Текст книги "Оглянись. Жизнь как роман"
Автор книги: Владимир Глотов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Зинаида собрала обед. Пойкин вовремя проснулся, обед он никогда не просыпает. Тем более что обед – одновременно и ужин.
Я выхлебал пустые щи. Запасы привезенного мяса кончились. А в семье Степана его и не было вовсе. Выпили чаю, отодвинули еще теплые алюминиевые кружки.
Степан произнес свою традиционную, как молитва, фразу:
– Уложил крест-накрест и стоймя. И всяко! Дешево работать, солоней поесть…
Вечером, как всегда, разговор пошел о завтрашнем дне.
Завтра должен приехать Бенюх, привезти в деревянном ящике хлеб. С хлебом в Абашевке туго, выдают на душу по буханке и отмечают в школьной тетрадке химическим карандашом. Приезд бригады немного облегчил ситуацию. Во всяком случае Степан, зачисленный на работу, всегда с хлебом.
– Поди привезет хлеб-то? – спросил Степан. Постепенно разговор приобретает отвлеченный характер: о том о сем. О будущей рыбалке, об охоте.
– Вот щуки были-то! – начал батька и показал размер. – На прутья навздеваешь, прутья не терпят. А теперь переглушили всю рыбу. По Томи лодки поднимаются с городу. Раз я на берегу у кривуна рыбачил…
– У какого кривуна? – спросил я.
– Поворот такой крутой. «Кривун» мы говорим. Смотрю, лодка вверх прошла. Слышу погодя – бух! Глушат. Я тальником туда. А они уж рыбу тащат. Река от рыбы бела. Хотел вернуться за ружьем. Долго. Не поспею. Выхожу на берег так. Машу им: «А ну-ка давай сюда!» Ку-ды там! Рыбу побросали, мотор завели – и деру. Двое их было. Одна, между прочим, женщина. За рыбу тогда десять лет давали.
– Признайся, рыбу-то ты оглушенную собрал?
– Не-е. Она какая, может, и отойдет. Но раз и я грех на душу взял, начальник приказал. Я тогда в леспромхозе работал. Нам есть нечего было, а народу богато. С полсвечки забросили – и то порядочно взяли, с ведерный чугун. А сколько понизу погибло, не всплыло. А сколько рекой унесло!
Близость лета тревожила Степана. Он вчера видел рябчика.
– Далеко видел-то?
– Вплоть.
– Хочется в тайгу-то?
– О-о!.. Соболь уже залаял. Надоело.
«Соболь» – это лайка, привязанная во дворе.
– Ему надоело!.. – это Зинаида услышала наш разговор и вступила: – Ты бы лучше корове сена достал. Вот-вот отелится. Сам у семи чертей покос-то возьмет, а я – коси!
– Ох, много ты накосила сегодня! – огрызнулся Степан.
– У Агнюшки сено вон-ка у порога брошено, ноги вытирать, а у нас корове есть нечего. Хозяин! – не унималась Зинаида. Она вышла из-за занавески, встала в проеме кухни, решила донять батьку всерьез.
Спор у них, понял я, вечный, из вечера в вечер. Соседка Агнюшка – как заноза или соринка в глазу, мешает жить спокойно Зинаиде. Ладная баба. Сена у нее, и правда, навалом. И навоза куч сто завезла, раскидали прямо по снегу. Держит в избе механизаторов, зная выгоду. Они ей и дров привезли, и навоз, и сено. Ей плевать, что они грязные, зато удобно. Да еще с Санькой, с бригадным «блатным», как его называли, у нее амуры. Что же? Свободная женщина! И он командировочный, а значит, временно неженатый.
Степан – полная противоположность. И от нас с Пойкиным его Зинаиде никакой выгоды. Ни дров, ни навоза. Но Степану нравится со мной разговаривать, а Зинаида кипятится. И жалуется мне:
– Курит… Да сидит! Теперь радиво в доме завел. День и ночь будем сидеть с радивом. Ему ли сидеть? – обратилась Зинаида ко мне за поддержкой, видя, что Пойкин уже заснул. – А скажешь, окрысится.
– Да ну ее к чертовой матери! – буркнул Степан. – До пенсии, а там в тайгу. Хватит! За жизнь наработался.
Кого он имел в виду, я не понял. Кого посылал к черту? Корову, у которой нет сена? Агнюшку, ненавистного конкурента?
Странно… У Степана и корова, и гуси за стеной шебаршат, спать мешают. И овца вчера окотилась, и пасека кое-какая, и руки умелые – а богатства не нажил. Изба покрыта дранкой, сам ходит в чем попало. Ничего-то у него нет. Голь! Даже ружья приличного. Пули на сковородке катает.
Степан лишен чего-то, что есть у Агнюшки, размышлял я. Может, предприимчивости? Или еще чего-то такого, какого-то особого гена?
Вчера Камбала надул его, а ему хоть бы хны. И все, что делает по дому, делает нехотя. Зинаида попросила соорудить ящик под навоз, высаживать рассаду. Наконец, сделал и сказал: «Вот тебе гроб», – это он так пошутил.
Разве что пасека его привлекает. И конечно – тайга! Охота.
Однако холодно в чужом бревенчатом доме. Зинаида экономит дрова. Степан забрался на кровать, застонали старые пружины.
«Пора и мне, – подумал я, – придется ложиться в свитере. Пойкин давно уже дрыхнет. Как всегда, в пиджаке».
Я лежал и думал о себе.
Как я здесь оказался? Что я делаю в этой деревне, в этом доме? Собираю литературный материал?
«Да хватит обманывать себя – ничего я не собираю. Просто живу, хожу со всеми на работу, ковыряюсь в мерзлой земле, страдаю, когда Бенюх хамит нам в глаза, орет да орет. А мы в ответ плюем на него… Надоели они мне все! И Бенюх с его рассказами, как было прежде, на Кузнецкстрое, и мастер Витя, полное ничтожество, заискивающее перед Камбалой, и сам этот Камбала, урод, ошибка природы, и эта оборотистая старая блядь Агнюшка… С какой стати они поселились в моей голове?»
В такую минуту мне казалось, что я понимаю Степана. Мне тоже хотелось забраться подальше в тайгу, где летают рябчики. Ни одного рябчика я еще не видел, над домом Степана летали одни каркающие вороны.
Сама собой пришла мысль: «Может, пора домой, в Москву?»
Ладно, пока пора спать, решил я. Утро вечера мудренее.
Но еще долго не шел сон. За незанавешенным окном, точно костер вдали горел, светилось окошко шорца Ивана, старика, которого наняли стеречь будку. Вот построим ее, размышлял я, и шорец будет охранять общее добро: бензорезы, рейку, рубероид. Будет топить печку и ночевать в новой бытовке. Мы придем, мечтал я, а у нас тепло. Шорец жил с такой же древней старухой. Как раз у него остановился красавчик Гордиенко, который, прослышав, что я в тайге, примчался, как очумелый, не мог упустить случая поохотиться без отрыва от производства. Привез ружье и вчера палил по мишеням. Местные пареньки-малолетки, как злые волчата, смотрели на него с завистью: такой и зайцев всех перестреляет, и шорок их не побережет.
В ту ночь случилось несчастье.
Рано утром я почувствовал, что что-то не так. Степан включил радио, а под утро самый сладкий сон. Батька был мрачен. Зинаида, его жена, молча поставила кашу на стол. Сказала, как бы поздоровалась:
– Ягненка корова ногой чебурахнула. Убила! Вон, значит, что!
Для семьи Степана это беда.
– Ладно, – сказал Степан. – Чему быть, того не миновать… Обдеру, шапку залатаю. Что же поделаешь?
Встал из-за стола, отодвинул миску. Не произнес своей обычной молитвы.
В тот день все было неладно. Бенюх не привез хлеба. И сам не приехал. Мы со Степаном валили деревья. Степан подрубал, а я наваливался плечом и искоса наблюдал, как пепел со Степановой цигарки падает в снег.
– Давай запилим, батя, – предложил я.
– Нет, срублю.
Пока я отошел в сторону и обрубал сучья у поваленных уже стволов, за спиной зашумело и ухнуло. Степан, не дожидаясь меня, сам принялся валить дерево, не успел отскочить в глубоком снегу и теперь лежал под ветвями ели, ругаясь: «У-у… твою мать!»
– Ты как? – подобрался я к нему.
– Столько лет лесорубом был, – кряхтел Степан, поднимаясь. – А тут лесину нормально срубить не смог. Чуть не задушила!
Он встал, весь в липком, мокром снегу.
Весна уже пошла. Днем таяло и текло, а ночью прихватывали еще морозцы. Мы спешили, времени для лени не оставалось.
К концу смены Степан обнаружил, что потерял топор. Где забыл? Или кто взял?
Он ходил неприкаянный. Заглядывал в узкие длинные коридоры между приваленными друг к другу опалубочными щитами. Искал.
– Ты моего топора не видел? – обращался он то к одному, то к другому. И уточнял: – Такой сточенный, с тонкой ручкой.
Домой пришли – и дома не ладилось. Капуста ничего, а огурцы, показалось Степану, стали пахнуть кадушкой.
– Они внизу были, – нашел он объяснение. – А капуста сверху со смородянником.
Все шло к тому, что в воскресенье Степану не отвертеться. У коровы осталась одна охапка сена. Значит, придется брать лыжи и по утреннему чарыму идти в тайгу за сеном. Там, на полянах, его еще много – гниющего, совхозного.
И наконец я понял, в чем секрет таинственной лени Степана. На работе не ленив, не засиживается за перекуром, все время на ногах, подтянет ремнем свою телогрейку потуже, рукой – за топор и, покуривая на ходу, уже стучит, мешает другим отдыхать. А в тайгу за сеном – Зинаида никак его не прогонит!
Да сено-то – совхозное! – сообразил я.
У Степана в голове существовала своя иерархия принципов. Газет он не читал, а только курил их. Кто ему внушил, что совхозное трогать нельзя?
«Ну просто таежный реликт!» – решил я.
Вышли затемно. Я напросился в попутчики. Надо было помочь этому странному старику. Да к тому же не терпелось побывать в тайге. Провожая, Зинаида сунула каждому по куску домашнего хлеба. До свету встала и уже испекла.
Под лыжами поскрипывал крепкий наст, по-местному – чарым. Идти было легко. У меня за спиной болтался рюкзачок с веревками, а у Степана под мышкою – еще одни лыжи. Предстоит соорудить из прутьев нары, прикрепить под ними лыжи. Сверху навалить копешку – и тащить ее вместе. Главное, успеть до того, как поднимется солнце. Тогда деревья, прогретые солнцем, сбросят липкие комья снега, капель изранит утренний наст. И с тяжелым грузом из тайги не выбраться.
Степан остановился перекурить. Оглядел тайгу.
– Осела, – сказал он, обводя взором ближние осины.
Я любил лес. Но вырос в подмосковных лесах, а они по сравнению с тайгой – как интеллигентные дамочки рядом с деревенской бабой. Упал ствол – его тут же утаскивают дачники-санитары. И пахнет в подмосковном лесу, как в кабинете ботаники.
Наконец, дошли до места. Надергав сена посвежее, увязали тюк. Расстелили рюкзачок, перекусили. Рассвело, но солнце еще не грело. Спешить было некуда.
Мы со Степаном накидали под себя сена посуше и улеглись, как боги, поблаженствовать. Степан учил меня различать следы, показывал, где птицы токовали, где зайчик отдыхал, где пробегала лиса.
– У нас хохол был по фамилии Индюк, – вдруг вспомнил Степан, дожевывая хлеб. – Как-то он с другим мужиком лис ловил. Поставили капканы. Хохол первым прибежал, смотрит: есть одна. Он скорее домой, обдирать. Успеть вперед дружка. А тот приходит, говорит: «Лису на пару!» Хохол отвечает: «Нэ дам! Моя лыса!» Оглушил лису молотком и начал ее по-быстрому обдирать. А лиса как закричит! Она еще живая.
– Отпустил?
– Так живую до половины и ободрал, пока сдохла. Обдирает, а сам матерится: «Нэ дам, моя лыса!»
– Так и не дал?
– Не дал. Ему за лису пороху отвесили, дроби. Одной муки только двадцать пять кило дали. В те-то времена, в войну…
– Признайся, Степан, а тот, второй мужик, не ты ли это был?
– Нет… Я был на фронте.
Разговор перешел на темы войны. Я помнил военное время плохо, был ребенком. Да лучше бы его и не вспоминать.
– Однажды пошли мы трое в разведку, – рассказывал Степан, покуривая. – Идем лесом, слышим: кричит женщина, просит помочь. Стали стороной подкрадываться. Видим, трое немцев двух наших девушек терзают. Одной пальцы на руках и на ногах поотрезали, а другой руки гвоздями к лесине пришили, то есть распяли… Один мужик у нас нож кидал здорово. Он часового немца издаля просадил беззвучно, остальных мы живьем взяли. Гвозди выдергивать стали, а они их по самую шляпку вогнали, не вытянешь. Пришлось шляпку сквозь ладонь прорывать. Так два гвоздя в березках и остались… Когда шли обратно, девушек немцы вместе с нами несли на плащ-палатках.
Я слушал Степана. Картина – пострашнее ободранной лисы.
Сколько лет было тогда Степану? Лет тридцать пять или сорок… Опытный таежник, подходящий человек для разведки. Однако и такому изменила удача, попал в плен и остаток войны провел в лагере. Освободили его американцы.
– А почему ты, Степан, вернулся? Ведь многие тогда уехали с американцами. И ты мог бы?
– Мог… Но, вообще-то, не мог. Мы быка купили. А куда с быком на самолет!
– Каким быком? Откуда в лагере для военнопленных бык?
– У немцев купили. Ходили за ним в их деревню. Я, правда, не ходил, пятнадцатый день не вставал, лежал в лагере. Ребята ходили, через старосту договорились с хозяином. Тот сперва не хотел продавать, а староста ему говорит: «Бери марки, пока дают. А то и так быка заберут. Их победа». Но мы по-честному, купили. За сколько сказал… А бык ха-ароший был! Зда-аровый! Сытый. Наш, наверное, угнанный. У немцев больше рябые, а этот красного цвета… Куда же мы в Америку с быком? Мы его на мясо. Подхарчились – да домой.
– Как тебе американцы?
– Ничего… Не пойму только, почему они такой белый хлеб едят. Страсть белый! И нет у них этого порядку: офицеры отдельно, солдаты отдельно. Все вместе садуть за стол и давай!
– Так у них демократия!
– А у нас чево?
– У нас? У нас – сам знаешь.
– Да-а, – протянул Степан. – Глаза людям глиной-то не замажешь… Однако пора нам, Андрей, в обратный путь. Солнце поднимается.
Когда подходили к дому, услышали звук работающего дизеля и вскоре увидели трактор, он тащил сено Агнюшке во двор.
В кабине сидели двое: бульдозерист Сашка-блатной и молчаливый моторист.
Вчера по случаю отсутствия Бенюха засиделись в будке, только что отстроенной, раздавили две бутылки. Где достали? Я решил: у той же Агнюшки. Сидели в полутьме, травили баланду. Степан ушел домой, а я задержался, слушал, как Блатной рассказывал о своем очередном приключении. Врал, конечно, но складно.
– Сперва мы с ней поболтали, – докладывал Сашка. – Я говорю: «Что-то я вас тут не видел…» А сам молчу, что мы две недели назад приехали. Потом говорю: «Что-то я замерз. Полезли в кабину погреемся». Она мнется, а я тащу. Она говорит: «Там грязно». А я говорю: «Чисто». Мне бы ее только в бульдозер затащить, там я ее прижму – куда денется?
– Ну-у? – не выдержал нетерпеливый хохол Гордиенко, сам большой специалист в таких делах.
– Посадил в кабину, как положено.
– И что? Что ты тянешь-то?
– Я не тяну, я рассказываю… Сидим, трепемся. Она мне про школу рассказывает. В седьмом классе учится или в восьмом. А я не могу, мне молоденькой охота!
– Ну, а дальше? – Гордиенко ерзал, сидя у стены по-турецки.
– Дальше все по уму было… Потом она заспешила. Я ей говорю: «Хочешь, провожу?» Она отвечает: «Меня мать убьет!» Ну тогда, говорю, давай беги!
Сашка потянулся, как сытый, довольный жизнью кот, развел руки в стороны, дернул ими, пощупал для чего-то свой живот, потом шею и щеки. Сказал:
– Похудел я тут. Я из лагеря во с какой будкой приехал. Что шея была, что брюхо! За семь лет собачек съел – тыщи! Бригадир мне говорит: «Саня, давай! Только по-шустрому». А сам конвой и охрану на вышках предупредит. Я с собою, как на работу идем, брал грабли. К забору подбежишь, доску ногой выбьешь и ставишь петлю. А след на запретной вспаханной полосе за собой граблями заметаешь. Рядом деревня, собаки, когда мы уходим, по зоне шнырят, в дырки в заборе пролазят. Обратно идем, обязательно собачка есть. Какая еще трепыхается, какая уже задавилась. Тут их – раз! И через забор. А там уже братва ждет, костры жжет. Сразу их в котел.
Я в ужасе спросил:
– И ели?
– Ой, Андрюша! Шибче баранины. Ножку ухватишь – эх! Жирная. Вот у меня морда была, – показал Блатной. – Куды там сейчас… Баб там нет, питание регулярное. Но главное – собачки. Мы даже у начальника лагеря бобика съели. Маленький такой, но жирный был, гад. Начальник лагеря бегал, искал – кто? Кричал: «Узнаю, враз решу!» А что? Запросто! Списали бы потом. Но мы – все по уму, не подкопаешься.
Сашка опять потянулся и вдруг пропел частушку:
– У меня милашка есть,
Звать ее Марфеничка.
Она девка ничего —
Дурочка маленечко!
Гордиенко вскочил, топнул ногой и подхватил:
– У меня милашка – Машка,
Машка из Америки.
Если Машка мне изменит,
Удавлю на венике!
Развеселились. Сашка-блатной и Гордиенко пошли кругом по будке, притоптывая каблуками по свежеструганному полу так, что брызги вылетали из промокших досок. Все повскакали, хохоча. Расступились, прижались к стенам.
Ничего им особенного не надо, удивлялся я, дай только поорать.
Заведенные рассказами на любовную тему, частушки выбирали соответствующие.
– Дуру я свою косую
На портянке нарисую.
Когда буду обувать,
Ее буду вспоминать.
Это орал приблатненный Сашка, ударяя об пол валенком в резиновой литой галоше.
Ему отвечал хохол, постукивая франтоватым яловым сапогом:
– Я не буду ей платить
Три рубля с полтиной.
Она знала, где гуляла,
В саду под малиной.
И чтобы совсем забить конкурента, не дать ему высказаться, сапог Гордиенко застучал интенсивнее, а сам он заорал так, что пара сосулек упала с крыши:
– Я не буду ей платить
Три рубля и трешку.
Лучше буду я качать
Пацана Сережку!
– Отлично, Володя! – закричал я. – Я всегда считал тебя порядочным человеком. И три рубля сэкономишь, в хозяйстве пригодятся…
– Лушин, не выступай… Мы еще с тобой по шоркам вдарим!
– Нет уж, уволь.
– Брезгуешь?
– Как-то непривычно.
– А есть ха-рошенькие!
– Вы бы поосторожней, кобели! – вмешался Камбала. – За шорок вам головы поотрывают.
– Кто не рискует, – произнес Гордиенко чужую услышанную фразу, – тот не пьет шампанское.
– Тебе только шампанского не хватало. Ведро!
– Кстати, – вспомнил я и, желая сменить тревожную тему разговора, сказал: – Есть повод выпить!
Все оживились, закричали: «Какой?»
– День рождения вождя. Забыли? – произнес я и посмотрел, какое впечатление произвел. – Завтра двадцать второе апреля!
– Правильно, – согласился Сашка-блатной. – У нас в зоне в этот день всегда беседу проводили.
– Ну вот! А вы все про девиц… Приедет Бенюх, может, какую премию даст.
– Деньжата не помешали бы, – мечтательно произнес Пойкин, подав из угла голос.
– Да, – согласился Гордиенко. – У механизаторов калым, а нам взять неоткуда.
– Своровали бы чего-нибудь! – посоветовал Блатной.
– А чего тут своруешь, тут не стройка. А своруешь, так не продашь.
– Ну да, не продашь. Самогонка-то всегда найдется.
– На стройке сегодня флаги вывешивают. Завтра пьянка будет, – вздохнул с грустью Гордиенко. – Конечно, не так, как на май. Но бутылку на двоих возьмут.
– Это кто как, – определил Камбала. – Ваш Костыль каждый день бухой.
– У нас теперь Опанасенко бугрит, Костыля списали, – произнес Гордиенко.
Вот это новость! Я и не слышал об этом.
Спросил:
– Ну и как он, этот Опанасенко?
– Сознательный! Я его спрашиваю: «Ну чем лучше-то стало?» А он мне: «Ты не увидишь, ты все брюхом меряешь». Вот падло! Был бы я у власти, я бы такого первого задавил.
– Потому тебя и не поднимают, – наставительно произнес Камбала. – Тебя еще больше опустить надо.
– Это хрен в зубы. Больше, чем могут они, – Гордиенко вытянул ладони и растопырил пальцы, – не опустят.
Перебранка продолжалась, постепенно затухая. Всегда так: то песни вместе поют, то вдруг полаются. Черта это, что ли, наша, подумал я, ссора всегда сторожит веселье.
И вдруг странная мысль мелькнула у меня.
Да ну, глупость – отмахнулся я. Ребячество!
Да кому это надо? Сашке-уголовнику? Или хохлу Гордиенко? Может, Пойкину, если проснется?
Я подумал: достану-ка я флаг и завтра повешу его на высокую елку.
Идея, конечно, была глуповата. Да и я уже был не тот романтический персонаж, который уезжал с рюкзаком с Казанского вокзала несколько лет назад.
Но что-то в этой затее было привлекательное, мальчишеское. А почему, собственно, не слазить на елку? Это же так интересно.
Ничего не объясняя бригадиру, я попросил отпустить меня с утра часа на два. Сказал: «По личному делу».
Я не представлял, какую задал себе головоломку. Это на Запсибе – километры красной материи. В любом красном уголке общежития – бери сколько хочешь. Можно даже сразу с древком. А то упрешь и бархатное знамя.
Я ходил по деревне, искал хотя бы клочок кумача.
Увидел: двое мужиков мастерили сани для лошади. Подумал: «Есть ли на земле еще место, где весной мужикам делать было бы нечего?»
Сдержал себя, хотя было очень смешно: снег вот-вот сойдет, а они – сани. Подошел, поздоровался. «Кто у вас главный?» – спросил.
– А что такое? – насторожились мужики.
– Мне нужно… – я запнулся. Ну как им объяснить, что мне нужен красный флаг. Такая же нелепость, как и сани в такую пору. «Чем я умнее их?»
– Флаг мне нужен. Обыкновенный красный флаг. Неужели непонятно?
– Чего-чего?
Люди смотрели на меня, совершенно остолбенев.
Наконец до них дошел смысл просьбы.
– Флаг?.. Это к бригадиру, – протянули они с опаской.
Я и сам понял, что без начальства тут не обойтись.
– А у нас нет флага, – уточнил один, что помоложе.
– Я это понял, – сказал я.
– А на кой хер он нам нужен!.. – заключил другой, постарше.
Я решил не обострять ситуацию и не отвлекать людей от их занятия. Спросил:
– А где бригадир?
– Он-то? – переспросил молодой.
Я давно обратил внимание на странную сибирскую привычку никогда не отвечать сразу. Бессмысленная, бестолковая, раздражавшая меня манера – потянуть время.
– Да. Где он, ваш бригадир?
– Он-то?.. Он домой пошел.
Я выругался про себя.
– А где дом его? Можете сказать?
– Старый или новый?
– Ну, к примеру, старый?
– Вон он, смотри… Только бригадир сейчас не там. Он к новому пошел.
– Чего же ты молчишь?
– А ты не спрашивал!
– Ну вот спрашиваю: где новый дом?
– Гляди туда… Между школой и березой. Новый он как раз строит.
Наконец-то я выяснил, куда идти. Получалось: возвращаться назад.
За недостроенным домом около сарая сидели на бревнах трое, курили. Теперь я был учен.
– Кто из вас, ребята, бригадир?
Один поднялся.
– Я буду.
– Надо поговорить с тобой, – сказал я и отвел мужика в сторону. Флаг – все-таки деликатное дело.
– У тебя флаг есть? – выдавил я сквозь зубы шепотом, понимая, что вопрос звучит дико.
Молодой парень, чуть постарше меня, молча осмысливал вопрос. Я уточнил:
– Обыкновенный красный флаг. Взаймы.
Сибиряк что-то смекнул. Почувствовал подвох.
– А тебе зачем?
Я ожидал этот вопрос и боялся его. Люди делом заняты: одни сани весной ладят, другие – дом бригадиру, а я к ним пришел за флагом. Значит, тут зарыта какая-то собака. Начать объяснять – день рождения вождя, – спохватится и не даст: сам от греха повесит.
Я неопределенно протянул:
– Да так… Надо, – и сделал страдальческое лицо: может, подумает – похороны? Сжалится?
– На складе где-то… Были.
– У тебя их сколько?
– А шут его знает…
Бригадир махнул рукой оставшимся мужикам и кивнул мне: «Пошли».
И тут я расслабился. И сказал: так и так, сегодня день рождения Ленина, а мы пионерлагерь строим, нам положен флаг. Детишки, то се. Сам понимаешь!
– Да, конечно. – охал бригадир, – как я забыл! Надо флаг. И нам надо!
Подошли. Бригадир открыл амбарный замок сплющенным гвоздем. В амбаре за сваленным хламом он нашел суковатую палку с накрученной полинявшей материей.
Развернул, посмотрел на флаг, снова свернул и сказал:
– На правление повешу, однако…
Я побрел назад, к дому Степана. Мимо тащились по мокрому снегу сани. Рядом с лошадью, придерживая вожжи, шла худая и изможденная, угасшая шорка. Из помятой железной бочки в санях через неровную дыру выплескивалась вода.
– Привет, водовозка! – поздоровался весело я с шоркой. – Здорово, говорю, шофер!
– А-а… Здорово, здорово! – шорка не выговаривала «д», получалось: «Старово, старово».
– Ну, как? Все возишь водичку из реки?
– Ага, вожу! – она и «г» не выговаривала. Выходило: «Ака». – Надо деньги зарабатывать!
Ох, совсем плохая шорка: «б» у нее тоже не получалось: «Ната теньки зарапатывать». Я не сразу научился понимать шорцев.
– Сколько же зарабатываешь?
– Да маленько. Рублей пятьдесят.
– Не шибко.
– Я еще пенсию получаю на ребенка за мужа. Двадцать восемь рублей.
– Так ты, значит, не водовозка, а вдовушка?
– Ага.
– На твоей кобыле много не заработаешь. Отчего она у тебя такая худая?
– Сена не дают. Всю зиму по четыре килограмма в день. Бригадир говорит, директор приказал: «Пусть подыхает, лишь бы телята ели». А я думаю, каждой скотине надо поровну. Кобыла до лета упадет. Много работы.
– Сколько раз в день на реку ездишь?
– Раз двенадцать.
– А сколько ведер вмещается?
– Тридцать. Обратно пешком иду. Она со мной упадет.
– Да ты вроде не тяжелая, – сказал я.
– Да. Тоже худая стала. Легкая, как мышонок. Но ей тяжело.
– Ты с дочкой живешь?
– Ага, у родных. Все никак не построюсь. Сруб три года стоит недорубленный. Людей надо нанимать, лес пилить. Много дела надо делать, а денег нет. Вот накоплю, тогда дострою.
– Тогда и жить некогда будет, в срубе-то!
– Это верно, – улыбнулась шорка.
Отдохнувшая лошадь потащила сани, как мне показалось, резвее. Мысль порасспросить эту женщину о куске красной материи показалась мне дикой.
Да, глупая затея, думал я, и время потерял. Хорошо, что никому не сказал, зачем ушел. Посмеялись бы.
По пути на работу – время было уже к обеду – повернул домой, к избе Степана. Чаю попью, решил я.
А дома оказался сам Степан.
– Ты где пропадал? – спросил он обеспокоенно. – Случилось что?
Я растерялся и вдруг рассказал Степану о своей затее. О походе к бригадиру, о палке с флагом, о том, что он мне флага не дал.
– Понятное дело, – серьезно сказал Степан.
За занавеской погромыхивала ухватами Зинаида.
– Мать! – позвал Степан. – Где моя рубаха красная?
– В сундуке! Где же ей быть, – отозвалась Зинаида.
– Иди-ка сюды, – позвал Степан. – Достань!
Поворошив в утробе сундука, Зинаида вытянула мятую красную, в белый горошек, Степанову рубашку.
– Ты не сомневайся, – сказал Степан мне. – Не вшивая! Стирана, одевана, полиняла маленько от пота. Но ничего! На-ка, – повернулся Степан к Зинаиде. – Скрои!
Ну и мужик, подумал я. Железный старикан!
Я обрадовался, как ребенок. И ради чего все это, уже не имело значения.
Долго ли скроить из рубахи флаг? Не наоборот же!
Через двадцать минут, пока обедали, все было готово.
Когда подошли к рабочей будке, из нее, как сонные котята, выползали монтажники. Закончился перекур с дремотой.
Узнав, в чем дело, Гордиенко вызвался лезть на елку.
Ее облюбовали, и он полез.
Бригада стояла внизу, люди смотрели на флажок на зеленой еловой макушке. И так-то небольшой, он на такой высоте казался и вовсе крошечным.
Смотрели бессмысленно.
Камбала тоже смотрел одним глазом, другого у него не было.
– Дураки, – произнес он. – Рубаху испортили.
А утром на следующий день приехал Бенюх, привез хлеб и письма.
Походил туда-сюда мрачный. Собрал бригаду, объявил, что не хватает трех рулонов толи. Послали за шорцем Иваном, сторожем. Тот прибежал, испуганный.
Бенюх направил на шорца взгляд из-под лохматых бровей, и тот задрожал и замотал головой. Прораб без труда выяснил, что ночью дед замерз и ушел из будки спать к своей бабке.
– Продал? – допытывался Бенюх.
– Не продавал я! – клялся дед.
– Сколько было рулонов?
– Не знаю. Не считал.
Все стояли рядом, посмеивались: «Нарочно не считал!» Было весело: кому она нужна, толь-то. Этого рубероида, если надо, еще привезут со стройки, тысячи рулонов! И было просто смешно. Забавно: «Надо же? Дед пропил».
– Бабке-то поднес? – смеялся Сашка-блатной и хлопал шорца по плечу, подмигивая.
Наконец, Бенюх сказал:
– Садись в машину, едем искать.
Через час они вернулись какие-то странные. Оказалось, что толь сперли двое: второй бульдозерист по имени Слава, который возил с собой в кабине книжки, учился где-то, и голубоглазый моторист с дизеля, у него была улыбка киноактера и красивые, чуть скошенные зубы, ну просто американский ковбой.
Сперли и продали, конечно, Агнюшке, у которой квартировали. За самогон.
«Его-то мы и пили в будке накануне», – отметил я мысленно. И решил, что Блатной, конечно, знал об этом. Да и Камбала, пожалуй, был в курсе.
Бенюх кипел, как медный самовар. Раскраснелся. Расстегнул полушубок, распарился.
Его кузнецкстроевское нутро бушевало. Но не судить же за три рулона.
Плюнул, отматерил. Сказал, что вычтет из зарплаты. На этом инцидент был исчерпан.
«Славно мы отметили день рождения вождя, – пробормотал я себе под нос. – Простенько и со вкусом».
– Вы что, Лушин? – спросил Бенюх. – Хотите что-то сказать? Вам писем нет. Не передавали. Пишут!
Но даже если бы Ева написала, письмо бы не добралось: вскрывшаяся речушка, которую подо льдом и снегом едва замечали, превратилась в свирепую тигрицу. Бенюх в последний момент успел выскочить из ловушки, и теперь его не дождешься целый месяц. Со всех сторон в речку обрушивались потоки талых вод. Захлебываясь от восторга, она несла их в Томь, а та – в Обь. И щепки, которые, развлекаясь, я бросал в воду, могли запросто оказаться в Ледовитом океане. Это будило воображение.
Но проза жизни со всей прямотой напоминала, что пуповина оборвалась и стройка, которую люди столько раз всуе упоминали, теперь недосягаема. Я мог сколько угодно наслаждаться красотой меняющейся тайги, вот только резервы таяли. Пора было позаботиться о пропитании.
Деревня же давно голодала. Мясные запасы иссякли. Степан все настойчивее поговаривал об охоте.
– Эх! – вздыхал он. – Лося бы завалить!
А пока я с мелкокалиберной винтовкой, прихватив Соболя, отправился побродить вдоль опушки. Углубляться в тайгу с таким смешным оружием, да без опыта и знания местности, я не решился. Просто гулял поблизости от дома Степана, стрелял дроздов. Я вычитал, что дрозд-рябинник, напоминавший с виду крупного воробья, на самом деле настоящая дичь, единственная прыгающая, и при дворе римского императора Лукулла дроздов подавали к столу, а крепостные крестьяне сотнями их ловили в силки и доставляли господам.
Начав свои походы потехи ради, я скоро понял, какую золотую жилу раскопал. За утро я набивал с десяток дроздов. Хватало на суп для всей семьи Степана. И даже Пойкина подкармливали. Особенно Пойкин любил косточки пососать.
Однажды, охотясь так, я вдруг заметил, что между ветвей, не выше человеческого роста, шествует что-то огромное, пестро-белое, никак не дрозд, какой-то великан, показалось мне. Я выстрелил. Соболь, обычно безразличный к моей охоте на дроздов, на этот раз сорвался с места, как торпеда.
Когда я подбежал, голодный пес вовсю трепал птицу. Это был рябчик!
Вот, значит, он какой!
Степан, увидев, заохал, выругал Зинаиду, которая занарядила его ладить что-то по огороду, порывался тут же бежать в тайгу на охоту.
Я кивнул ему в сторону Соболя, сказал:
– Охоться сам со своим идиотом! Он и охотника может сожрать, такой голодный.
Пойкин взялся приготовить из рябчика суп, не доверяя Зинаиде такой деликатес.
А я, обрадованный удачей, никому не говоря ни слова, задумал на следующий день, как раз в выходной, отправиться опять на охоту, но на этот раз углубиться в тайгу. Мне казалось, что там-то, в глубине, такие птицы – на каждой ветке.
Утром, под видом всегдашней прогулки за дроздами, я рванул от дома напрямик в глубь тайги.