся рядом.
Здесь определилась моя новая специальность.
Ежедневно, когда чуть светало и затихал обстрел, я отправлялся искать пищу.
Захватчики доедали свою конницу. Каждая лошадь была ободрана до самых костей. Кишки и кожу они еще выбрасывали, и надо было вовремя их обнаружить. О конине я и не мечтал.
Все обитатели полуподвала с нетерпением ждали моего возвращения. Когда мне удавалось добыть кости, тетя Ульяна варила холодец. Кожу она долго палила перед варкой и промывала кипятком.
Стало трудно и с водой. Ударили морозы. Волга покрылась плотной коркой льда. Первый снег недолго сверкал белизной. Он почернел, посерел и покрылся ржаво-бурыми пятнами. Снег заменял нам воду. Глотаешь снег, а все равно воды хочется.
Разыскивая пищу, я чувствовал себя по крайней мере артиллерийским наблюдателем, только без стереотрубы. И мне надо было все видеть, да так, чтобы самому оставаться незамеченным.
Все трудней и трудней стало добывать еду.
Я бродил невдалеке от здания военной комендатуры. Там стояли кухни. Гитлеровцы около них не были такими голодными, как другие. Там чаще можно было напасть на отбросы.
Как-то я увидел – солдат комендатуры вылил огуречный рассол.
Я выждал и, когда можно было подойти ближе, дощечкой собрал замерзший рассол, которому тетя Ульяна очень обрадовалась, так как у нас не было соли.
– Слезы соленые, – говорила Ульяна, – подсолила бы, а слез нет.
– Наши слезы не соленые, а горькие, – возразил ей кто-то.
– А им еще горше будет. Узнают, почем фунт соли, – сказал дядя Агафон.
Стоило ему только услыхать знакомый рокот наших дальних бомбардировщиков или ночников, как он начинал тихонько насвистывать авиамарш. Ревут моторы, а он свистит.
– Эге! Слаба кишка! Зашатались, – говорил он под гул снарядов.
Когда в августе началась бомбежка, дядя Агафон находился в больнице. Выскочил он оттуда в халате, побежал к дому, а там одни обломки. У дяди Агафона вся семья погибла. Он об этом никогда не говорил. Мне тетя Ульяна рассказала. Неладно было у него со здоровьем. Много болезней к нему привязалось. Лежит он, бывало, на печке, губы кусает, за грудь рукой схватится, под глазами мешки. Но с того дня, как мы узнали из листовки, что гитлеровцы окружены под Сталинградом, он словно выздоровел.
Дядя Агафон всяческие виды видал. Был он по профессии не то контролером, не то ревизором. Не мог я разобрать, где он работал – на железной дороге, в бухгалтерии или в театре.
Вернулся я как-то со своей «охоты», а он меня спрашивает:
– Ну, молодой человек, что слышно на театре военных действий?
Я никак не мог понять, что это за театр? А дядя Агафон засмеялся:
– А разве ты не заметил, что декорации меняются?
И объяснил мне, что уж давно местность, где происходят сражения, называют театром военных действий.
Неудачно это придумано: какой это театр?
Дядя Агафон иногда даже каким-то образом узнавал, что передают в утренних и вечерних сводках Сов-информбюро. А кроме того, мы научились читать эту сводку и по глазам немцев.
Один раз я видел, как немецкий солдат попался на глаза какому-то гитлеровскому начальству.
В черном блестящем плаще начальник вышел из машины, окруженный целой сворой офицеров, и направился к блиндажу, куда со всех сторон тянулись провода. Из блиндажа то и дело выбегали военные с бумагами и папками в руках.
Все те, кто встречался с этим высоким, вытягивались и застывали на месте.
А находившийся на посту солдат стоял к нему спиной. На его голову была натянута смятая смешная пилотка. Он не слышал ни громких возгласов, ни приближавшихся к нему шагов. Он стоял, поеживаясь от холода, втянув голову в поднятый воротник тоненькой, рваной шинели. Он переминался с ноги на ногу, дул в кулак, разжимал его и даже не обернулся, когда с ним поравнялся «крупный калибр». Тот так гаркнул, что солдат чуть не свалился.
Важный чин пошел дальше, а следовавший за ним офицер носком сапога с силой ударил солдата.
Мне запомнилось его небритое лицо: он моргал глазами, они слезились, и слезы размазались по его небритому белесому лицу, по губам, покрытым лихорадкой.
А мне в стеганке было не холодно. Я раскрутил ее длинные рукава, они чуть не доставали до земли, но зато заменяли рукавицы.
Однажды падал снег. Все стало белым. Я невольно вспомнил про салазки.
Спрятавшись в развалинах, я смотрел через оконную нишу первого этажа, не сводя глаз с места, где однажды повар из комендатуры вылил огуречный рассол.
Из подъезда гитлеровский офицер вывел на снег босую женщину и начал бить ее нагайкой по голой спине.
Я отвернулся, когда услышал, как женщина застонала. Потом ее увели.
Прошло немного времени, и меня окликнул парнишка на костылях. Я уже несколько раз встречался с ним. Несмотря на костыли, он рыскал повсюду.
– Видал? – спросил он меня.
Я кивнул головой, а он рассердился:
– Ничего ты не видал! Вылезай, посмотри на балкон.
Я вылез и посмотрел. Она стояла на балконе, прислонившись к перилам.
Гитлеровец что-то кричал ей в самое ухо.
Ветер разметал ее волосы. Она резко повернула голову. И мне показалось, что она похожа на Шуру.
…Потом при встрече парнишка на костылях рассказал мне, что женщина, которую гитлеровцы пытали на балконе, осталась жива. И у нас в полуподвале говорили о том, что ее, нагую, после допроса на балконе, бросили в холодную камеру, но она не замерзла, а убежала. Одни видели ее под туннелем на улице Огарева; другие же слыхали, что ее укрыли где-то на Хоперской…
Захватчики с каждым днем становились все злее. Прежде они отбирали белую муку, а теперь, врываясь, первым делом допытывались: «Конь ист?»
Они всех ощупывали, выворачивали карманы, лезли под кровать и в мусоре по зернышку собирали просо.
– В поле и жук мясо! – мрачно говорила тетя Ульяна.
Гитлеровцы поймали и сварили на плите лохматого, желтого Дружка – дворняжку, жившую у нас в полуподвале.
Запомнился мне один грузный немец. Очки в золотой оправе, глаза как щелки. У него была маленькая голова, будто с другого мужчины. Макушка голая. Все время закутывал свою шею длинным малиновым шарфом.
Голова маленькая, а рот большой и жадный.
Он протянул вперед указательный палец, словно хотел измерить температуру воздуха.
Я в это время достал стеклянную банку, которую посчастливилось мне найти на помойке. К краям банки присохли остатки варенья. Я пытался снять их мокрым пальцем.
А немец с маленькой головой дул на свой палец: «Бр… фр». Открыл рот:
– Пломба очень холодно, – сказал он по-русски. А потом дотронулся до головы, задрожал и произнес: – Волос холодно!
Он вытащил из кармана колоду карт, достал одну из них и закричал:
– Туз! Туз! – Он помахал картой перед самым носом дяди Агафона: – Туз тоже холодно!
Дядя Агафон вздрогнул. Видно, боль снова схватила его.
Немец же обернулся, наставил на меня свои блестящие щелки и, увидев, как я облизываю палец, вырвал банку из моих рук, разбил ее и начал языком облизывать осколки.
Как досадно было, что он завладел банкой!
Шла величайшая в истории человечества битва, а я только помню, что мне тогда очень хотелось есть… Кружилась голова, и я часто глотал слюну.
Как-то вдруг разом все смолкло.
Мы так отвыкли от тишины, что стало жутко.
Дня два было тихо. И все даже вздохнули, когда снова из-за Волги ударила наша дальнобойная артиллерия.
Глава пятнадцатая
ПЯТИКОНЕЧНАЯ ЗВЕЗДА
…А есть с каждым днем хотелось сильнее.
Я где-то слыхал, что медведи в таких случаях сосут лапу. И я засунул пальцы в рот и представил, как поднимается пар над миской горячих щей.
Растаявший снег не утолял жажду.
Нас спасали зерна, их Ульяна парила и раздавала нам по три – четыре ложечки в день.
К счастью, она подобрала сброшенный с немецкого самолета мешок с сухарями. Тетя Ульяна припрятала его и выдавала по сухарю.
Жуешь его как можно дольше, чтобы лучше насытиться. Но и сухари подходили к концу.
С каждым днем, с каждым часом все слышней и слышней становился треск автоматов.
– Наша берет! – говорил пожелтевший дядя Агафон, уже давно не встававший с железной койки.
Он кусал губы от острой боли и часто просил пить.
Дальнобойная артиллерия била с левого берега Волги.
На мерзлой земле рвались наши авиабомбы.
Весь воздух был пробуравлен советскими снарядами; от разрывов кипела земля.
Дядя Агафон на локтях приподнимался с койки. Я стал его постоянным собеседником.
– Слышишь, какая самодеятельность? – говорил он. – Наши идут!
И все слушал далекие выстрелы. Это было для него единственным лекарством.
В полуподвале было тепло. Гитлеровцев набиралось в него так много, что нельзя было шагнуть и нечем было дышать. Они дрались и ссорились из-за места, расталкивали друг друга.
В один из таких дней в подвал ввалилась большая группа фашистов. Они шагали по телам, валявшимся на полу.
Не обращая внимания на стоны дяди Агафона, они уселись на его койку. Тетя Ульяна умоляла их отойти.
– Видите, больной помирает!
Но они ничего не хотели видеть.
Собрав последние силы, дядя Агафон приподнялся, должно быть, хотел столкнуть их с кровати. А они только и старались, как бы усесться поудобней.
Как только тетя Ульяна не ругала захватчиков!
– Пулю бы тебе, гад, в черепину! – говорила она, потянув одного из гитлеровцев за рукав шинели.
Они схватили дядю Агафона и потащили к выходу.
– Германский солдат капут! Иван тоже капут! – крикнул кто-то из них.
Я испугался, как бы тетя Ульяна не выронила из рук ребенка. Она стояла пораженная, притихшая, будто все слова застряли у нее в горле.
В это время один из гитлеровцев начал стаскивать с меня стеганку. Я еле держался на ногах. Он стянул стеганку, примерил ее и, так как она была ему мала, накинул на плечи, как платок. Он схватил меня за волосы, потянул, приподнял и вышвырнул за дверь, наподдав ногой. Падая, я слыхал, как он выругал меня:
– Маленький вшивый свинья!
Тетю Ульяну тоже вытолкнул из подвала. Она бегала по морозу, вся дрожала, прижимая к себе плачущего ребенка.
– Уля, теплой воды! – услыхал я глухой голос дяди Агафона.
Было очень холодно.
Кружилась голова, меня трясло. Как хорошо бы укрыться хоть в самой маленькой норке.
Я растирал грязным снегом то нос, то щеки; пальцы еле шевелились. А потом показалось, что руки и ноги не мои, будто стою на каких-то подставках и вот-вот свалюсь.
Вдруг стало так хорошо, приятно и сладко.
Сильная, загорелая Шура шла ко мне навстречу. Не в черном старушечьем балахоне, а в голубой майке с белым воротничком…
«Держись, Гена, держись!» – кричала она мне издалека.
А потом я услыхал русские слова – с кем-то разговаривала тетя Ульяна и плакала.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
Наши артиллеристы все ближе и ближе выкатывали пушки. Уже выстрелы совпадали с разрывами.
Еле держась на ногах, я сделал несколько шагов вперед.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
И тогда я прежде всего вспомнил отца. Ведь среди них мог быть и мой папа.
Сквозь дым я увидел на шапке человека в полушубке алую пятиконечную звезду…
Глава шестнадцатая
ПОСЛЕ БИТВЫ
Не знаю, что произошло со мной и как оказался я под накатом блиндажа.
Вначале показалось, будто плыву куда-то и волны сами несут меня, как бумажный кораблик. Хотел шевельнуть рукой и не смог. Лежал с открытыми глазами, пытаясь сообразить, где я и что со мной происходит.
Так ничего и не сообразил, – снова поплыл.
Мне хотелось пить. Я закричал что есть силы. Но своего голоса не услышал.
Потом почудилось, что мы с ребятами на цветущем лугу в горелки играем. Гори, гори ясно, чтобы не погасло!
Сзади отец стоит. Сейчас наклонится и поднесет мне к губам кружку с водой.
Но отца не было, а пить хотелось все сильней.
Я обрадовался, когда услышал какие-то звуки, будто издалека. Пальба не пальба, канонада не канонада, а самый обыкновенный храп.
И тут над самым моим ухом прогремел голос:
– Очнулся паренек!
Кто-то поднес мне воды.
Как сейчас помню вкус первых глотков. Это может понять только тот, кто всю зиму вместо воды глотал снег, безвкусный, как мел. Я и теперь всегда наслаждаюсь, когда пью воду прямо из-под крана или из колодца, прохладную и такую свежую.
Так же, как первый глоток воды, запомнил я вкус хлеба.
Мне налили в котелок мясных щей. Какой шел от них пар! Это не то что три – четыре ложки запарен ной ржи. Должно быть, я тогда опьянел от одного аромата щей и уронил котелок-так ослабели пальцы.
Язык с трудом повиновался. Хочешь сказать, а слова застревают. Не говорил я тогда, а бормотал что-то невнятное. Может быть, поэтому так заботились обо мне бойцы, находившиеся в этом блиндаже. Каждый старался сделать мне что-нибудь хорошее.
Надели на меня длинную красноармейскую рубаху. Рукава болтались, словно плети. Тогда кто-то предложил их укоротить. Эта «операция» была произведена не ножницами, а ножом с красивой рукояткой, которым резали хлеб.
Все принимали участие и в моем переобувании.
– Видать, ты, паренек, в пехоте служил, – произнес боец, обладавший громким голосом.
Он выкинул мои разлезшиеся ботинки из блиндажа, завернул мои ноги в теплые портянки, а потом сунул их в кирзовые сапоги. Сам же он прыгал на одной ноге, так как другая была забинтована.
Он приподнял меня, поставил на ноги и скомандовал:
– Шире шаг!
Только шагнул я, как ноги подкосились, но он вовремя подхватил меня и усадил к себе на колено.
Какой он был приветливый и шутливый! От него пахло душистой махоркой. И кисет у него был особенный. Он даже передо мной хвастался своим бархатным кисетом со словами, вышитыми на нем красными нитками: «Курите на здоровье!»
Когда он медленно завертывал цигарку, обязательно произносил:
– Какое же здесь здоровье!
Он дал мне свою зажигалку, и я играл ею. Пальцы стали послушней, и я с удовольствием то зажигал, то тушил ее.
От всех бойцов, входивших в блиндаж, пахло морозом. Они приходили такие краснощекие, здоровые, в теплых валенках, в коротких серых полушубках, со спущенными ушами меховых шапок. Снимали полушубки, ватники; даже у меня под головой лежал ватник.
Весело бывало в блиндаже. Обрадовался я, когда услышал гармошку, не губную, как у немцев, а нашу, настоящую. А когда один из бойцов заиграл на гитаре, вспомнил я артиллериста Орлова и его любимые песни.
Узнал я и о том, что совсем плохо стало немцам, покатились они вверх тормашками; не пустили фашистов к Волге. Все знали, что я сталинградец, и называли меня Геннадием Ивановичем.
Прошел всего день-два, но котелок больше не выпадал из моих рук и голова не кружилась. В новых сапогах я уже прохаживался по блиндажу. А громкий боец (даже имя его не запомнил) все сокрушался, что нет у меня настоящей заправочки. Он раздобыл для меня поясной ремень, половину которого отрезал – бритву точить. Он очень любил бриться сам и брить товарищей. Достанет из вещевого мешка зеркальце, завернутое в тряпочку, разложит свое имущество да как начнет лицо намыливать – только пена во все стороны летит.
Он больше всех расспрашивал меня про Сталинград. Я называл ему улицы, какие только помнил, а он громко, как диктор по радио, повторял их за мной.
Все красноармейцы прислушивались к нашим занятиям. Они удивлялись, что была у нас улица и Большая Франция, и Малая Франция и даже Балканы.
– Не город, а атлас мира, – сказал кто-то. Всем нравилось, что у нас в городе была Солнечная улица, Арбузная и даже Веселая.
Один боец обрадовался, когда услыхал про Невскую улицу.
– Моя река! – сказал он с гордостью.
А другой тут же заинтересовался, нет ли у нас Онежской улицы, и пояснил, что сам он с Онеги.
Когда я ответил, что не слыхал про такую улицу, он так огорчился, что пришлось мне поправиться:
– Должно быть, есть!
– То-то! – сказал он многозначительно.
Я уж не стал его спрашивать, где такая Онега. Другой красноармеец не поверил мне, когда я вспомнил и про улицу Шекспира.
Рассердился я тогда на него. Улегся на доски, накрывшись шинелью, а сам все разглядывал входивших бойцов.
Вдруг в таком же полушубке с поднятым воротником, с автоматом за плечом войдет мой отец.
Я уже дремать начал, как услыхал:
– Сюда, Соколов! Вот здесь!
Я встрепенулся, вскочил и ринулся навстречу. Задрожали губы, кровь прилила к щекам.
В блиндаж вошел Соколов, только это был не мой папа. Хоть бы чуточку был на него похож!
Лучше бы он и не приходил сюда, этот человек с моей фамилией…
Потом в блиндаж вошли две женщины. Одна высокая, в сапогах; ее длинная шинель перекрещена ремнями от кобуры пистолета и полевой сумки. Рядом же с ней была Александра Павловна. Я сразу узнал ее, несмотря на то что заострилось ее лицо. Волосы, как всегда, выбивались из-под платка, стеганая куртка расстегнута.
Александра Павловна бросилась ко мне, начала целовать.
– Вот Фекла-то будет рада! Нашелся наш солдатенок!
Я обрадовался Александре Павловне.
Высокая женщина, про которую Александра Павловна сказала, что она председательница районного Совета, записала мое имя и фамилию в свою записную книжечку. А Александра Павловна, как всегда, заторопилась.
– Вот только с делами управлюсь, за тобой приду, – сказала она.
Женщины ушли, а меня в блиндаже все стали про них расспрашивать. Я рассказал все, что знал, и Феклу Егоровну вспомнил.
Через несколько дней Александра Павловна снова пришла в блиндаж.
Громкий боец одернул мне рубашку:
– Смирно!
Встал я по стойке, а он доволен:
– Ну, теперь похож на сталинградца!
Подарил он мне на прощание кусок туалетного мыла в нарядной обертке и обрызгал тройным одеколоном. Я даже не успел глаза зажмурить.
Подпрыгивая на здоровой ноге, он все говорил, что после войны обязательно приедет в Сталинград и меня разыщет. Я в этом нисколько не сомневался – ведь он никуда из блиндажа не уходил, а столько знал названий сталинградских улиц!
Александра Павловна усадила меня в санки, погрузила на них какую-то поклажу и повезла по узкой снежной тропе, вдоль склона берега, изрытого землянками и ходами сообщения. Недавно здесь, совсем рядом, проходила линия фронта.
Я щурился от дневного света. Вдалеке что-то прогремит, потом стихнет, а земля не дрожит – успокоилась.
Тропинка вилась мимо запорошенных снегом окопов. Отовсюду торчали концы колючей проволоки.
Мы обогнали какую-то женщину с узелком в руке. Она шла пригнувшись. Александра Павловна окликнула ее, а та ничего не ответила, будто и не слыхала.
Натолкнулись мы на длинную вереницу пленных.
Александра Павловна остановилась.
Долго проходили они мимо нас.
Долго проходили они мимо нас. Такими я их еще не видел. Они все сгорбились, даже самые высокие, похожие на жерди, втягивали головы в плечи. Не шли, а еле плелись, все какие-то исцарапанные, лохматые, серые, закутанные по-бабьи в платки, маскировочные накидки, какие-то тряпки.
Александра Павловна строго оглядывала их с ног до головы. А они, казалось мне, от нас отворачиваются, а некоторые даже при этом глазами моргают…
«Как хорошо, что им так плохо», – подумал я.
Пересекли мы развороченный железнодорожный путь, где раньше мимо зеленых палисадников так весело проносились трамваи и пригородные поезда.
Вот наконец и Мамаев курган.
Александра Павловна остановилась у хибарки:
– Встречайте гостя!
В дверях появилась Фекла Егоровна. Я сразу же заметил – совсем другие волосы стали у нее: посеклись и поредели.
– Ах ты, миленький мой, и не узнала бы тебя!
И девчонки мне показались очень худенькими. Курчавая Агаша почернела, но все тараторила, как раньше. Юлька смотрела на меня исподлобья. Павлик же заметно поздоровел. Вовка одобрительно хлопнул меня по плечу. Я сразу же оценил его внешний вид. Вовка был вооружен с ног до головы: сзади болтался трофейный парабеллум, а на боку – футляр на ремешке.
– Ну что ж, Гена, молчишь? – обеспокоилась Фекла Егоровна. – Александра-то наша по всему Сталинграду таких, как ты, собирает. Может, и сестра твоя найдется.
Фекла Егоровна разводила гороховый концентрат в банке из-под консервов. Она хлопотала у большого ящика, превращенного в стол.
Я попросил у Вовки бинокль. Так захотелось мне опять посмотреть в него! Вовка не отказал.
Я вышел из домика и первым делом наставил бинокль на небо. Оно было синее-синее. Долго смотрел в небо сквозь стекла, пока от яркого света не заслезились глаза.
А потом смотрел вокруг уже без бинокля.
Все было усыпано гильзами и осколками.
Из-под снега торчали противотанковые надолбы, виднелись заржавленные, продырявленные пулями и осколками немецкие каски земляного цвета. Куда ни глянешь-стволы орудий, согнутые пропеллеры, черные трубы минометов.
Еще недавно здесь, над самым ухом, шипели снаряды. Все свистело, скрежетало, каждый осколочек нес смерть. И теперь еще все пахнет гарью и дымом.
Фекла Егоровна, Александра Павловна и Вовка вскоре ушли. Мне же поручили смотреть за малышами.
Всем нам было строго приказано никуда не выходить из домика. Но это приказание было совершенно напрасным, так как Фекла Егоровна заперла дверь на висячий замок.
Я обратил внимание на ее коричневые башмаки из темной кожи на толстой подошве с шипами. Тяжело было Фекле Егоровне шагать в такой обувке. Эти башмаки раздобыл Вовка. Он называл их итальянскими скороходами и прищелкивал языком, отсчитывая в такт шагам матери: – Раз – два – три!
Мне сразу стало очень тоскливо. Юлька подперла рукой голову, Агаша вначале захныкала, а потом приумолкла, прильнув к небольшому оконцу. Я не знал, о чем говорить с ней, как развлекать. Стало боязно, что мы остались одни. Кругом так непривычно тихо.
Кроме того, никак я не мог смириться с тем, что сижу взаперти, когда Красная Армия выгнала фашистов из Сталинграда.
Сколько месяцев жил я в несмолкаемом шуме и не вздрагивал, а теперь, когда стихло, чуть скрипнет где-то или раздастся одинокий выстрел, все внутри обрывалось. Особенно стало не по себе, когда все мы услыхали рокот самолетов. Отсюда не видно было, наши это или их – с черными крестами.
Я оглянулся и увидел на стене гитару с двумя оборванными струна ми. Не напрасно, значит, волочила ее за собой Юлька прошлой осенью.
Я снял гитару и, воображая себя Орловым, забренчал по струнам. Павлик, размахивая ножками, первый выразил свое одобрение. Я старался вовсю, играя на трех струнах, как на балалайке. А когда перестал Играть и обвел глазами свою «публику», взяла гитару Юлька. Она задумалась и начала перебирать пальцами, заботясь, по-видимому, больше всего, как бы не Уронить гитару. А потом к ней подполз и Павлик. Он схватил струну и, потянув ее, покраснел. Гитара задребезжала, а Павлик воинственно забарабанил по ней ногами. Он еще раз поднатужился и сорвал струну, а потом вцепился Юльке в волосы и начал их тянуть, также стараясь изо всех сил.
Наконец щелкнул замок, и Фекла Егоровна и Александра Павловна появились в дверях. Вскоре и Вовка пришел – принес доски. Оказывается, все они сегодня были на площади Павших Борцов на митинге в честь победы над фашистами.
– Давно мы так много людей не видели. Стоят наши защитники, и мы рядом с ними. Только мало нас, жителей, осталось. А площадь большая. Сколько, бывало, на ней народу собиралось! Видимо-невидимо… – говорила Фекла Егоровна. – Заиграл духовой оркестр… Мучались – не плакали, а здесь удержу нет! Ну, думаю, держись, Фекла! Теперь придется еще меньше спать, работы хватит!
Вовка не только рассказал, но и показал, как проходили бойцы по площади церемониальным маршем. Вовка хвастался, что ему посчастливилось козырнуть самому гвардии генералу, который заметил его и ответил на приветствие.
– Я к этому генералу пойду служить, – выпалил Вовка.
Завидно мне стало, что все это они видели.
Как жалел я, что не пришлось и мне кричать «ура» там, на площади. И только тут мелькнуло: «Искал Олю, а теперь вдруг рукой махнул». И сразу завертелось: «Может, и отец мой шагал по площади».
Голова закружилась, когда я представил нашу встречу. И я решил: нечего мне здесь больше торчать с малышами, надо отца разыскивать.
Вовка побежал на Мамаев курган за водой к роднику. Фекла Егоровна принялась растапливать печурку. Александра Павловна с саперной лопаткой в руке пошла выкапывать какие-то вещи из ямы.
Вечером над Сталинградом поднялись красные, зеленые, оранжевые, ослепительно белые ракеты.
На этот раз они не указывали, куда вести огонь.
Они сияли над небывалым полем битвы, над городом, который стал героем!
Рано утром, когда все спали и чуть светил фитилек лампы, сделанной из сплющенной в верхней части снарядной гильзы, я перешагнул через спящих, тихонько приоткрыл дверь и выскользнул из домика.
Завыл ветер, а я шел не оглядываясь, куда глаза глядят.
За мной никто не бежал, не догонял меня, а я спешил скорей уйти от домика, где спали сейчас такие добрые ко мне люди.
«Чего же я ушел?» – думал я, поеживаясь от колючего ветра. Я сбился с тропинки, потом упал в какую-то яму, расшиб себе нос, а когда вылез, все так же шел неизвестно куда, подгоняемый ветром.