355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Глотов » Оглянись. Жизнь как роман » Текст книги (страница 12)
Оглянись. Жизнь как роман
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:28

Текст книги "Оглянись. Жизнь как роман"


Автор книги: Владимир Глотов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

К мольберту Антона кнопкой был прикреплен небольшой листок – эскиз на ксероксе. Он на него иногда нехотя поглядывал, но больше доверял своей фантазии. Редко в зал поднимался по винтовой лестнице Марк, двадцатишестилетний малый с чертами лица прибалта. Иногда появлялась очкастая Лиз, менеджер-разработчица, которая прежде сидела тут же, среди художников-исполнителей, но потом перешла на второй этаж – создавать эскизы. Насколько я понял, Марк вообще не прикасался к полотнам, кроме того момента, когда он подписывал их своим именем. Возможно, он и эскизы не делал – для этого существовала Лиз, – а следил за сохранением стиля.

Этот конвейер молотил и молотил с утра до вечера. Мой сын поначалу взял разгон со всей страстью, решил показать, на что он способен. За день закончил картину, на которую ему отвели неделю. Тогда его коллеги, интернациональный коллектив, популярно объяснили ему, что таким способом он больше денег не заработает, Марк платил за время, за часы, проведенные в мастерской. «Понял, русский?» – спросили его. Он, конечно, понял.

Марк Костаби зарабатывал на каждой картине тысяч по тридцать долларов, а своим наемникам платил по семь долларов в час.

– Типичный грабитель! – сказал я.

– Нет, – ответил сын. – Все нормально. Он дает работу молодым художникам. Сюда приходят даже те, кто имеет свои студии. Американцы не упустят случая заработать лишний доллар, если есть минута свободного времени. Это его бизнес, он его придумал. Молодец! Какие могут быть претензии?

Я узнал, как начинал Марк Костаби. Никому неизвестным иллюстратором он приехал в Нью-Йорк и в полной мере применил принцип этого города: хочешь разбогатеть, придумай что-то такое, чего здесь еще нет.

Каждый день в окне своей квартиры он стал выставлять новую картину. Работал с сумасшедшей скоростью, но ни разу не обманул ожидания зевак. Люди, прохожие, шли мимо и видели: опять новая!

И стали ждать, когда же он сорвется. А Марк все рисовал и рисовал.

Это было самое главное: вызвать к себе интерес. Когда Марк продал первые свои работы, он нанял художника, чтобы легче было обновлять витрину в окне. Так родился принцип его бизнеса.

Теперь он миллионер и на стене в студии висит лозунг: «Идеальный художник не рисует!»

Марк периодически меняет свои «дацзыбао». Среди прочих у него есть и такое: «Большинство художников свои идеи продают, я – за свои плачу».

Или так: «Используй натурщицу только тогда, когда закончишь картину».

Это уже служебное правило, установка для персонала.

Да, это было совсем не похоже на нас, делавших вид, что работаем, привыкших «получать» и живших годами в этом состоянии, отвратительном и одновременно счастливом.

– Так хорошие у него картины?

– Хорошие… Но плакат.

– Я тебя не понимаю.

– Попробовал бы он нарисовать руку так, что-бы она бритву просила. Живопись – это когда делаешь живую вещь, такую, что будет изменяться: завтра придешь, она другая.

– Так что же он за художник?

– О его картинах можно говорить. Это уже немало.

Я летел в Москву и вспоминал Костаби с его мечтой построить небоскреб со скоростными лифтами, ресторанами, музеями, художественными студиями, квартирами для художников, этакое жилище муз из стекла и бетона, которое, конечно, окупится и будет приносить доход. А как же иначе? Марк, объясняя, попросил, чтобы принесли ему карту, и показывал мне, где это будет: «Вот здесь, в Бруклине, на полпути из аэропорта». И я верил: этот парень, которому нет и тридцати, своего добьется. Самоуверенный, счастливый, повторяющий гордо: «Да, у меня прекрасная карьера!» Такой не российский, не близкий нам. Почему мы бедны, почему неудачливы, по чьей злой воле? Или по собственной глупости? Из-за лени? От зависти друг к другу, мешающей нам нормально жить?

С этими вопросами приближался я к дому после американской экскурсии.

Редакция «Огонька» напомнила мне, что я вернулся на родину, встретив грандиозным скандалом.

Журнал готовился к переходу на экономическую самостоятельность и договорные отношения с издательством. Подобные процессы шли повсюду, коммерциализация жизни захватила и редакцию «Огонька»: со всей очевидностью проявился разрыв между тем, что делал коллектив, и тем, что он реально получал. Дочерние предприятия откровенно грабили редакцию, занимались своим бизнесом, нагло эксплуатируя авторитет журнала. Долго так не могло продолжаться, перспектива быть уличенным в злоупотреблениях нависла над популярным человеком – главным редактором Коротичем. Но коммерческими подразделениями руководил не он, а Глеб Пущин, его вечный замсоперник. И тогда Коротич, мастер интриги не меньший, чем его зам, призвал на помощь своих бессребреников. Сам ли он додумался или кто-то подсказал ему такой ход, оставалось неясным. Но только была создана редакционная комиссия из людей уважаемых, хотя и неискушенных в таких вещах. С наивностью чеховских персонажей они принялись за дело и, что удивительно, скоро накопали компромата, если не на посадку, то на оргвыводы. Следом за этой самодеятельной группой к проверке приступили профессионалы-аудиторы, и задуманная главным редактором интрига вышла из-под его контроля. Идеалисты, увидев, с какой ситуацией они столкнулись, потребовали от Коротича решительных действий: как минимум изгнать Пущина из редакции. Их довод был, казалось им, железным: нельзя, оставаясь лидером журналистики и рупором идей перестройки, демократизации и либерализма, сохранять у себя «гадюшник». Некоторые фирмы, учрежденные журналом, были не зарегистрированы, не платили налогов, продавали свою продукцию под крышей «Огонька», в том числе и на Западе, их отчисления растрачивались бесконтрольно, а по документам получалось, что финансовую ответственность за них несет журнал. Пущин уверял, что подключит лучших экономистов из ельцинского окружения и зарегистрирует злополучный отросток «Огонек-видео» на льготных условиях задним числом. Но Коротич отдавал себе отчет в том, что выйди такая информация за стены редакции – «Огоньку» конец, журнал прекратит свое существование. Он взял слово с членов комиссии, что они будут до поры молчать, а он уволит Пущина.

Но время шло. Коротич не собирал редколлегию, только вздыхал, намекая на Пущина и окружение: «Это мафия!» А в стране в это время лавинообразно происходили перемены: ушел с арены Александр Яковлев – опора Коротича. Из окружения Горбачева исчезли Бакатин и Шеварднадзе, рядом с ним появились новые сподвижники – Янаев, Пуго, Крючков, Язов. Чуткий Коротич уловил смену вех. По редакции поползло тайное письмо в защиту Глеба Пущина, которое скрытно подписывали. Те, кто первыми сообщили Коротичу о неблагополучии в редакции – литературный критик Вигилянский и Семен Елкин, самые активные в комиссии по проверке дел, – оказались не ко двору. Редакция была на пороге перемен – начиналась работа по контракту. Каждый с нового года выводился «за штаты», и с каждым в отдельности Коротичу предстояло заключать контракт. И люди думали в тревоге: ведь может и не заключить? И в такой обстановке на стене появился приказ: первым, с кем был заключен контракт, оказался Глеб Пущин. И все поняли: главный редактор сделал свой выбор.

Вот в это самое время я, бывший ответственный секретарь «Огонька», а ныне «почетный пенсионер по сердечным делам», как я сам себя называл, планировал на «Боинге» рейсом из Нью-Йорка, не представляя, что ждет меня в родной конторе.

Конечно, я понимал, что не все благополучно в Датском королевстве. Но не вникал, а меня особенно и не посвящали. Сидел неделями дома, потом – взмах волшебной палочки, и я за океаном. И вот теперь…

Прилетев перед самым Новым годом, я едва ли не в тот же день оказался в редакции, на праздничном вечере в зале, где проводились летучки и заседала редколлегия, теперь тут была вся редакция. Улыбающиеся лица, но улыбки какие-то осторожные, искусственные, с оглядкой. Расселись. Коротич произнес банальную речь. И вдруг, на глазах у меня, не успевшего ни с кем из друзей толком переговорить, к столу, за которым сидел главный редактор, стали подходить люди, самые близкие мне, первые перья редакции, самые талантливые, они молча клали листок на стол – заявление об увольнении – и выходили из зала в коридор. А Коротич – кумир миллионов читателей – нервно брал в руки очередной листок и, оглядывая зал, восклицал:

– Ну, кто? Кто еще?

И кто-то вставал из толпы и шел к его столу. У некоторых листки с текстом были заранее припасены, другие второпях, на коленке, писали, делая тут же свой выбор.

Наконец пауза затянулась, и все поняли, что волна прошла. Коротич забрал листки, молча направился в свой кабинет. А те, кто остался в зале, – знаменитое редакционное «болото», уже недовольное, что испортили праздник, со все нарастающим негодованием забулькало. Еще несколько растерянных журналистов, людей, склонных оставаться в стороне от резких движений, потянулись к выходу, постепенно дробясь на группы, разбредаясь по коридору, по кабинетам.

Я был потрясен случившимся. Сеня Елкин, бледный, какой-то внутренне окаменевший, коротко рассказал мне о том, что происходило в редакции, пока я благодушествовал в своей суздальской деревне, а потом навещал сына за океаном. И вдруг спросил в упор:

– Вы с нами?

Елкин всегда говорил мне «вы», несмотря на дружеские отношения, подчеркивая и свое уважение, и разницу в возрасте, и служебную субординацию, и дистанцию, которая никогда не стирается между учеником и учителем.

Я не ответил. Я переходил от группы к группе, меня расспрашивали о поездке, я что-то отвечал, меня не слушали. Наконец я столкнулся лицом к лицу с Юмашевым, самым приближенным к Пущину человеком, его «женский батальон» давно уже дрогнул, а сам Юмашев стремительно делал карьеру, сперва взял интервью у опального Ельцина, потом превратил эту беседу в маленькую, но сердитую книжицу, поговаривали, что он у Ельцина чуть ли не домашний человек, и – конечно же – теперь не он нуждался в поддержке со стороны Пущина, а Пущин, как считали, развративший Юмашева, сам искал его защиты и внутри редакции, и за ее пределами.

Я спросил без обиняков:

– Скажи, Валя, если Пущин чист, пусть об этом узнают все. Почему Коротич скрывает результаты аудиторской проверки? А может быть, у главного есть основания беспокоиться? Причем не только о судьбе своего зама, но и о своей?

Юмашев смотрел на меня странным взглядом, как будто издалека, с противоположного берега, и я не мог разобрать ни этого взгляда, ни черт лица, даже само присутствие человека казалось нереальным, Юмашев был уже где-то далеко.

– Ты так считаешь? – холодно спросил он.

И, не дожидаясь моего ответа, резко повернулся и пошел прочь.

Полночи я размышлял, как поступить. Ничего не делать – это казалось мне делом стыдным. Разбираться в ситуации мне не хотелось и представлялось мероприятием малоперспективным. Все равно я не смог бы ни понять, кто виноват, ни повлиять на ход событий, будучи, по сути, не у дел. Кто я? Вольный стрелок.

Но если из редакции ушли мои самые близкие товарищи, то что мне, собственно говоря, в ней делать?

Я видел, с какой поразительной легкостью Коротич принимал заявления об уходе и как сладострастно повторял: «Кто? Кто еще?»

И тут я вспомнил, что несколько месяцев назад познакомился в Дагомысе с Павлом Глобой и его женой Тамарой. Записал беседу с ними – астрологический прогноз страны. Коротич отказался его опубликовать, так мрачен был этот прогноз, да еще я придумал название «Полет над пропастью». И я напечатал его в Нью-Йорке в «Новом русском слове» и вез единственный экземпляр с собою, но он остался у юмориста Леона Измайлова, который летел со мной в одном самолете и попросил почитать.

Теперь я вспомнил об этом прогнозе, вернее о том, как закончилась наша беседа с астрологами. Тамара Глоба, милая колдунья, сказала мне:

– Знаете, а ведь вы уйдете из «Огонька».

Чепуха! – подумал я. Подобное не входило в мои планы. Я стал обозревателем и наслаждался своим новым положением.

– Причем еще в этом году, – уточнила Тамара.

«С ума сойти!» – подумал я.

Шел третий час ночи. Завтра, вернее уже сегодня, последний рабочий день в году.

«Успеваю воплотить замысел звезд…» – решил я.

И в несколько строк изложил свою позицию на листке бумаги, потом сверху написал: «Заявление». Поставил свою подпись, число, месяц и год.

А утром, приехав в редакцию, ни к кому не заходя, прошел в приемную Коротича и, покачав отрицательно головой на приглашение секретарши пройти к главному, молча положил ей на стол листок бумаги.

Человек свободен в своем выборе, что бы ни говорили о судьбе и предначертанности поступков. В любую секунду можно изменить направление, отклониться хотя бы на градус, и ветер жизни понесет тебя, как корабль, с волны на волну, уже иначе. И горизонт, такой одинаковый, когда смотришь на него издали, начнет преподносить другие сюрпризы, по иному сценарию. Надо совершить этот маленький поворот, чтобы открыть для себя иные тайны.

Мог ли я не пороть горячку? Сообразить, что утро будет для меня концом журналистской судьбы?

Подожди я день или два, прошли бы две новогодние недели – затяжные российские каникулы, особый наш способ передохнуть в бесконечной гонке, пришло бы похмелье, голова посвежела бы и появились бы здравые мысли.

Хорошо заглянуть туда, где мы не были, одним глазком увидеть себя, несостоявшегося, другого или – состоявшегося иначе. Но, увы, на нашей планете нет второй судьбы. Все в одном экземпляре.

Я сделал так, как сделал. Журнал потерял. Издали я наблюдал за «Огоньком», который превратился в маленький, но пухлый глянцевый журнальчик, похожий на пеструю африканскую птичку. И покрикивал назойливо, но нестрашно. Крохотные заметки о том о сем, политическая тусовка, хроника президентской семьи. Пущин, возглавивший редакцию, обеспечил ее новой компьютерной техникой, все стало технологично и современно. В трудные для страны годы взлетевший высоко Валентин Юмашев, занявший пост главы президентской администрации – с ума сойти! – отщипывал от своих щедрот Пущину за лояльность то через один банк, то через другой. С Коротичем обошлись цинично, в духе времени. Сперва Пущин, вполне овладевший коллективом, повесил вопрос: «А почему в трудную для страны минуту, когда власть перешла к ГКЧП и по Москве разъезжали танки, Коротич, оказавшись за границей, в течение нескольких тревожных дней никак не проявлял себя, не обнародовал своей позиции, с кем он, на чьей стороне?» И Коротич, чтобы избежать скандала, публичной порки и неизбежного срама, тихо исчез из редакции, уехал в Штаты и долго преподавал там, потом вернулся и практически исчез из публичной жизни, если не считать двух-трех случаев, когда его скороговорка была зафиксирована камерой в телешоу в разгар политического плюрализма. В редакцию «Огонька», где оказалось сразу полтора десятка вакансий, пришли другие журналисты и среди них бывшие мои друзья. Гера Пальм, жизнерадостный карбонарий эпохи совместных игр с Горбинским, тот самый Пальм, который в знак солидарности покинул «Младокоммунист» вслед за мною и Лямкиным, теперь объяснял свой поступок по-житейски просто.

– Время изменилось! – сказал он. – Вы ушли, а я тут при чем? Я истосковался по публицистике. А с вами работать или без вас, с Пущиным или без него, мне все равно. Я ни перед кем не в долгу, это мое личное дело.

Я не удержался, спросил, сколько же платят банкиры за нынешнюю работу. Пальм назвал цифру.

Я онемел. Таких денег хватило бы на содержание полдюжины спецкоров в нашем «Огоньке».

– Гера! – сказал я. – Если бы генерал Бобков, который гонял нас с тобою, как зайцев, выслеживал, устроил разборку в комитете партконтроля, потом годами опять следил, чтобы ничего не натворили, если бы вместо всего этого нам дали, каждому, по такой зарплате, может, мы бы утихли? Да и им обошлось бы дешевле – как ты думаешь?

Гера жизнерадостно захохотал.

Этот отрезвляющий смех еще долго звучал в моих ушах. Мои коллеги, каждый по-своему, решали свои проблемы. Критик Вигилянский надел рясу, служил в церкви при старом университете и однажды даже пригласил меня на коллективную трапезу. Все это было для меня незнакомо и даже удивительно, ново, необычно и озадачило. Когда Вигилянский отважно воевал с КГБ, это казалось мне естественным, а когда он теперь обрушился на фильм Скорсезе «Последнее искушение Христа» и сказал, что его, конечно, нельзя показывать по телевидению, я не мог понять его доводов.

Первое время мы, несколько человек, ушедших из «Огонька», пытались повторить наш опыт, выпускать подобие прежнего журнала. И даже сделали два-три номера. Но все рухнуло. Деньги, спонсоры, ничего не получилось.

Олег Хлебников теперь работал в «Новой газете», там же – в качестве зама главного – оказался и Юрий Щекочихин, юный пионер из моей молодости, из «Алого паруса». Он раскручивал в этом новом – не по названию, а по сути – издании теперь такие дела, что не только я, читавший газетные материалы, диву давался, а вся страна прильнула бы к газетному листу, будь тираж, как у нас в «Огоньке». Дмитрий Муратов, создавший «Новую», – конечно, посланник неба к нам. Еще была жива и Анна Политковская, нас познакомил Хлебников в редакционном коридоре, и я мог бы протянуть руку, дотронуться, догадывавшись, что нахожусь около святой. Еще не убили и Щекочихина, но курс газеты уже обозначился, и пока мы, читатели, искренне радуясь плюрализму либеральной эпохи, читали все подряд и не выделяли «Новую» среди прочих изданий, упиваясь свободой мнений в печати и Савиком Шустером на ТВ, локаторы недругов уже засекли нашу свободу и повели ее как цель для уничтожения.

Я не терял надежду возродить «Огонек». И направился к Артему Боровику, который возглавлял теперь фирму «Совершенно секретно», и дела его, похоже, шли успешно. Я собирался задать ему вечный вопрос: «Что делать?» Меня мучила участь нашего общего детища – ведь Артем тоже успел послужить в «Огоньке», хотя и избежал скандального финала, покинув редакцию в пору ее расцвета. Я не забыл, как Артем стоял под окном больничной палаты и махал мне рукой. Артем, конечно, сообразит, что делать, он молод, силен, современен. Нельзя допустить, чтобы такой потенциал, каким обладал «Огонек», растекся в ручейки и те высохли поодиночке. Невозможно видеть убогую безделушку под аналогичным названием, которая выходит скудным тиражом, как пародия или издевка. Что скажет Артем? Может быть, у него есть на этот счет какие-нибудь соображения? Надо собрать раскиданных по углам журналистов, надо напомнить читателю, что мы живы, не уничтожены, не перекуплены. Наш читатель не мог исчезнуть без следа, я в этом ни минуты не сомневался.

Я позвонил, назвал себя, попросил передать Боровику, что хочу с ним встретиться. Мне ответили: «Артем Генрихович вас не знает и принять не может».

Я растерялся, воскликнул: «Этого не может быть! Это недоразумение. Верно ли доложили фамилию?» – «Все в порядке, – ответили мне. – Так и сказали, назвали фамилию, но Артему Генриховичу ваша фамилия ни о чем не говорит».

Я убеждал себя: услужливая девица проявила инициативу, Боровик и не знает о моем звонке.

Но по сердцу царапнуло. Да кто я теперь для Артема? Пришелец с планеты, которую уже распахали, обескровили, к которой потеряли интерес.

Понимая бессмысленность своих блужданий, я действовал как бы машинально, следуя внутренней пружине, которая толкала меня. Так я отворил странную дверь с ручкой в виде вытянутой сверкающей золотой руки, подумав: «Ну и вкусы у нового времени». Это была редакция на улице Врубеля, у Сокола. Я пришел к Владимиру Яковлеву, президенту всего, что связано с понятием «Коммерсантъ». «Невообразимая величина!» – отметил, проследив взглядом, как массивная дверь с диковинной ручкой медленно закрылась за мной. Четверо охранников резво поднялись навстречу, пятый остался за компьютером. Долго и упорно разглядывали меня и мой «прикид», не веря, что такой типаж может быть приглашен к «самому», сверялись с компьютером – все точно, пропуск заказан.

До назначенного времени оставалось несколько минут. Я побродил по коридору, едва не расшиб лоб о стеклянную дверь, приняв ее за проем в стене. Полюбовался полотнами абстрактной живописи. Отметил: «Немалых денег стоят!» Сквозь стеклянные стены были видны компьютеры, сотрудники. «Сидят спокойно, без напряга, – оценил я. – Ходят туда-сюда без спешки. Никаких нервов, никакого бурления и фонтанирования, как у нас, не заметно. Вообще не чувствуется эмоций. Все солидно и как-то даже сонно. А говорят, что у них потогонная система».

Яковлев оказался стройным молодым человеком в сером костюме-тройке с милой улыбкой на лице. Аккуратно подстрижен, смотрит приветливо, будто всю жизнь ждал моего визита. Я без труда узнал его, хотя никогда его не видел, – так поразительно он был похож на своего отца Егора Яковлева, только тоньше, изящнее и, конечно, моложе.

Хозяин кабинета в этот момент, когда я вошел, перекусывал, попросил извинения, встал навстречу, потом вернулся, чтобы допить свой чай и доесть кусочек банана. Я молча положил перед ним кратко изложенную суть проблемы. Яковлев скосил глаза и, допивая и доедая, просмотрел, чтобы не терять времени. И когда закончил, вытер губы салфеткой и произнес тихо, не заботясь о том, расслышат ли его:

– Неперспективно.

То есть делать такой журнал, какой делали мы, неперспективно.

На душе было муторно, и в голове трепетала мысль: зачем я обрек себя на такой срам? Позвонил этому холеному мальчику, растолковал ему, кто я, не постыдился, напомнил, что в команде, которая задумала «Коммерсантъ» и выпустила пилотный номер, был и мой сын. Понадеялся: вспомнит! Ровесник же. Вместе крутились. Сын тогда, в конце восьмидесятых, вернувшись из Афганистана, искал для себя применения. С восторгом рассказывал о проекте издания «Коммерсанта», уверял меня, какие это замечательные, какие новые люди, а я, скептически настроенный, сомневался, говорил: «Да обыкновенные дельцы, не более того!» Мы даже повздорили, гуляя поздним вечером недалеко от дома, и сын грустно сказал: «Если хочешь так думать, думай». Это были последние его слова, застрявшие в памяти, последний наш вечер. А для него – вообще расставание с жизнью.

На трамвайной остановке две тетки с холщовыми сумками, набитыми пустыми бутылками, негромко переругивались, ждали, как и я, трамвая. Пенсионер нервно ходил взад-вперед. Мимо пронесся разрисованный сигаретными ковбоями троллейбус. Все дружно отпрыгнули в сторону, чтобы не обрызгал.

Последний визит, как бы завершая круг – прошло уже несколько лет, – я нанес в редакцию нового «Огонька», где теперь правил бал мой старинный товарищ, который когда-то и сосватал меня в «Огонек», Влад Белов. Случается же такое! Тихий, ласковый Влад, вечно окруженный нимфетками, секретаршами, девочками для кофе, которые души в нем не чаяли, пересидел жестокие схватки, дождался, когда суровые бойцы перерубили друг друга, а само издание превратилось в «гламур», к которому у Влада всегда была потаенная тяга, и вот именно он оказался ко двору. Влад хорошо улавливал ситуацию, великолепно ладил с людьми, всех устраивал, и теперь именно он отправился в Швейцарию на смотрины к новому хозяину «Огонька» богачу Березовскому и, как видно, очаровал его.

Я наивно полагал, что Влад развернет «Огонек» вспять. И готов был помочь ему в этом.

Мой товарищ прочитал мне лекцию об общественной ситуации – такое прежде трудно было себе представить. Он сидел в кресле Коротича-Пущина, что само по себе было уже удивительно, угостил меня чаем. Влад не стал расспрашивать о том, как я живу, чтобы не грузить себя моими проблемами, но быстро уловил, с чем я пришел, и сказал, что делать ничего такого не надо, никаких шагов к социальным баррикадам.

– А что надо? – спросил я.

– Надо ориентироваться на класс состоятельных людей, – ответил Белов. – Очень состоятельных! Ибо они хозяева жизни и смогут порадеть за Россию.

Какие-то наши ученые вывели новую корову. Скрестили обычную корову с зубром, получили потомство. Расчет был такой, чтобы уникальное животное давало молока, как корова, а выносливо было, как зубр. Как сказал один новый мудрец, хотели как лучше, а получилось как всегда. Корова оказалась прожорлива, как зубр, а молока вовсе не давала.

Почему у нас такая судьба, думал я, быть между Западом и Востоком, заигрывать с Европой и греть спину солнцем Азии? Ладно, соглашался я, социализм не тот построили, были первопроходцами, но почему капитализм бандитский? Почему обязательно надо, чтобы прожорливы были, как зубр, а молока не давали? Говорят, что всему виной папство, которое направляло против Византии и нас, русских, крестовые походы. Мировой империализм виноват, Уолл-стрит и, конечно, заговор сионистов, банков, международной мафии. Да еще Петр с его реформами, Екатерина с ее немцами. Испортили нам историю, извратили ее, притупили нашу бдительность. В этом контексте не так уж страшны большевики, они империю укрепляли, а Западу грозили кулаком и с «пятой колонной» поступали как с врагом. Сколько я помнил себя, я только и слышал хулу Европе да Америке.

Сперва это была твердолобая советская пропаганда, эффективная только потому, что никто из простых смертных Европы и Америки не видел. А когда границы открылись и миллионы увидели то, что за бугром, сперва по телеящику, а потом своими глазами, побывав с сумкой «челнока» и на западе, и на востоке, и на юге, только на севере делать было нечего среди голодных воркутинских шахтеров и ненцев-оленеводов, похожих на своих оленей, тогда пропагандисты здорового российского образа жизни признали, что Запад, конечно, богат, и еда его нам подходит, и шмотки, и жилье-евростандарт, но вот демократия не нужна, русский организм ее не переваривает. Поесть, отдохнуть, развлечься, фильмы посмотреть, журнальчики полистать, коттедж себе построить вместо русской избы, даже слова их поганые, иностранные, в себя впитаем, но взятки будем брать с нашим размахом, хамить будем по-русски, обманывать человека, не ценить его, не уважать – только по-нашему, чтобы не потерять суверенитет и собственную гордость.

Всю жизнь я боролся с политической системой, унижавшей меня, низводившей до уровня послушной машины. Сперва интуитивно, сопротивляясь, как живая тварь. Наивно хотел переиначить партию, разглядеть в ней человеческое лицо, хотел отвоевать ее у маразматиков, но понял тщетность своих усилий и бессмысленность затеи. Никто, никакой Запад не делал из меня антисоветчика, «внутреннего врага» – им меня сделала родная почва. Я говорю себе: оглянись! Жизнь прошла под знаком бесконечного отречения от иллюзий.

И если следует из нее вывод, то он такой: на отрезке, который был мне отмерен, совмещать служение и службу было невероятно трудно. Я был не лишен соблазнов, хотел добиться успеха, но всякий раз, когда оказывался перед выбором, как поступить, возникала дилемма: или служба в канцелярии у Молоха – или служение Богу, как я его себе представлял. Иного было не дано. По-иному – не получалось. Хотелось выиграть, победить, и близок был успех, но оказывалось, что игра шла на собственную душу. И сохранить ее удавалось в решительные моменты, лишь терпя поражение.

Я сидел, привалившись спиною к бревенчатой баньке, которую сам построил, смотрел на закат, на слепящую глаза солнечную дорогу на реке, переплетенную силуэтами разросшихся яблонь. Рядом спал огромный пес, не обращая внимания на то, что я иногда теребил его из вредности ногою. Но ему, в отличие от меня, нравилось ощущать присутствие хозяина.

«Да все нормально, старина, – будто кто-то, прочитав мои мысли, сказал мне. – Не грузи себя, не парься».

Что за мерзкие слова, подумал я. Как отвратительно и как точно звучат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю