Текст книги "Среди лесов"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
25
Василий Роднев не догадывался о том, какой интерес вызвала в обкоме дружба колхоза имени Степана Разина с чапаевцами.
В области сорок два сельскохозяйственных района, и во всех районах одно явление – пестрота колхозов! Рядом с колхозами-миллионерами, которые строят электростанции, проводят водопроводы, воздвигают целые животноводческие городки, бок о бок стоят колхозы, где крыши хозяйственных построек рушатся от ветхости, где только особо урожайный год, год-удача мог дать полновесный трудодень, где многие стремятся уехать из колхоза – кто в город на производство, кто поближе к райцентру, на промкомбинат.
В каждом районе имелись свои чапаевцы и свои разницы, всюду они могли бы помогать опытом друг другу.
Воробьев приехал в Кузовки на несколько дней раньше конференции, чтобы на месте приглядеться к Родневу, обо всем поговорить с ним.
На другой день после приезда он попросил:
– Нам надо, товарищ Роднев, съездить вместе в колхоз имени Разина.
– Там пока что смотреть нечего, – возразил Роднев. – Самый средний колхоз.
– Но обещает быть хорошим, и скоро…
– Не скоро, но годика через два поднимется.
– Вот в этом-то я и хочу убедиться.
И Василий повез Воробьева в Лобовище, но попросил сделать крюк и заглянуть сначала в «Дружные всходы».
Их машина, не заезжая в деревню, свернула к конюшне и остановилась среди занесенных снегом тележных передков и торчащих оглоблей. Из-за ледяного нароста на пороге двери конюшни плотно не прикрывались. Внутри было почти так же холодно, как и на воле, только воздух другой – тяжелый, удушливый. По обе стороны прохода торчали угловатые, лохматые, посеребренные инеем лошадиные крупы. Воробьев шел молча. Несколько раз снимал очки и, крепко сжав губы, протирал стекла перчаткой.
Дежурный конюх, громадный костлявый дядька, настолько оторопел перед нездешним, не районным начальством, свалившимся как снег на голову, что на все замечания и вопросы отвечал, напряженно уставившись в валенки:
– Я тут за Кузьму Пенкина дежурю. Кузьма-то баньку продает, в село уехал.
Когда они садились в машину, Роднев сказал:
– Вот так было и у разинцев год назад.
Вместо ответа Воробьев с шумом захлопнул дверцу машины и бросил шоферу:
– Поехали.
Дорогу обступили утонувшие по самую шею в пухлых сугробах молодые сосенки. Неожиданно сквозь сосенки, подняв искрящееся облако, прорвался и загородил дорогу всадник, в большой меховой шапке, весь вместе с конем осыпанный снегом, ни дать ни взять – былинный Соловей-разбойник. Воробьев сам тотчас признал его:
– Трубецкой! Остановимся-ка.
Трубецкой легко соскочил с седла, в знак приветствия тронул рукавицей шапку и спросил с насмешкой:
– Здравствуйте, Илья Анатолиевич. Вы что же, «Дружными всходами» интересовались? Завернули бы к ним на поля. Сегодня я их вдоль и поперек объездил. Ой, и будут у них весной дружные всходы!
– А что?
– Да то… Погода сменилась с затишья на ветры. С озими снег сдувает. Уж сейчас есть на взлобках голые плешины. Вымерзнет в таких местах озимь к весне. «Дружные всходы»! Лень щиты поставить, работа-то плевая. Глаза б не глядели…
Все трое, притопывая от мороза, постояли около машины, выкурили по папироске. Воробьев расспросил Трубецкого о его колхозе, пообещал заехать к нему. А уже в пути спросил:
– А что за причина – Трубецкой поля «Дружных всходов» объезжает? Что-то слишком уж близко их неудачи к сердцу берет.
– Хочет он «Дружные всходы», как и «Степана Разина», приблизить к себе. А в «Дружных всходах» нет ни парторганизации, ни толкового председателя. Надежной опоры внутри колхоза нет.
– За что же такому председателю выговор?
У Роднева еще стояли перед глазам унылые лошаденки с сединой инея на раздутых боках, конюх, бестолково поминавший какого-то Кузьму Пенкина, и он, помедлив, со злостью ответил:
– Не я выговор выносил.
Воробьев не стал допытываться.
Перед Лобовищем он повернулся к Родневу:
– Ну, где тут их конюшня?
В дверях конюшни стоял Федот Неспанов, как всегда в старом полушубке, когда-то светложелтом, теперь темном, засаленном и вытертом до блеска.
– Не знаешь, где Левашов? – спросил Роднев.
Федот очень не любил, когда приезжающие на конюшню спрашивали не его, а Левашова, и поэтому со всей небрежностью, на какую только был способен, ответил:
– Юрка-то? Да он там, где и должен быть. В лес его отправили, – и старик степенно протянул руку по чину – сперва Воробьеву, потом Родневу. – Ежели вас, скажем, наши лошадки интересуют, милости прошу входить. А ежели Левашов, поворачивайте машину и по Гребешковской дороге – тридцать километров, завтра встретите.
Федот, выразив на лице значительность, повел Воробьева в конюшню.
Прощался он так же, как и здоровался, – подержал руку Воробьева, подержал руку Роднева, солидно приговаривая:
– Милости прошу заглядывать. Как приедете в Лобовище, сразу, значит, заглядывайте, дорогой товарищ… Федота Никитича спрашивайте.
Они уже подходили к машине, как вдруг перед ними выросла щуплая фигура в тесном пальтишке, с обмотанным вокруг шеи шерстяным платком.
– Вот и помощник, Петр Чижов, прошу знакомиться, – улыбнулся Роднев.
Петька Чиж сделал несколько шагов вперед, по-левашовски покачивая узкими плечами, но руку подал степенно, как Федот Неспанов.
– А нашу лабораторию при конюшне вы разве смотреть не будете? – спросил он простуженным голосом.
Гости переглянулись. Роднев сам впервые слышал о существовании такой «лаборатории».
– Обязательно будем, веди, – первым нашелся Воробьев.
Вытоптанная среди сугробов тропинка привела их к небольшой, в два оконца, хибарке. Прокопченная труба устилала дымом заснеженную крышу.
– Это временно, – поспешно пояснил Чиж, которого, видимо, очень смущал неказистый вид лаборатории. – Вот станем богаче, специальный агро– и зоодом построим. Так и назовем – Дом науки.
Лаборатория состояла из двух крошечных комнатушек, отделенных друг от друга легкой дощатой перегородкой. В первой стоял стол, накрытый холстиной. Петька откинул холстину, из-под нее пахнуло теплым пивным запахом, по всей столешнице лежала желтоватая зернистая масса.
– Что это? – спросил Воробьев, поправляя очки и нагибаясь к столу.
– Это мы овес проращиваем. – Петька принялся торопливо объяснять, захлебываясь словами: – Зимой нет зеленых кормов, а зеленые корма и на рост влияют и на развитие. Вот заместо зелени даем. Овес проращиваем. Снег крутом, а у нас по зеленому корму лошади не скучают. И едят с охотой, такой лошадям вроде пшеничных пирогов.
За перегородкой хлопнула дверь, и вошел Спевкин в легкой телогрейке, в кубанке. Потирая рукавицей покрасневшие уши, он громко поздоровался:
– Здравствуйте, товарищи! – И, протянув Воробьеву руку, отрекомендовался: – Председатель колхоза Дмитрий Спевкин.
Петр при его появлении изменился в лице, напряженно вытянулся, вздернул вверх нос и тонким обиженным голосом обратился к Воробьеву:
– Разрешите пожаловаться на председателя колхоза. Денег не дает на коневодческую литературу. Книг у нас нет.
Спевкин повел сердитым взглядом на Петьку и с дипломатической вежливостью ответил Воробьеву:
– Не хочет понять – нет денег, мы живем не на широкую ногу.
– Да-а, а Груздев книги покупает – и политическую литературу и по крупному рогатому…
– Это наш секретарь парторганизации, – с той же вежливостью продолжал объяснять Спевкин, – ему я, правда, некоторые средства отпускаю. Да вам Груздев сам расскажет.
Когда Роднев и Воробьев уходили, вносившая дрова женщина застряла с охапкой в дверях и задержала их. Они услышали за перегородкой приглушенный сердитый голос Спевкина:
– Глупая ты, Чиж, птица. Выскочил! Областное начальство приехало. А ты: «Разрешите пожаловаться». Ну и что? Пожаловался? Просить надо было, просить. Намекнуть: мол, книг маловато, фондов нет, нуждаемся крайне. У начальства выпросить не позор, а святое дело!..
Воробьев и Роднев тихонько вышли на улицу и за дверьми переглянулись, засмеялись.
26
Как и всегда, накануне открытия конференции вечером состоялся пленум райкома. После пленума Паникратов и Воробьев поднялись наверх, в кабинет Паникратова.
Давно ждал Паникратов случая поговорить с Воробьевым как со старым другом, начистоту, неофициально. До сих пор между ними велись только деловые разговоры – Воробьев спрашивал, Паникратов отвечал.
Они вошли, зажгли свет.
За дверью кабинета ходил ожидавший прихода дежурного Константин Акимович. Старика смущало позднее присутствие начальства – нельзя было свободно устроиться на диване.
– Интересуюсь, – под небрежностью скрывая настороженность, начал Паникратов, – почему обком вместе с тобой не прислал на мое место человека? Ведь, кажется, ясно – все идет к тому, чтобы Паникратова по шапке.
Он с застывшей усмешкой следил, как Воробьев снял с покрасневших глаз очки, желтыми длинными пальцами протер стекла. У Воробьева было сухое с жесткими морщинками лицо, только глаза – серые, спокойные да к тому же сейчас усталые – смягчали выражение лица. Паникратов ждал, что Воробьев наденет очки, направит их на него и строго скажет: «Нет необходимости. Работать надо, Федор, и эти глупые вопросы – малодушничество».
И Воробьев действительно так и начал.
– Нет необходимости, – произнес он. – Никакой необходимости нет чужого секретаря вам навязывать. Кузовки богаты хорошими людьми. Выберете.
Кривая улыбка словно примерзла к лицу Паникратова. Он с минуту разглядывал Воробьева и, наконец, спросил:
– Кого? Роднева?
– Конференция покажет.
– А ты бы сам лично кого думал?
– Не я лично, а обком. Не забывай – я здесь представитель обкома.
– Обидно! Ведь всю душу…
– Знаю, – перебил Воробьев, – знаю, Федор, души ты не жалеешь…
– Так, так…
– Уже поздно. Завтра дел по горло.
На улице, охваченный холодом, Паникратов вдруг почувствовал, что напряженная улыбка все еще держится на губах. Представил себя с этой глупой улыбкой на унылом лице перед Воробьевым и плюнул от отвращения:
– Тьфу, черт!
Дома он долго не мот уснуть, ворочался с боку на бок, наконец встал, отыскал в темноте папиросу, закурил, сунул ноги в валенки и, накинув пиджак на плечи, уселся у холодного окна.
Завтра откроется конференция, завтра с него спросят и за то, что не убрано восемьсот гектаров, и за то, что в деревнях еще сидят с керосиновыми лампами, и за то, что народ плохо учится, неохотно посещает кружки, – за все неудачи, за все промахи спросят с него, с первого секретаря райкома партии! Тяжелый день завтра.
А Паникратов видел в своей жизни тяжелые дни… Вспомнил глубокую осень сорок первого года. Он тогда еще работал инструктором райкома. Дождливое утро, черная, в жидкой грязи дорога, сопровождаемая унылыми телеграфными столбами, уходит в мутную, сырую даль. По этой дороге идут тракторы, лошади, люди – лучшие из МТС тракторы, лучшие из колхозных конюшен лошади, лучшие люди района. Федор провожает их, он только что сказал бодрую речь с обычным наказом: «Крепче бейте врага, скорее возвращайтесь с победой!» Он проводил до Головлевой горы, там вместе с плачущими женщинами остановился и смотрел сверху: тракторы, обозы, фигуры идущих пешком людей… Черная дорога ему вдруг показалась тогда страшной раной, из которой вытекают кровь, сила, жизнь района.
Но рана оказалась не смертельной.
Он не считал ночей, проведенных без сна, не обращал внимания на мелкие обиды, на недовольный шепот, на стоны слабых людей, он требовал – сейте, убирайте, фронту нужен хлеб, не признаю слова «трудно»! И люди трудились, работали через силу, район жил, район помогал стране… Федор Паникратов быстро вырос: из инструктора стал заведующим отделом, вторым секретарем, наконец первым.
Были у него и счастливые дни…
Майское утро Победы. Из репродукторов льется по селу шум взбудораженной радостью Москвы. Паникратов на трибуне – не праздничной, не украшенной кумачовыми плакатами (не успели, некогда, народ сбежался сам, без приглашения). Сверху он видит забитую народом площадь. Он счастлив вместе со всеми и – если б можно было – счастлив больше всех. Ветер приносил свежий речной запах, путал волосы, Паникратов бросал в толпу ликующие слова:
– Слава вам, труженики! Это вы победили! Вы! Гордитесь!
В те дни ему думалось, что дальше пойдет легкая жизнь – вернутся с фронта люди, появятся новые тракторы. Люди вернулись, новые тракторы появились, а руководить районом стало сложнее, труднее.
…Длинна зимняя ночь. Долго сидел Паникратов, но проснулся он рано. Побаливала голова, чувствовалась ломота во всем теле, уж не простудился ли ночью у окна?
Конференция – торжественный день. Паникратов тщательно побрился, вместо будничной гимнастерки надел шелковую сорочку и долго перед зеркалом повязывал галстук, надел пиджак и задумался: прицепить ли орден? Раньше он не задумывался над этим – заслужено, должен носить. Сейчас он подумал и спрятал орден в стол, чтобы не затащила куда-нибудь Наташка.
Чисто выбритый, нарядный, но с тяжелой от бессонницы головой, он направился в райком.
Там уже толкались приехавшие делегаты. Они разнесли по кабинетам запах овчинных полушубков и здорового морозного воздуха.
27
Второй день шла конференция. Один за другим выступали колхозные коммунисты.
Иван Симаков из колхоза «Рассвет», одного из тех колхозов, которые затянули уборку до снега, пересыпая свою речь оправданиями, начинал обиженно жаловаться не на Паникратова, не на райком, нет, – на своего соседа, председателя колхоза «Свобода», Макара Возницына.
– Вот, товарищи, колхоз имени Чапаева взял на буксир разинцев. Там Трубецкой с открытой душой, пожалуйста, все условия. А подойди к Возницыну, попроси его: «Макар Макарыч, давайте вместе подумаем, как наладить дела, помогите опытом». Тот только скривится: «Все ходите, все просите, когда это кончится? Своим умом надо жить».
Берет слово Возницын. У него голос ровный, но нет-нет и прорываются в нем нотки сдержанного гнева. Бояться и жаловаться Возницыну незачем, его колхоз одним из первых закончил уборку. И Возницын уверенно отчитывает Симакова, что тот не просил его помочь опытом, а просил семян на засев озими («У своих мала, видишь ли, всхожесть»), просил горючего, рассады. Да мало ли чего просил, всего не упомнишь. Конечно, он, Возницын, как коммунист, должен бы сам, не дожидаясь просьб, поинтересоваться жизнью своих соседей, но ведь обо всем не упомнишь, в своем колхозе и то всего не углядишь. Надо бы райкому подсказать, ему сверху виднее, как использовать опыт колхоза «Свобода».
Макар Возницын укоризненно глядит в президиум на Паникратова, и вслед за Возницыным на Паникратова направляются сотни глаз, среди них затерялись полуиспуганные, полувиноватые и все же осуждающие глаза Симакова.
Но были и такие делегаты, которые открыто выступали против Паникратова, критиковали райком. Таких Паникратов про себя называл «родневцы». Роднев выступал еще вчера, одним из первых. Когда он говорил, Паникратов сидел в президиуме, в четырех шагах от него, и сам удивлялся своей неприязни к этому человеку. Все не нравилось ему в Родневе: и белые тонкие кисти рук («немощная интеллигенция!») и легкая испарина на лбу («старается, подкапывает до поту»). Иногда Роднев повертывался в сторону Паникратова, и тогда Паникратов, боясь, как бы тот не прочитал в его глазах эту неприязнь, отводил взгляд.
Взял слово Сочнев. Паникратов ждал, что Сочнев заговорит, как всегда, отрывисто, звонко, весело. Чувствовалось – для такого парня все в жизни просто: не запутывать, не искать концы, а рубануть – в одну сторону половина, в другую – половина, и все понятно, ничего нет сложного.
Но на этот раз Сочнева словно подменили. Не глядя ни на Паникратова, ни на Роднева, тоже сидевшего в президиуме в конце стола, ни на Воробьева, расположившегося за столом, как у себя в кабинете, со стопкой бумаг по правую и по левую руку, – Сочнев вяло, с явной неохотой начал оправдываться.
Паникратов понял: Сочнев в душе уже согласился с Родневым, а оправдывается только потому, что от него ждут оправданий, по инерции.
Наконец, поднялся Воробьев. Те, что тайком ушли покурить в фойе, сейчас возвращались к своим местам на цыпочках.
Воробьев с озабоченным видом раскладывал на трибуне бумаги, а Паникратов, следя за ним, подумал: «Цитаткой для начала ударит». Он хорошо знал привычки Воробьева. И когда Воробьев негромко, отчетливо произнес: «Разрешите напомнить такие слова товарища Сталина», – Паникратов подумал: «Так и есть, как в воду глянул».
Воробьев склонился к своим бумагам.
– «Ленин учил, – говорил Иосиф Виссарионович, – что настоящими руководителями-большевиками могут быть только такие руководители, которые умеют не только учить рабочих и крестьян, но и учиться у них. …В самом деле, миллионы трудящихся, рабочих и крестьян трудятся, живут, борются. Кто может сомневаться в том, что эти люди живут не впустую, что, живя и борясь, эти люди накапливают громадный практический опыт? Разве можно сомневаться в том, что руководители, пренебрегающие этим опытом, не могут считаться настоящими руководителями?» Не могут считаться настоящими руководителями! – повторил Воробьев, повернувшись к Паникратову…
Некоторое время стояла тишина. Кто-то в президиуме скрипнул стулом и сам испугался этого шума. Затем снова раздался негромкий суховатый голос Воробьева. Нового он ничего не говорил, он только повторил, что в районе под снегом оказалось восемьсот гектаров хлеба, что строительство начатой межколхозной гэс заглохло, что в колхозах плохо работают политические, агрономические, зоотехнические кружки… Воробьев не повышал голоса. И Паникратову стало страшно: так говорят о том, с кем не придется уже работать вместе.
Соседи справа и слева от Паникратова – Грубов и Сочнев, опустив головы, разглядывают малиновое сукно стола. Даже им неловко от взглядов, которые со всех сторон скрещиваются на секретаре райкома.
…Конференция кончилась поздно. Пустел зал. Громко переговариваясь, окликая друг друга, выходили делегаты. Из года в год проводил Паникратов конференции, из года в год видел привычную картину – пустеет зал, разъезжаются люди…
Люди разъезжались, а он оставался – проводил заседание бюро, продолжал привычную работу.
Паникратов стоял среди пустого зала. Виновато наклонив голову, прошел мимо него Сочнев – его оставили в составе пленума, а Паникратова – нет. Паникратов – лишний, ему пора домой…
Он вышел.
Густо сыпал мелкий жесткий снежок, колол лицо, от этого воздух казался шершавым, а зимняя ночь враждебной.
Все село спало – ни одного огонька, и только в райкоме партии ярко горят все окна первого и второго этажей. Здание райкома еще продолжало хранить торжественность самого ответственного в году времени – партийной конференции.
Паникратов представил себе, как он завтра или послезавтра придет в райком, снимется с учета, простится. А дальше? Как дальше без райкома, без Кузовков?
В темноте раздавались голоса:
– Козлов, прихвати меня! От своих отстал.
– Лезь! Тр-р-р, ишь застоялся, дьявол!
Разъезжался по колхозам народ. И Паникратову вдруг захотелось броситься к ним, закричать:
– Товарищи! Несправедливо! Я для вас все – сердце вырву, душу отдам! Несправедливо!
Но он не закричал, а, сгорбившись, устало пошел по засыпанному снегом тротуару.
28
В эту ночь новый состав бюро избрал первым секретарем райкома партии Роднева.
Возвращался домой Роднев вместе с Сочневым.
Всю дорогу Сочнев молчал и, только поровнявшись со своим домом, вдруг повернулся, и Роднев увидел, как дрожат его плотно сжатые губы.
– Одно нехорошо, Василий Матвеевич, – выдавил Сочнев, словно продолжая какой-то начатый разговор. – Эх, как нехорошо!
– Что именно?
– Что? Смотрю и удивляюсь: глядишь ты на мир божий наивными глазами, словно не понимаешь, что хочу сказать.
– Не понимаю. Паникратова жаль? Так и мне его жалко. Жестоко, но нельзя иначе.
– Брось ты! Не с луны свалился! Все Кузовки говорят, что, прости за грубое выражение, Роднев у Паникратова бабу отбил. До тебя они расписаться хотели, ты стал поперек! – Он далее в темноте увидел, как побледнело лицо Роднева. – У человека ведь две радости в жизни – работа и семья. Мы работу у него отняли, ты – жену. Эх!
Сочнев круто повернулся. Роднев некоторое время растерянно сметал перчаткой снег с ограды. Только теперь он понял, почему Паникратов на конференции глядел такими глазами. А она – хоть бы слово.
Подходя к своему дому, он увидел в окне свет и подумал: «Неужели она?»
Мария, торопливо оторвавшись от раскрытой книги, встала навстречу. Он не поздоровался, не взглянул на нее, стал молча раздеваться, и она догадалась.
– Я пришла тебе все объяснить, – начала она и осеклась, когда Роднев взглянул на нее.
Слышно было, как в коридоре, за дверью, звонко бьет капля за каплей из умывальника.
Роднев тихо произнес:
– Уйди.
В глубине широко открытых глаз Марии что-то дрогнуло, робко и беспомощно.
– Дай мне сказать.
– Уйди.
И в ней проснулась обычная гордость. Поднялась, дерзко взглянула, но Роднев не ответил на ее взгляд, – у него над переносицей упрямо застыла незнакомая ей, неумелая, детская, горестная морщинка.
Через пять дней нового секретаря райкома вызвали в обком партии.