355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Среди лесов » Текст книги (страница 5)
Среди лесов
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:04

Текст книги "Среди лесов"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

14

Осень. Под холодным, неярким солнышком с утра до вечера березовые перелески горят чистым, прозрачно-нежным светом. Среди их бледной желтизны сосны и ели кажутся обугленными, до того темна их зелень. Осины летом привлекали глаз лишь застенчивой красотой – матово-серебристые стволы, испуганно-нервная дрожь листьев… А теперь – откуда взялась у них неистовая сила? – вспыхнули ярким красным цветом. Нет, это не березы с их покорной печалью – осиновые рощицы горят тревожным огнем. И только рябины им не уступают – багровыми кострами поднимаются у дорог.

Но людям в эти дни не до печальной красоты берез: уборка не кончена, дни пока сухие, солнечные, а кто знает: не сегодня-завтра, быть может, затянут небо тучи, заморосит нудный дождичек. А в осеннем дожде есть какая-то унылая сила, сыплет и сыплет изморось недели, месяц, еще месяц, и нет конца… Ложатся тогда хлеба, на корню прорастает зерно.

Роднев в один из ярких осенних дней переезжал из Лобовища в Кузовки. Спевкин, до самого конца надеявшийся, что Василий опомнится, хотя и дал ему самую лучшую лошадь – Цезаря, но провожать не пришел. Груздев же ходил вокруг подводы, тяжело вздыхал и просил:

– Ты, Василий, почаще к нам наведывайся. Всегда рады будем.

Роднев невесело улыбался:

– Меня с такими вздохами в армию не провожали.

Пришел Юрка Левашов. Груздев на него сердито прикрикнул:

– А ты чего не на молотьбе?

Юрка, смущенно разглядывая мозоли на широченных ладонях, ответил:

– Может, Василию Матвеевичу, ну, скажем, перенести чего нужно? Помочь, словом…

Груздев только махнул рукой; весь багаж – два чемодана, тюк с книгами да ружье-двустволка – уже лежал на подводе.

Неделю назад Роднева вызвали в обком партии. Заведующий отделом партийных органов обкома Воробьев, послушав рассказ о том, как колхозники «Степана Разина» начали учиться у чапаевцев, заинтересовался: «Подхватили ли эту инициативу другие колхозы? Как помог райком? Как смотрит на это дело сам Паникратов?» Родневу пришлось ответить, что пока инициатива не подхвачена, а как смотрит Паникратов на это, он еще не знает…

Колеса шуршали опавшими листьями, доверху забившими колеи дороги. Руднев не торопил Цезаря. Если б не сиротливо оголенные поля, где в сухой стерне переливалась на солнце серебристая паутина, если б не ольховые кусты с почерневшими, скрюченными листьями (ольха – единственное дерево, не умеющее красиво нарядиться осенью), быть может, Василий и вовсе не чувствовал бы грусти.

Может, жаль ему вечеров в накуренном правлении, где колхозники чинно сидят вдоль стены на лавках, а Спевкин, блестя глазами, горячится по поводу новой забастовки в Италии? Так они еще повторятся, эти вечера. Может, он жалеет, что утром уже не появится в его окне озабоченное усатое лицо Груздева и не услышит он обычное: «Не спишь, Матвеич? Идем-ко, дело есть». Но и это озабоченное лицо еще не раз придется увидеть Василию. Жалеть нечего, и все-таки жалко, что Лобовище осталось за спиной. Нет, просто виноваты оголенные поля, печальные кусты ольхи да высокое бескровно-бледное осеннее небо. Взгрустнулось, и все тут…

– Василь Матвеич, обожди!

Роднев оглянулся. Его нагоняла Мария, запыхавшаяся, румяная. Она положила на край телеги руки.

– Прошлый раз – я тебя! Теперь – ты. Подвези… до Кузовков! Фу ты, не могу отдышаться! Издали увидела…

– Долг платежом красен.

Она уселась рядом.

– Так, значит, переезжаешь?

– Переезжаю.

– Трубецкой недоволен, говорит, портфельщиком заделаешься. – Ее разгоревшееся лицо вдруг стало серьезным. – А у нас сейчас история вышла…

– Что за история?

– Убирают мои девчата утром ячмень. Вдруг налетает Лещева. Знаешь ее – из райкома?

– Как же. Вместе придется работать.

– Налетела и давай кричать: «Ячмень жнете, а там пшеница не молочена лежит, ее отправлять надо!» И пошла и пошла… Заставила нас отцепить комбайн, оставить на полосе. Трактор – в деревню. А ячмень-то осыпается!.. Когда Трубецкой узнал, пошла война: друг друга государственными преступниками называют. Трубецкой ее – «портфельщица».

– Любит Лещева через голову председателя распоряжаться, – недовольно сказал Роднев.

– Вся беда, что без ума распоряжается.

Они замолчали. В стороне от дороги поднялся высокий холм, поросший кустарником в осенней листве, весь золотой, как старинная царская шапка, – Татарское Лбище. Мария задумчиво смотрела на него, потом, с трудом оторвав взгляд, перевела его на недовольное лицо Василия.

– Гляди, как горит, – произнесла она. – А помнишь, как ты поехал вон оттуда? Смешной был… Стоит, в землю уставился, нахохлился, как петушок, и на тебе! Уже вижу, только шарф полощет!

И вдруг в ее глазах он узнал разгадку давней маленькой тайны. Тогда он так и не понял, крикнула ли Мария в спину ему: «Вась!» или это почудилось в свисте ветра? Сейчас же, через много лет, он понял: «Да, крикнула».

Неожиданно Роднев почувствовал себя неловко, подхлестнул лошадь и нарочито равнодушно ответил:

– Дурь в голове бродила, хотел доказать всем – необычный, мол, я человек.

И Мария отвела глаза в сторону.

15

Мария рано ушла из Чапаевки, она не знала, чем закончилась ссора Трубецкого и Лещевой. А конец был такой: Трубецкой выгнал Лещеву из колхоза.

Вечером, едва сдерживая слезы, Лещева рассказала Паникратову, как Трубецкой указал ей на дверь.

Паникратов хмуро выслушал и сказал, что она не умеет совмещать кампанию по молотьбе и вывозке хлеба с уборкой, что, будь он на месте Трубецкого, тоже стал бы возражать против переброски трактора с поля на тока.

– Время такое, медлить нельзя, хлеб осыпается, надо другие средства отыскивать.

– Пусть даже он прав! Пусть! Но зачем оскорбления? К чему все эти обидные слова – «портфельщик»?

– Ладно, – пообещал Паникратов, – у меня будет с ним разговор.

Лещева ушла, а Паникратов позвонил в Чапаевку и попросил Трубецкого явиться завтра в двенадцать дня.

В двенадцать Трубецкой не явился. Только под вечер он на колхозной машине подъехал к райкому и, пройдя мимо работников общего отдела с отчужденным холодком на лице, открыл дверь в кабинет Паникратова.

– Знаешь, какое время, – последнее убираем. Мог бы и дня на два позднее вызвать, – недовольно произнес он.

– Нет, – сухо обрезал Паникратов, – нужно поговорить сейчас! Садись, рассказывай.

Синие глаза Трубецкого недружелюбно уставились на Паникратова.

– Что же рассказывать? Лещева, верно, уже все расписала… с картинками!

– Значит, ты выгнал ее из колхоза?

– Признаюсь, выгнал. Еще раз придет, еще выгоню. Пока шла с ней морока, трактор стоял целый день. Подсчитай, сколько центнеров зерна колхоз потерял. Судить надо за это.

– А «портфельщицей», «толкачом» и еще как-то ты обозвал ее?

– Не обозвал, а назвал. И портфельщицей назвал и толкачом. И сейчас, как коммунист, в глаза секретарю райкома скажу: плохо райком работает, не воспитывает народ. В нашем районе уполномоченный от райкома – толкач. Не больше! Приедет такая Лещева, председателя колхоза отодвинет в сторону и давай по-своему орудовать. А она в колхозе – гость, налетит, покричит, потрясет полевой сумкой, и нет ее. Если получится нечаянно польза, – ей слава: помогла! Не получится – вина колхозных руководителей, не смогли подхватить инициативу. А инициатива-то пятиминутная! Ну какая может быть инициатива, когда в колхоз наезжаешь наскоком? Ты сидишь в колхозе, живешь в колхозе, а Лещева заскочила на денек и начинает тебе указывать: не туда трактор поставил, там обмолотить не успел. А я это и без нее знаю.

– Значит, недоволен работой райкома партии?

– Ты, райкомовский работник, дай мне политическую установку и контролируй меня, а не связывай. А такие, как Лещева, – помеха. Да что там Лещева! Будем говорить, Федор Алексеевич, открыто: этих Лещевых ты высидел. Как матка, так и детки. И ты приезжаешь в колхоз – первым делом на амбары да на кормокухни обращаешь внимание.

У Паникратова давно уже накипало внутри, хотелось вскочить, с размаху стукнуть кулаком по столу и закричать: «Ты что ж это… возомнил о себе? Думаешь, о твоем колхозе слава идет, так секретарь райкома обязан наглости выслушивать?» Но Паникратов помнил историю с демобилизованным лейтенантом и держал себя в руках.

– Хорошо, – размеренно произнес он, – то, что ты сказал сейчас, можно назвать только оскорблением райкома партии. Старый партиец! На сегодня разговор окончен, можешь идти. Поговорим на бюро, – и не выдержал, сорвался, уже в спину Трубецкому крикнул: – Райком оскорблять – за такое из партии полетишь!

– Из партии? – Трубецкого словно подбросило, он сделал шаг от двери, за ручку которой было взялся. – Нет, Федор Алексеевич, шалишь! Думаешь, припишешь антипартийные разговоры Трубецкому, зажмешь рот – твое неумение руководить никто не заметит? Не выйдет!

Они стояли друг против друга: один – рослый, плечистый, хромовые сапоги тяжело давят крашеные половицы, другой – низенький, плотный, упрямо выставивший лоб.

– Что ты сказал? Тобой прикрываю свои грехи?

– Так получается…

И Трубецкой с тем же отчужденно холодным выражением лица прошел мимо секретарши и машинисток.

Из окна Паникратов увидел, как он выскочил на улицу, столкнулся с Родневым и, возмущенно жестикулируя, начал рассказывать.

Роднев серьезно и сдержанно его слушал.

У Паникратова сжались кулаки. «Сейчас пойдет звонить на всех углах. Забыл, видать, Чугункова Матвея?»

Матвея Чугункова, председателя колхоза «Искра», исключили из партии в сорок четвертом году, как раз в то время, когда Паникратов только что начал работать первым секретарем. Колхоз Чугункова был крепкий, а с крепких крепче и спрашивали. Не до излишеств, когда идет война. Но Чугунков кричал на совещаниях, взбудоражил колхозников: мы, мол, за всех не ответчики, пусть другие сдают; план выполнили, и хватит. Не обошлось тоже без нападок на райком, на секретаря. Паникратов настоял: исключить Чугункова из партии. И его поддержали, Трубецкой сам тогда поддерживал, а теперь забыл, зазнался! Что ж, пусть вспомнит…

На следующей неделе председатель колхоза имени Чапаева был вызван на бюро райкома.

16

Как всегда, привычно, с уверенной хозяйской строгостью Паникратов руководил заседанием бюро.

Второй секретарь райкома Николай Сочнев, повернув открытое, румяное лицо к Трубецкому, разрубая воздух ребром ладони, говорил:

– Ты оскорбил райком, ты бросил оскорбление Паникратову. А секретаря райкома Паникратова знают все. Не только в районе – правительство в годы войны отметило его работу! Зря ордена не дают, Алексей Семенович!

Трубецкой, напряженно вытянувшись, все время порывался вскочить. Наконец, не выдержал, крикнул:

– Для тебя Паникратов – божок! Под его крылышком вырос!

– Да, я знал Паникратова еще комсоргом леспромхоза, знал его секретарем райкома комсомола!.. Не под крылышком вырос, а под его руководством, и горжусь этим!

Роднев каждый раз, когда Трубецкой возмущенно вскакивал, досадливо морщился.

– Прошу слова. – Заведующий райсельхозотделом Мурашев, высокий, полнотелый, с выдающейся вперед мощной грудью, пошевелился в кресле. – Меня возмущает поведение Трубецкого и здесь… хочу сказать – на бюро, и вообще. – Мурашев неопределенным жестом объяснил, что значит «вообще». – Зазнался, чуть ли не министром себя почувствовал. Ты, дорогой товарищ Трубецкой, превратился в склочника. Да, брат. И не гляди сердито, выслушай правду в глаза, имей смелость…

И Трубецкой снова не мог удержаться, вскочил.

– Смелость! Не тебе, Николай Анисимович, говорить! Сам – на задних лапках перед Паникратовым! А еще – «имей смелость»!

– Товарищ Трубецкой! Сколько раз предупреждать? – Паникратов поднялся. – Вчера обругал и выгнал из колхоза представителя райкома, нагрубил секретарю, сегодня оскорбляет членов бюро.

Трубецкой махнул рукой:

– Валите одно к одному!

Мурашев, не глядя в сторону Трубецкого, как бы говоря всем своим видом: «Не стоит оскорбляться, товарищи», веско закончил:

– Я поддерживаю предложение Федора Алексеевича и Сочнева. Трубецкому не место в партии!

– Нельзя же так. Ну, погорячился человек, ну, зарвался, но нельзя же сразу рубить! – директор МТС Данила Грубов сердито повернул коротко остриженную голову в сторону Паникратова. – Пробросаешься такими людьми, Федор. Немного у нас Трубецких в районе. Да и все ли неправильно говорил Трубецкой? Прислушиваться надо. А мы, как мыши на куль муки, со всех сторон на него напали…

Мурашев, уже давно развалившийся в кресле, вновь зашевелился.

– Данила Степанович, пойми, ведь тем и опасен Трубецкой, что таких немного. С него берут пример. Что же получится, если дать поблажку? – Мурашев говорил мягко, ему было хорошо известно, что Паникратов всегда считается с мнением Грубова. Они – старые друзья, оба из первых в районе трактористов, когда-то перепахивали на неуклюжих «фордзонах» единоличные полоски под колхозные поля.

– Все равно – не согласен! Я против исключения! – заявил Грубов.

– А ты что скажешь, Павел Сидорович? – обратился Паникратов к председателю райисполкома Мургину.

Тот, неповоротливый, тяжеловесный, ответил не сразу, угрюмо разглядывая малиновую скатерть стола:

– Исключение? Это много… А взыскание дать надо!

– Та-ак, – протянул Паникратов. – А ты, Усачев?

Третий секретарь – Усачев – нерешительно, стараясь не глядеть на Паникратова, возразил:

– Я бы, Федор Алексеевич, тоже стоял не за исключение. Слишком строго.

Роднев не вмешивался. Он не верил, что даже сам Паникратов стоит всерьез за свое предложение. «Припугнут, может быть дадут выговор, а скорей всего поставят на вид. А на вид – стоит, на пользу пойдет Трубецкому».

Сбоку от него сидели двое – оскорбленная Лещева, с лицом, на котором сразу можно прочесть: «Я свое сказала, теперь разберутся», и секретарь парторганизации колхоза имени Чапаева, Гаврила Тимофеевич Кряжин. У него вид мученика: утром, наедине, разговаривая с Паникратовым, он со всем согласился, сейчас, сжавшись, прятался за спины…

Однако три члена бюро высказались за исключение, три – против. Оставался последний, директор льнокомбината, единственного в Кузовках промышленного предприятия, – Кочкин. Но Паникратов, прежде чем спросить его мнение, поднялся и раздраженно начал доказывать вину Трубецкого, повторяя то, что он уже говорил в начале заседания: Трубецкой не признает авторитета райкома, Трубецкой не подчиняется партийной дисциплине. Потом сел и, не глядя, бросил:

– Твое слово, товарищ Кочкин.

Кочкин долго смотрел в пол, наконец неуверенно заявил:

– Все же строговато, Федор Алексеевич… Пусть и оскорбил райком, пусть и авторитет подрывает, а все ж у него заслуги. Я – за строгий выговор… Даже с предупреждением!

И это, к явному неудовольствию Паникратова, решило исход дела. На том и сошлись.

Трубецкой поднялся, его глаза горели на побледневшем лице.

– Так… – выдавил он хрипло и беспомощно огляделся. – Значит, постановили?

Оттолкнув стул, он двинулся к двери и лицом к лицу столкнулся с Родневым, словно споткнувшись, остановился.

– И ты, видать, тоже… Я-то считал… Э-эх!

Наступила неловкая тишина. Кочкин с силой затягивался папиросой. Сочнев стоял посреди кабинета, оглядывался, стараясь прочитать на лицах присутствующих, что думают они, – сочувствуют ли Трубецкому, или осуждают его? Паникратов, сердито насупившись, рылся в бумагах на столе.

В это время из угла на середину кабинета вышел никем не замеченный раньше секретарь партбюро колхоза имени Чапаева Гаврила Тимофеевич Кряжин. Он, держа в руках согнутый картуз, то боязливо присаживался на кончик стула, то поспешно вскакивал, растерянно оглядывался. Василий сразу догадался: Кряжину надо ехать в колхоз, домой. Сейчас ночь, от Кузовков без малого пятнадцать километров, а лошадь одна, у Трубецкого; тот ушел, он остался; надо бы догонять быстрей, пока не уехал, но вдруг, упаси боже, присутствующие подумают – он единомышленник Трубецкого.

По дороге Роднева нагнал, шурша плащом, Сочнев, торопливо закурил, осветив спичкой свои крепкие щеки, заговорил:

– Вот как… Полезный человек, умный, а ребром стал на пути. И все из-за мелкого самолюбия.

– А вы уверены, что сам райком идет по правильному пути?

– Вы что ж, согласны с Трубецким?

– Я считаю: стиль работы Лещевой – порочный стиль. И если райком вообще действует по-лещевски, значит я, не задумываясь, стану на сторону Трубецкого.

– Послушайте… – Сочнев взял Роднева за локоть. – Я семь лет знаю Паникратова. Знал его еще, вот как вас, заведующим отделом райкома. Этот человек в войну вырос до секретаря райкома, а вырасти в войну – значит окончить ой-ой-ой какую школу! Представьте: люди ушли на фронт, лучшие люди – председатели, бригадиры и, конечно, коммунисты, а сеять, убирать надо так же, как и прежде. Представляете положение райкома партии? Приезжаешь в колхоз, а им руководит какой-нибудь Карп Кондратьич. Он до войны был самым что ни на есть неприметным рядовым колхозником, а тут – председатель, да еще вдобавок у него болезнь – язва желудка или грыжа, по которой его и на фронт-то не взяли. Вот и руководи! И – руководили. Наш район был в числе лучших по области. Эшелон за эшелоном увозили от нас хлеб, мясо, масло к вам на фронт. А после войны, думаете, легче стало работать? В сорок шестом году вы бы заглянули… Такой секретарь райкома, как Паникратов, через огонь и воду прошел. Ни мне, ни вам с Паникратовым не тягаться.

– Верно, – трудная школа, большой опыт, но после войны достаточно воды утекло, – почему сейчас район в числе отстающих?

– Почему в отстающих? Гм! На мой взгляд, это потому, что мы не можем, как это требуется, использовать тракторы. Природные условия не позволяют: леса, холмистость, трактор выедет на поле, и негде ему развернуться. В войну тракторов было мало, везде – коса-матушка. Мы на лесных полях этой косой перегоняли в ту пору районы, где поля ровные да широкие. Теперь тракторы пришли, и все наоборот получилось: те – вверх поднялись, мы – вниз.

– А как подняться?

Сочнев некоторое время шел молча.

– Не знаю, – откровенно признался он. – А вы знаете? – И вдруг он остановился и расхохотался: – Черт возьми! Да я с вами свой дом прошел!

Сочнев не умел смеяться просто для себя, он обязательно заражал смехом других, и Роднев в темноте не мог не ответить ему улыбкой.

А темнота была сплошная – не видно поднесенной к лицу руки. Чуть-чуть накрапывало. Это начинался тот самый дождь, который продолжался потом до конца осени, чуть ли не до первого снега. Он испортил в Кузовском районе конец затянувшейся уборки.

17

Пожалуй, нет на свете более печального зрелища, чем хлеб на поле, мокнущий под дождем глубокой осени.

В сухую погоду дунет ветер, и через все поле покатится волна. Она добегает до конца, и крайние колосья низко кланяются придорожной траве, кланяются и снова поднимаются. Поле живет, радует глаз. Теперь мокрые стебли не могут сдержать даже пустого, с выпавшим зерном колоса. Они бессильно тянутся в разные стороны, покорно ложатся на холодную, неприветливую землю. Это – смерть, но смерть медленная, мучительная, это – гниение заживо…

Председатель колхоза «Дружные всходы» Касьян Филатович Огарков сам отдаленно напоминал вымокший на осеннем дожде колос. Он высок, тощ, сутул, голова слишком мала, не по длинному телу, лицо тоже маленькое, мятое, мягкое, и на этом бесформенно мягком лице торчит твердый нос, на красном кончике которого временами повисает дождевая капля.

Первое время, глядя на Огаркова, Роднев удивлялся, как этот вялый, явно ограниченный человек стал председателем колхоза. И только пробыв несколько дней подряд вместе с ним, Роднев понял: в этом-то и «удобство» Касьяна Огаркова. Он, боже упаси, не возразит, не заспорит. «Действуй как хочешь, дорогой товарищ, вам сверху виднее, мы люди маленькие», – выражено в его почтительном молчании. Для таких, как Лещева, Огарков очень удобный председатель.

Осенняя непогода заставила райком принимать срочные меры. И решено было: «Командировать завотделом Роднева в колхоз «Дружные всходы» на ликвидацию прорыва в уборке».

Восемьдесят гектаров сгнивающего на корню хлеба; председатель, не умеющий пошевелить без приказа и пальцем; слабая – всего три коммуниста – парторганизация. Что делать?.. Выявлять, отбирать, воспитывать людей некогда, здесь прорыв, надо действовать немедля! И вот Родневу, презрительно относившемуся к таким «толкачам», как Лещева, пришлось самому действовать по-лещевски. Другого выхода не было. Касьяна Огаркова он отослал в дальнюю бригаду с самым строгим приказом, чтобы ни одна пара рабочих рук не оставалась без дела; всех работников конторы, начиная с уборщицы и кончая бухгалтером, вывел на поля с косами; всех коней распределил по жаткам, хотел заставить работать жатки при кострах ночью, но полегший хлеб трудно было убирать и днем – мокрая солома забивала ножи. Однако удалось наладить дело так, что уставшие в жатках кони сразу же заменялись свежими. И все же уборка шла медленно, очень медленно.

Унылые поля, мокнущие под дождем, унылая фигура Касьяна Огаркова, унылые лица колхозников, мелочные, часто бесполезные заботы по хозяйству – от всего этого Роднев за три дня устал так, как, может быть, не уставал никогда в жизни.

На третьи сутки позвонили из МТС и сообщили, что в колхоз идут на помощь еще два трактора с комбайном. Эти тракторы привела Мария. Колхоз имени Чапаева, где работала ее бригада, до дождей убрал все с полей и в основном уже обмолотился.

Мария появилась, как всегда румяная, веселая. Касьян Огарков, встретивший ее вместе с Родневым, удивленно прогудел:

– Это почему из «Чапаева» к нам? В прошлый год из «Парижской Коммуны» приезжали, а чапаевцы колхозу «Степана Разина» помогали.

Мария насмешливо покосилась.

– Э-э, разинцы в этом году без нас обошлись. – Она повернулась к Родневу. – Только овес до дождя убрать не успели, и то немного. Теперь все. Молотят. Я перед отъездом Груздева встретила, он вам привет передать велел.

– Спасибо… Трудно здесь мне одному было.

Она пристально и серьезно посмотрела на него, сказала негромко:

– Да… Похудел, иль, может, потому, что небритый.

Василий вспомнил – за последнее время в хлопотах он не то что забывал, а просто не имел никакого желания следить за собой. «Черт знает что, – подумал он, – небрит… Поживу еще здесь и вовсе на этого Касьяна Филатовича смахивать стану».

А Касьян Филатович, нависнув у него над плечом, старался выразить на своем лице сочувствие: да, мол, точно, тяжело приходится в нашем колхозе.

Поздно вечером, осмотрев вместе с Марией поля, Роднев провожал ее до квартиры. Обо всем переговорили – о полегшей ржи, о неубранном льне, о некрытых токах – и по деревне шли молча. А дождь моросил, он был настолько мелкий, что, казалось, летел не с неба, а просто воздух сам по себе насыщен сыростью.

Дошли до дому, где ночевали трактористы.

– До свиданья, Василий Матвеевич.

– До свиданья, Мария.

Но Мария стояла, задерживая в теплой ладони его руку.

– Странный ты человек. Ведь не только о льне и о потерях говорить умеешь, а молчишь со мной почему-то. – Она, вздохнув, опустила руку, повернулась и, бросив с насмешкой: – Спокойно ночевать, Василий Матвеевич, – поднялась на крыльцо.

Разбухшая от сырости дверь с тупым стуком захлопнулась. А Василий, постояв, осторожно двинулся по грязной дороге.

На следующий день Роднева вызвали в Кузовки. В райкоме, видимо, сочли, что он теперь нужнее в другом месте.

Отрывать от работы лошадей Василий не хотел. Пришлось ему семнадцать километров месить грязь. Шел скучными, голыми лесами, мимо раскисших полей, мимо притихнувших деревенек, где каждая изба, как наседка, стояла, нахохлившись под дождем.

«У меня – планы большие. Ради них согласился оставить работу зоотехника, перешел в райком. Но чтоб эти планы провести в жизнь, надо сначала в корне изменить всю работу. Легко сказать – изменить! Чтоб менять, ломать, делать какие-то перевороты, нужно вести людей за собой. А то самого остригут под гребенку уполномоченного, и будешь ты носиться из колхоза в колхоз, покрикивать на председателей и во всем походить на Лещеву».

Вечером у себя на квартире, вернувшись из бани, Роднев достал забытые за последнее время институтские учебники и программы, подвинул к изголовью кровати лампу и, по студенческой привычке лежа, принялся читать. Надо учиться, он зоотехник, это основное в его жизни.

В дверь постучали. Сначала просунулся радостно улыбающийся Спевкин, за ним в мокром плаще Груздев. Он остановился около двери и, виновато поглядывая на грязные сапоги, произнес:

– Мы к тебе, Матвеич. Принимаешь?

Роднев вскочил, долго радостно тряс им руки.

– Вот видишь, Василий, – степенно разглаживая усы, говорил Груздев, весело поблескивая маленькими, глубоко спрятанными глазами, – раз тебе недосуг к нам заглянуть, сами решили навестить.

Спевкин, видать, давно забыл обиду. Он достал из кармана бутылку, поставил ее на стол, осторожно отодвинув книгу.

– А это зачем?

– Праздник, Матвеич. Урожай собрали, не грех и отметить. Невелика заслуга во-время собрать, а все же, выходит, из последних-то мы вылезли. Сколько еще по колхозам хлебов мокнет. А у нас – все!

Груздев принялся выкладывать из брезентовой сумки пироги и тоже, в лад Спевкину, приговаривал:

– Нового урожая хлебец. Специально помололи, чтобы тебя угостить. Пшеничка. Только размол наспех-то нехорош вышел, темновата.

После того как выпили по одной, закусили холодным пирогом с рыбой, Спевкин поднялся:

– Лошадь погляжу.

Груздев выждал, когда Спевкин уйдет, придвинулся и зашептал:

– Слышь, Матвеич, что это в райкоме на Трубецкого навалились? Ведь нам и то жалко: мало разве он нас уму-разуму научил? А? Мыслимо ли, строгача влепили! Неудобно как-то получилось. Сейчас в Чапаевке, по закону, праздник урожая должны праздновать, а до праздника ли им, подумай! Там так и рассуждают: Паникратову-де не по нутру наш Семеныч пришелся. Ты б в райкоме сказал свое слово, ты-то можешь сказать.

Начинавшее краснеть от пропущенного стаканчика лицо Груздева было озабоченным и решительным.

– Бюро решило, Степан. Тут трудно идти против. Попробую поговорить с Паникратовым.

Вернулся Спевкин. Роднев улыбнулся про себя, поняв, что Спевкин только для того и выходил, чтобы дать Груздеву возможность поговорить о партийных делах.

Груздев начал рассказывать о новостях в Лобовище.

– У Сомовой Рябая опоросилась десятком. С чапаевским хряком сводили. Поросятки в отца – лопоухие, розовые как один. Будет племя.

– Зима… Сохранить-то сумеете?

– Сомова обещает всех поднять, витаминами какими-то кормит; как подрастут, хочет по часам прогулки установить, сама каждый вечер в Чапаевку бегает, на совет…

– А Левашов как?

– Буянит. Лучшее сено коням требует, а мы его для коров бережем. Зимой ведь стоят лошади-то.

– Небось у Сережки Гаврилова и солома в ход идет, – заметил Спевкин. – Обойдется…

– Ну, а как политкружок?

– По «Краткому курсу» нового преподавателя подыскали, Антона Павловича Цыганкова, – может, знаешь? – в Раменской семилетней историю преподает. Голова! Только живет не у нас, так мы зимой за ним лошадь посылать будем.

Роднев окунулся в прежние, дорогие его сердцу заботы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю