Текст книги "Дети Ивана Соколова"
Автор книги: Владимир Шмерлинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Глава девятая
ПИСЬМО НА УКРАИНУ
С каждым днем становилось тревожней.
Отгонят наши противника за железнодорожную насыпь, продвинутся вперед на несколько метров – Александра Павловна Феклу Егоровну подбадривает:
– Разве можно унывать в такое время!
Отобьют фашисты наши атаки, потеснят со ската – Александра Павловна сама не своя.
Она знала каждый кустик, каждую ямку вокруг бугра.
Идет бой, Александры Павловны нет в блиндаже. Она с Вовкой и связистам помогала и боеприпасы таскала. А когда их не хватало, собирала у убитых гранаты и подносила бойцам.
Как только она их не называла: и сметливыми и удалыми, особенно моряков, которые на суше дрались!
– Бравый народ! Любо-дорого посмотреть!
Заводских хвалила за хватку, а про пехотинцев говорила, что «нет нигде лучше их, ни в мире, ни в Сибири». Придет Александра Павловна в блиндаж усталая, бледная, с запавшими глазами, урвет часок-другой для сна и снова обратно.
– Хоть нос в крови и злости полны кости, а держусь, раз надо, – говорила она.
Сквозь неумолкаемый грохот нескончаемого боя мы уже слышали и наши танки. Они шли мимо нас на бугор.
Фекла Егоровна ко всему привыкла, только не к лязгу танков. Все мерещилось ей, что Вовка попадет под гусеницы. Когда Вовку посадили в танк, чтобы он указал дорогу, Фекла Егоровна закрыла лицо руками.
Вовка вскоре вернулся.
– Что нам, бурлакам! – сказал он, появившись в блиндаже.
… Александра Павловна из нашего танка, подбитого гитлеровцами, вытащила обожженных танкистов, сама приползла вся в крови, почерневшая, опаленная, глаза мутные. Сразу было видно, что ей тяжело. В блиндаже расступились, и Александра Павловна упала животом на койку.
Фекла Егоровна не знала, как помочь подруге. Всю ее ощупала. Нигде ни царапины. Должно быть, сильно оглушило ее или надорвалась. Она только пожаловалась, что все в ее глазах расплывается, терпкий запах пороха стал ей невмоготу.
Фекла Егоровна раскрыла дверь. Александра Павловна попросила закрыть. Только закрыли дверь, опять просит открыть.
Александру Павловну все окопники и тыловики знали и крепко уважали. Из штаба батальона пришли ее проведать, а потом и врач военный появился. Выслушал ее трубочкой, как маленькую, и сказал:
– Полежать вам надо, Александра Павловна, успокоиться.
Он и Павлика заодно осмотрел, потрогал его голову, за ножки потянул и ткнул пальцем в живот:
– Хорош фронтовичек! Хоть бледненький, а с обстановкой справляется. Ему бы другие ясли, был бы кровь с молоком!
Фекла Егоровна никуда больше от себя Александру Павловну из «яслей» не отпускала. Как прикрикнет на нее, она слушается.
Как-то слышал я их разговор, когда Фекла Егоровна тельняшки стирала:
– Знаю я, не оставишь ты моих девчонок.
– Ну и ты мою ораву не бросишь. Александре Павловне нанесли лекарств целую гору. Нальет она ложечку, а сама говорит:
– Мне аптека не прибавит века. Вот подул бы сюда ветерок с Волги!
Как-то ночью, когда Александра Павловна еще подчинялась Фекле Егоровне, а Вовка где-то один лазил, совсем близко от нас кто-то застонал.
Фекла Егоровна, всегда настороженная, прислушалась.
Человек стонал не переставая, он звал к себе на помощь.
Фекла Егоровна вышла из блиндажа и прислушалась. Она решила действовать по всем правилам и поползла по-пластунски.
Посмотрел я – тихо в блиндаже. Юля и Агаша спят рядышком. Не за кем мне было смотреть, и я устроился на ступеньках у входа.
Фекла Егоровна подтащила раненого. Он тяжело и часто дышал. Усадила его на верхней ступеньке, сняла шинель, расстегнула ворот гимнастерки, на голову положила мокрый платок, а мне велела не отходить. Вот-вот должны прийти санитары с носилками.
По временам метавшиеся огни светили, как фары, то и дело повисали ракеты, и я хорошо разглядел его лицо: глаза блестели, а губы синие. Раненый задыхался. Как будто что-то злое, попавшее ему в грудь, все не могло успокоиться и хрипело в нем, вырываясь наружу то со свистом, то со стоном.
Он порывисто, широко раскрытым ртом глотал воздух, но не мог его вобрать в свою грудь. Он даже взмахнул рукой, словно хотел подтолкнуть его к себе.
Откуда-то вынырнул Вовка.
– Тетя Фекла, Вовка здесь! – крикнул я.
А Вовка уже раздобыл обложку какой-то книги и начал махать ею перед лицом раненого.
Мне стало легче от ветерка. А раненый несколько раз совсем свободно вздохнул. Мы придерживали его с двух сторон.
А потом сквозь прерывистые хрипы мне показалось, что раненый кого-то зовет. И мы с Вовкой услышали:
– Мамо!
После этого он еще раз прохрипел, провел рукой по груди, весь подался вперед, покачнулся, еще раз глубоко вздохнул и перестал жить.
На наш зов из блиндажа вышла Фекла Егоровна, а за ней, чуть шатаясь, и Александра Павловна.
Раненый уже был неподвижен. Женщины подняли его и положили лицом вверх около блиндажа.
Когда стало светать, я поднял с земли маленькую самодельную записную книжечку. В ней было всего несколько листов, прошитых толстой черной ниткой. На первой страничке наклеена фотография. Я узнал его. Вовка заинтересовался, что это я разглядываю, и не дал мне досмотреть. Он выхватил из моих рук книжечку и посмотрел на нее прищурясь.
Четко и со старанием были выведены буквы. Даже я мог их разобрать. Вначале Вовка стал декламировать, а потом осекся.
Все, что было в этой книжечке, прочитала вслух Фекла Егоровна. А потом Александра Павловна долго вглядывалась в каждый листок.
Из этой книжечки мы узнали, что убитого звали Колей. Он фотографировался, когда вышел из госпиталя и в третий раз ехал на фронт.
Александра Павловна объяснила нам, что Коля не получал писем из дому и сам не писал домой, так как его родина была занята фашистами. Но в эту книжечку записывал все, что хотел сказать матери. Он желал здоровья своей маме и сестре Наде. Он писал им, что жив и здоров, чего и им желает. Он просил того, кому попадется эта книжечка, переслать ее, когда будет возможно, на Украину по домашнему адресу.
– Сердечный, верил своей власти, – сказала Александра Павловна.
Она обдумывала вслух, сдать ли эти листочки капитану, приходившему к ним в блиндаж, или сохранить самой.
– Капитану расскажем, а письмо, раз матери, – дело женское. Придет время, сама отошлю. Так и знайте: у меня на груди, вместе со всеми документами, – сказала Александра Павловна.
Вовка расширил яму, вырытую снарядом, и на ее дно постелил шинель. Когда земля скрыла Колю, Фекла Егоровна заплакала и обхватила рукой Вовку.
Александра Павловна стояла у входа в блиндаж, прислонившись к бревну…
Только недавно расстался я с Шурой и нашел пристанище в блиндаже, а казалось, что все это было давным-давно.
Перед рассветом по временам стихали скрежет и свист. Посвежело, и хотелось, чтобы стало еще прохладней, закрутила бы метель и унесла всю гарь.
Над головой прошуршал одинокий снаряд.
Откуда-то доносились хриплые голоса.
А потом вдруг налетел и зашумел ветер. Он налетел неожиданно. И, если бы подле блиндажа росли деревья, они затрепетали бы и по земле закружились осенние листья. Но так голо было вокруг! Ни одного желтого листочка.
Ветер принес какую-то свежесть.
Я вспомнил, как у оврага сдувал одуванчики, стараясь, чтобы пушинки попали Оле в лицо, а она стряхивала их и весело кричала: «Одудяги, одудяги!»
Было приятно, что легко дышится. И тут же мне стало стыдно. Ведь только что на моих глазах мучился Коля.
… Много лет прошло с того серого утра, а я до сих пор слышу его голос, будто звал он не только свою маму, оставленную на Украине, но и мою, которая уже никогда не отзовется.
Глава десятая
ПЕРЕШЛИ ЛИНИЮ ФРОНТА!
Настал день, когда нам пришлось покинуть блиндаж.
Бой шел совсем рядом, у огненного от разрывов железнодорожного полотна.
– Придется вам, солдатки, на новое место пере браться, – сказал забежавший к нам командир.
Мы собирались, а в блиндаж уже пришли телефонист и другие очень занятые люди. Один из них похвалил наше жилье за четыре наката, а другой только вздохнул и сказал:
– Эх, малолеточки!
Телефонист уже сидел с плотно прижатой к ушам трубкой.
– Как слышите? Прием.
– Латунь! Латунь!
– Раз, два, три, четыре, пять.
– Я Латунь, Латунь.
И опять то же самое.
Мы покинули блиндаж, когда смеркалось. Фекла Егоровна несла на руках спящего Павлика. Я, Юлька и Вовка тянули всякий скарб.
Александра Павловна хотела оставить гитару, а Юлька упросила взять и про дядю Орлова при этом вспомнила. Ей пришлось самой нести гитару. Она выскользнула у нее из-под локтя, и Юлька волочила ее за собой – удивительно, как не разбила.
Мимо нас пробежали бойцы в плащ-палатках. Вовка тут же объяснил:
– Для броска накапливаются.
Одна за другой разорвались вражеские мины, обдав нас горячим воздухом.
Из всех соседних щелей к мосту тянулись жители. Все были очень худыми. Неужели и мы стали такими? Я нес ведро и стеганки. Одну из них надел на себя. Рукава болтались, и их пришлось подвернуть.
Много нас сбилось в туннеле под мостом, продуваемом осенним ветром.
Александра Павловна с Вовкой принялись в стороне копать щель.
Я расстелил стеганки, и Фекла Егоровна уложила на них Павлика и посадила девчонок, укрыв их одеялом.
У стены стояла высокая старая женщина; взглянула на меня и, заметив, что я тоже обратил на нее внимание, сразу же отвернулась и больше не смотрела в мою сторону.
Меня удивил ее поношенный черный балахон с широкими рукавами, напоминавшими крылья. Засаленная, дырявая матерчатая сумка висела на большой белой перламутровой пуговице. На ногах красовались клетчатые домашние туфли с большими пушистыми помпонами. На голове же ее торчала детская панамка, из-под которой во все стороны выбивались косматые волосы какого-то мутного, неопределенного цвета.
«Должно быть, тронулась после бомбежки», – подумал я. Мне стало жаль старуху, я подошел к ней и спросил:
– Бабушка, ты в Сталинграде жила или из Ленинграда приехала?
Она ничего не ответила, но все же обернулась и как-то странно, вскользь, блестящими глазами посмотрела на меня, будто что-то хочет и не может сказать.
Я понял – она глухонемая.
– Бабушка, может, пить хочешь? Я принесу, – крикнул я очень громко.
Но она и на это ничего не ответила.
Землянка была еще не готова. Александра Павлов-па и Вовка собирали вокруг доски, подкатили бревно; когда же стемнело, отправились к нашему блиндажу забрать оставленные вещи.
Фекла Егоровна не отходила от детей – то одеяло поправит, то сядет так, чтобы загородить собой ветер.
Я лег на стеганку и ею же завернулся…
Должно быть, спал некрепко, потому что сразу же проснулся, когда почувствовал – кто-то погладил меня по голове и очень негромко сказал:
– А волосы уже отросли. Какой знакомый голос!
Я вскочил и увидел высокую глухонемую старуху. Заглянул ей в глаза. Не помня себя, я схватил ее за руку. Теперь я знал все. Это ее голос, ее глаза, ее рука – большая, шершавая. Я прижался к ней, к моей Шуре. А она что-то забормотала. Я гладил ее руку. И снова услышал такой знакомый голос:
– Хороший мой.
Как же она так состарилась? Она накинула мне на плечи стеганку и потащила за собой. Но только мы отошли на несколько шагов, как Шура остановилась и сказала:
– Видишь, какая я стала.
– Тетя Шура, разве можно так скоро стать бабушкой? А морщин у тебя сколько!
– Все лицо в морщинах. Недаром беззубая! Слушай, Геночка, не расставайся с этими людьми, а мы снова увидимся. Иди на свое место и никому ни слова. Как я рада, что тебя повидала! А мне туда! – Шура подняла крыло своего балахона и показала в сторону нашего блиндажа.
Она чуть согнулась и ушла, не оглядываясь.
Я не сразу опомнился. Что же я стою? Так ждал Шуру, а теперь опять ничего не известно! Но ведь здесь же Фекла Егоровна, Вовка, Александра Павловна. Как же мне уйти от них? А вот так просто и уйти, туда, за Шурой. Она обещала найти Олю. Она никогда не говорила мне, что я маленький. С ней не страшно.
Все это пронеслось разом, а я уже шел за ней.
Вспыхнули ракеты, вначале красная, потом зеленая. Гаркнули мины. Шура легла. А я, не теряя времени, подбежал к ней совсем близко.
Теперь мы снова вместе. Она услышала мой топот, обернулась и сказала:
– Гена, вернись!
– Шура, возьми меня с собой. Она не хотела, чтобы я к ней приблизился, стала очень строгой, а потом воскликнула:
– Меня бить надо за то, что я подошла к тебе.
– Не надо бить.
– А если с тобой что случится?
– Ничего со мной не будет, – сказал я твердо, повторив слова Александры Павловны.
– Гена, вернись! – снова сказала Шура.
А я вместо того, чтобы послушаться, подбежал к ней и схватил за черный балахон.
Не отпущу. Она не отгонит меня камнями. Мама взяла бы меня с собой. Я слыхал, что у людей бывает разрыв сердца. Сердце так билось, что я решил – сейчас оно лопнет. Я уже закрыл глаза. И в это мгновение услыхал Шурин голос:
– Открой глаза. Дай я посмотрю, Гена, какие они у тебя. Так слушай же хорошенько. Я говорю с тобой от имени командования. Такой бабушке, как я, нужен такой внучек, как ты. Забудь о том, что звал меня Шурой. Я стала старухой, чтобы меня не узнавали. Ведь многие меня в городе знают. А на старух немцы не смотрят. Я уже была там без маскарада, проходу не дают, еле выбралась. И ни о чем больше не спрашивай. Ладно, беру тебя в помощники.
Я готов был идти за Шурой хоть на край света, не отстану от нее никогда, никогда, хотя она так быстро и крупно шагает.
До сих пор благодарен я Шуре за ее доверие. Теперь-то я знаю, что она тогда не имела права никому открываться. Но что ей было делать, когда я узнал ее?
И она снова протянула мне свою руку, так напоминавшую мне большую, загрубевшую руку отца.
– Я твоя бабушка Наталья. Забудь мое настоящее имя. Я Наталья Антоновна, а ты мой внучек, мы идем в город мамку искать.
– А может быть, Олю?
– Мамку и Олю, – ответила Шура. – Раз так, давай, постреленок, поцелуемся!
Я не знал, кого я целовал – Шуру ли, бабушку ли Наталью, но, когда я снова зашагал со своей спутницей, я чувствовал, что папа и мама довольны мною и желают нам большой удачи.
Мы проползли через полотно железной дороги, потом долго лежали. Еще ползли и забрались в воронку, пахнувшую порохом и дымом.
Все более и более светлело. Сияние ракет стало совсем бледным, и в мутном небе потускнели черточки трассирующих пуль.
Когда стало совсем светло, мы вылезли из воронки. Шура поправила панамку на голове, сморщила лицо и не спеша, молча пошла вперед совсем незнакомой мне походкой.
… Мы вышли через пустырь к разрушенному дому. У его ворот я увидел вооруженных людей, одетых в зелено-пепельные шинели.
Они разговаривали на незнакомом мне языке.
В первый раз я увидел перед собой захватчиков.
Они не обратили на нас никакого внимания.
Мы шли по разрушенной сталинградской улице. Моя бабушка Наталья Антоновна чуть наклонилась и сказала мне прямо в ухо:
– Перешли линию фронта!
Глава одиннадцатая
БАБУШКА И ВНУЧЕК
Я не узнавал своего города. По его мостовым сновали враги. Они расчищали проходы, несли бревна и столбы, стояли на посту, чувствовали себя очень свободно, будто не мы, а они здесь всегда жили.
Над нами тянулся бросающийся в глаза красный провод.
Раньше я видел фашистов только на плакатах и хорошо представлял самого главного из них – с маленькими усиками и прядью волос, спускающейся на низкий лоб. У него длинные, загребущие руки и кричащий рот, как у гиены в зоологическом саду, на которую я всегда смотрел с отвращением.
Это он дал своим солдатам автоматы и карабины, а через плечи перекинул железные ленты с патронами.
Вначале я удивился – почему на них все трофейное. Сразу не сообразил, что им-то оно не трофейное, а свое.
А что, если они сейчас схватят меня и Шуру и начнут пытать?
Беспокойство перемешивалось с чувством любопытства. Мне казалось, что все это я разглядываю через полевой бинокль.
За плечами у солдат, как у школьников, висели большие желтые ранцы. Болтались тесаки. Сапоги коротенькие, на толстой подошве с шипами. И френчи короткие, с аккуратно вшитыми хлястиками.
Даже зло взяло – сколько среди них было чисто одетых, холеных и гладко выбритых. Они щурились от солнца, протирали очки, чистили зубы, прикладываясь к фляжкам, обтянутым сукном; потягивались, выходя из блиндажей, и громко приветствовали друг друга.
Шура не обращала внимания на гитлеровских солдат. Она шла прямо. Несколько раз нас окликали. Но какое дело до этих окриков глухой старухе, которая задыхалась, кряхтела и кашляла.
Шура шла все дальше, будто никого и ничего не замечала.
Иногда мне казалось, что вот-вот она наткнется на часовых. Один из них даже посторонился.
А Шура шла все дальше, будто никого и ничего не замечала. Она смотрела на встречных большими немигающими глазами.
Мы шли к садику. Только Шура вступила на дорожку, как гитлеровец, в накинутой на плечи пятнистой накидке, преградил нам путь. Шура хотела обойти его, сделала шаг по выгоревшему газону. Солдат что-то закричал громким голосом.
Шура остановилась, посмотрела на крикуна и зашептала.
Когда мы проходили через площадь, у развалин гостиницы увидели ровные ряды свежеоструганных деревянных крестов.
На этом кладбище были похоронены убитые немцы.
Тут же, на земле, лежали люди в нашей родной красноармейской форме. Гитлеровцы запрещали их хоронить.
Все больше попадалось вражеских солдат. Они несли полные котелки, боясь расплескать какую-то жижу. Некоторые прижимали к своей груди огромные арбузы.
Шура засмеялась, а потом сразу же заплакала. Трудно было понять – плачет ли она или смеется. Я никогда не видел, чтобы человек делал это одновременно.
На мою «бабушку» смотрели с удивлением и даже боязнью.
На набережной Шура устало опустилась на большой камень. Она стала вынимать из-за пазухи какие-то тряпочки, моточки, ленточки; разложила свои богатства на коленях, долго разглядывала, а потом принялась перебирать. Будто уж очень она углубилась в это занятие.
Шура привстала. С ее колен посыпались тряпки. Она стала собирать их и снова уселась на камень, только с другой стороны, лицом к Волге.
На набережной работали солдаты. Они копали землю, что-то укладывали в яму и снова засыпали ее.
Сквозь всхлипывания моей «бабушки» я иногда слышал и обычный Шурин голос.
– Тол закладывают, – быстро пояснила она. Скажет слово, и опять за свое.
Волга текла серой лентой, отражая хмурые тучи.
Совсем рядом, справа и слева, наши войска держались за каждый кусок земли, как тогда говорили – стояли насмерть!
Там, за развалинами – у Соленой пристани и к заводам, – берег Волги был в наших руках; у Мамаева не прекращался бой за железнодорожное полотно. А в другой стороне, там, где Сталгрэс и Судоверфь, наши войска защищали огромный район непобедимого города. Только в центре немцы вышли к Волге.
Куда ни посмотришь – всюду вдали дымилась земля и к небу поднимались высокие столбы черного дыма.
Прямо к нам шел гитлеровец.
Длинный, как жердь, в голубоватом наглаженном френче, в сверкающих, без единой морщинки сапогах, в высокой фуражке с лаковым козырьком, всем своим напыщенным видом он так и говорил: вот я какой! В такт его шагам покачивался кортик с нарядным шнурком у рукоятки.
Как я жалел, что нет сейчас где-нибудь поблизости нашего снайпера!
Хоть бы камнем угодить в такого гусака!
Он остановился в нескольких шагах от нас, вертя в руке лайковую перчатку.
– Если ты, старая каналья, не уберешься из запретной зоны… – крикнул он по-русски…
Шура не дала ему закончить:
– Уйду, уйду, дайте, господин офицер, отдышаться.
Шура поднялась с камня, взмахнула рукавами черного балахона, будто собиралась улететь. Она заторопилась и начала совать тряпки в дырявую сумку.
Гитлеровец успокоился и, выпячивая грудь, пошел дальше, туда, куда тянулся подвешенный на тонкие жерди красный телефонный провод и у входа в блиндаж грелась на солнце породистая рыжая собака с длинной мордой.
Шура опять заговорила сама с собой. Она несла какую-то чепуху и даже стала что-то тихонько напевать.
Мы шли наверх, удаляясь от Волги.
Вот двор разрушенной школы. Шура оглянулась и не по-старушечьи, а по-комсомольски прыгнула в пустой окоп. Я – следом за ней.
Шура больше не плакала и не смеялась. Она натерла свое лицо какой-то мазью из баночки.
– Это я для морщин. Если нас задержат, скажем, что идем на бахчи, – сказала Шура.
Через огромное отверстие в стене было видно все, что делалось по ту сторону оврага.
– Видишь вспышки? – спросил я Шуру. – Это их орудия!
Она осталась довольна:
– Каким наблюдателем стал!
Шура раньше любила молчать. Но теперь, когда пришлось ей стать старухой, она часто первой начинала разговор. И все про самое разное: то спросит, умела ли моя мама шить на швейной машине, то об отце своем расскажет. Она тоже гордилась своим отцом.
Сидя в окопе, мы вспоминали борщ со сметаной, пирожки с картошкой…
Наговоримся досыта, вылезем из окопа – и снова в путь, «бабушка» и «внучек».
Так продолжалось несколько дней.
За полотном железной дороги, в подвалах и щелях, осталось еще много мирных жителей.
Днем, когда все дрожало от гула и грохота, мы ходили по подвалам. У меня за спиной болтался мешок. Мы искали с «бабушкой» то маму, то родственников.
Несколько раз мы доходили до Волги, где затонула баржа с зерном. К этой барже и к разбитому элеватору тянулся поток голодных людей.
Днем было не по-осеннему жарко. В стороне стояли фашисты, одетые в короткие широкие штаны и распахнутые рубашки без рукавов, будто собрались на пляж, полежать на песочке.
Но они забавлялись не на пляже, а здесь. Из черных автоматических пистолетов то стреляли нам под ноги, то поверх голов. Пули то и дело стучали по железобетонной башне элеватора.
Один из забавников не стрелял. Он расставил ноги, чуть наклонился, держась обеими руками за голые коленки, и, не скрывая своего удовольствия, наблюдал за происходящим. Он громко хихикал и даже взвизгивал от радости, когда кто-нибудь у элеватора падал или начинал метаться по сторонам.
А люди все ползли и ползли за мокрым зерном. Дорога была каждая горсть. Зерно сушили, терли кирпичами, размалывали на ручных мельницах на кашу и лепешки.
Мы тоже набрали зерна. С ним было безопасней возвращаться обратно разными окольными путями.
И так мы узнавали одно за другим… На Медведицкой улице меж развалин стоят дальнобойные орудия; тяжелая пушка на углу Днепровской…
На Аральской улице, на углу Невской и Медведицкой висели страшные объявления. «Бабушка» читала их вслух, как-то по-особому распевая, будто молилась: «Кто здесь пройдет, тому смерть».
Только один раз нас задержал грузный немец, похожий на бочку. Мы попались ему на глаза, когда он отдыхал в большом, обитом плюшем кресле, поставленном у входа в блиндаж. Он остановил нас, оглядел с головы до ног и с удовлетворением крякнул. По-видимому, мы ему понравились. Он разговаривал с нами без переводчика и почти без слов. По его приказанию из блиндажа вынесли мешок картошки, и он сам вручил нам два ножа.
Приказ был ясен – чистить картошку!
Вначале он несколько раз подходил, выхватывал нож из моих рук и показывал, как надо срезать кожуру.
Мы покорились. Прошло много часов, а мы все сидели на одном месте. Много начистили, а в мешке оставалось еще больше.
Толстяк то исчезал в блиндаже, то снова устраивался в кресле. Стоило только ему усесться поудобнее, он начинал клевать носом, опуская жирный подбородок на грудь. Он вздрагивал при сильных залпах, сползал с кресла, но не просыпался, продолжая всхрапывать.
А мы чистили и чистили. Мои руки почернели, а кожура ползла из-под ножа совсем не такая тонкая, как требовал немец.
Я сидел рядом с Шурой, и она тихо-тихо говорила со мной.
Она вспомнила красного партизана, которого мы встретили на лестнице, выходя из подвала городского театра.
– Он научил меня работать на зуборезном станке.
Замолчала, а потом спросила:
– А помнишь Женю-патефончика?
Я даже удивился – разве можно забыть такую певунью.
Шура наклонилась ко мне и сказала совсем тихо:
– Не повезло ей. Убили, когда линию фронта переходила. Одна была у родителей. На Дар-горе жили.
У меня из рук выпал нож, и так не хотелось снова за него браться!
Хоть бы подавились они этой картошкой!
С ненавистью посмотрел я на спящего повара, на его отвисший подбородок.
Шура продолжала свой разговор. Она всегда говорила со мной, как со взрослым. И про то, как на заводской спартакиаде первое место заняла по прыжкам и как на Волге провела целый месяц в плавучем доме отдыха…
Шура тихо рассказывала, а сама то и дело посматривала по сторонам.
Мимо нас проходили гитлеровцы, на петлицах их – белые черепа над скрещенными костями.
– Танкисты, – сказала Шура.
Только в сумерках справились мы с мешком.
Толстяк был доволен. Мы набили свои сумки картофельной шелухой. Немец разрешил нам сверху положить и несколько картофелин. Он, как мне объяснила Шура, даже пожелал нам спокойной ночи.
«Это он такой потому, что выспался», – подумал я тогда.
Мы шли в Дзержинский район.
Быстро потемнело осеннее небо. Разрывы мин и снарядов зарницами освещали нам путь.
Ночью чуть стихал грохот, и на мгновение наступала непривычная тишина. Она больно отдавалась в ушах.
А вот и подвал, в котором мы как-то ночевали. Здесь мы выложили не только шелуху, но и заманчивые картофелины.
Устроит Шура меня на ночлег, что-нибудь скажет ласковое, а сама куда-то на несколько часов исчезнет. Я уж к этому привык. Уходя, она всегда кому-нибудь говорила:
– Вы уж посмотрите за внучонком!
Возвращаясь, она приносила еду.
Каждый раз, когда Шура уходила, я боялся: а вдруг она не вернется?
Я гнал от себя назойливую мысль: что будет, если мне снова придется хоть на время расстаться с Шурой?
Так и случилось. Однажды меня одолел сон, а когда приоткрыл глаза, ее уже не было.
Меня уговаривали, обнадеживали, со мной были ласковы, но шли часы, а «бабушка Наталья» не приходила. А за часами потянулись дни…
«Держись тех, кто тебе по душе, и сам, кому можешь, помогай», – говорила мне Шура, и я это крепко запомнил.
Как-то само собой получалось, что я пристраивался к тем, у кого были маленькие дети. Я любил их нянчить и всегда при этом вспоминал Олю.