Текст книги "Доктор Голубев"
Автор книги: Владимир Дягилев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
25
Сухачева после операции привезли в маленькую уютную палату, где стояла всего одна койка. Он дышал жадно и глубоко, точно хотел надышаться за все прошедшие мучительные дни и ночи. Бледное лицо его потеряло синеватый оттенок. В глазах снова появился живой блеск, выражение боли исчезло.
Возле Сухачева установили индивидуальный пост. Ирина Петровна обратилась к начальнику госпиталя с просьбой разрешить ей продолжать ухаживать за больным и получила разрешение.
Сухачев обрадовался, увидев возле себя знакомое лицо:
– Вы здесь, сестричка? Это хорошо.
– Здесь, Павлуша. Как чувствуешь себя?
– Ничего. Теперь жить можно.
Он был еще очень слаб и говорил тихо, но охотно, как человек, стосковавшийся по разговору.
– Тебе удобно?
– Нормально.
Он полулежал в кровати, обложенный со всех сторон подушками.
– Нужно тебе чего?
– Нет. Отдохну – есть запрошу.
Дверь палаты осторожно приоткрылась, показалась рыжая голова.
– Хохлов, заходи, – обрадовался Сухачев.
– Нельзя, – строго оказала Ирина Петровна, морща высокий лоб и направляясь к двери.
– Привет от всех. Поправляйся! – успел крикнуть Хохлов.
…Бойцов после операции подскочил к Николаю Николаевичу, схватил его за руку, еще не мытую, запачканную кровью Сухачева, и восторженно пробасил:
– Сегодня я понял – бывают чудеса в медицине.
– Чудес не бывает, дорогой товарищ.
– Здорово у вас получилось. Здорово!
Николай Николаевич подошел к тазику с водой, начал «размываться».
Врачи, переговариваясь вполголоса, направились в пятое отделение.
Голубев не проронил ни слова. Он был задумчив и как будто не радовался удачно прошедшей операции. Он знал, что послеоперационный период у многих больных проходит Тяжело и чаще всего решает успех дела не сама операция, а послеоперационный период. Как он пройдет у Сухачева? Легко или трудно, с осложнениями или без осложнений? Никто, пожалуй, этого не предскажет, Случай редкий, в своем роде единственный. Одно знал Голубев: самое главное только начинается. Ему пришли на память чьи-то слова, слышанные давно, еще в институте: «Выходить больного, поставить его на ноги – большое искусство, требующее от врача терпения, умения, иногда всей жизни».
26
День прошел беспокойно. Отдохнуть в это воскресенье Голубеву так и не удалось. Несколько раз его вызывали к телефону. Звонил командир части, где служил Сухачев, звонил командир взвода, звонил профессор Пухов, звонили какие-то неизвестные Голубеву люди, – все интересовались здоровьем Сухачева. Голубев и не подозревал, что у солдата Сухачева столько товарищей.
После полудня в ординаторскую ввалилась взволнованная гардеробщица – тучная женщина с тройным подбородком.
– Что же это? Что же это? – выкрикивала она, пытаясь сдержать одышку.
– В чем дело?
– Пропуск на одного, а лезут пять.
Положение разъяснилось с приходом сержанта Быстрова. Оказалось, что он во главе своего отделения прибыл навестить Сухачева.
– Вы посидите здесь, – сказал Голубев, – остальные пусть внизу побудут, а я пойду на хирургию, посмотрю, как он там.
Сухачев обедал. Грудь его поверх одеяла была прикрыта большой салфеткой… Ирина Петровна держала тарелку с рисовой кашей, политой маслом. Он не спеша, смакуя каждую ложку, ел.
– Вот это замечательно, – одобрил Голубев, подойдя к кровати.
– Все съем, – сказал Сухачев после паузы и задорно кивнул головой.
«Да он совсем еще мальчишка, – подумал Голуби впервые видя Сухачева таким оживленным и проникаясь теплым чувством к нему. – Ведь в том, что Сухачев сейчас с аппетитом ест, разговаривает, шевелит руками и моя заслуга, и мой труд…»
Труд врача! Как будто ничего сложного и героического. Поговорил, послушал, записал, вымыл руки, и… следующий. А между тем сколько тревожных, мучительных часов, дней, иногда недель у постели больного искупает одна вот такая минута морального удовлетворения!
Особенно бывает радостно, когда действовал ты не по общим, давно всем известным и хорошо проверенным схемам, а по-своему, так, как ты считал нужным, как было необходимо. А коли ты так считал, ты и отвечаешь за свое лечение. Отвечаешь не только перед своими товарищами и родственниками больного, но прежде всего – перед человеком, которого лечишь, и перед собственной совестью. При неудачном исходе не суд страшен врачу – сознание собственного бессилия, невыполненного долга. А неудачи подстерегают его на каждом шагу.
У неудачи – верный, постоянный союзник: смерть. Врач всегда чувствует присутствие смерти. У больного неожиданно подскочила температура – это она; пошла кровь из носа, да так сильно, что не остановишь, – это она; больной ослаб, отказывается от еды – это она; больной мечется, хватается за грудь, задыхается – это она. Смерть не щадит и врача. Сколько людей в белых халатах погибло от холеры, тифа, дизентерии, погибло, защищая больного человека. На место погибшего становился новый врач, и борьба продолжалась. Она не затихает ни на одну минуту, В больницах и лазаретах, в клиниках и госпиталях, в лабораториях и научно-исследовательских институтах продолжается эта отважная, самая возвышенная борьба. И смерть потихоньку, нехотя, сантиметр за сантиметром отползает от койки больного. С каждым годом все больше и больше жизней вырывают врачи из ее костлявых лап, Петр Первый умер от воспаления легких. Сейчас смерть от этого заболевания – редчайшее явление. Туберкулез косил людей десятками тысяч. Сейчас умирают от туберкулеза единицы. Миллионы человеческих жизней унесли тифы, холера, дизентерия. Теперь они не страшны.
Но врачу надо быть всегда начеку. Борьба продолжается.
Когда больной встал на ноги, когда ты убедился, что опасность миновала, вот тогда можно сказать: победа! Для этого стоит жить, не спать ночей, мучиться, рисковать собой.
Чувство непередаваемого восторга охватило Голубева, когда он смотрел на повеселевшего Сухачева, на его оживающее, покрытое золотым пушком лицо.
27
Прасковья Петровна остановилась на квартире у Голубевых. С вечера она долго не могла заснуть, лежала о открытыми глазами, стараясь не шевелиться, не будить хозяев. Перед нею стояло худое, с обострившимися скулами лицо сына, синие губы его вздрагивали и произносили: «ма-ма». Точно так же они вздрагивали, когда Павлик был маленький и его кто-нибудь обижал. Только губы тогда были яркие, алые…
Утром она проснулась и, узнав, что Леонид Васильевич уже уехал, тоже было засобиралась в госпиталь.
Наташа никуда ее не отпустила, усадила за стол.
Напившись чаю, Прасковья Петровна поставила блюдце, перевернула на него чашку и спросила:
– В госпиталь-то как проехать?
– На операцию вас все разно не пустят, – ответила Наташа. – А после операции муж придет и все расскажет. Потерпите, пожалуйста.
Медленно потянулось время. Прасковья Петровна сидела на диване, наблюдала, как Наташа убирает со стола. Тут же сидела Валя – шила платье кукле. Пальчики неуклюже держали иглу, нитка была длинная, и Валя тянула ее долго, далеко отводя руку.
– Дай-ка, Валюшенька, я тебе помогу, – сказала Прасковья Петровна.
– Нет, тетя, я сама.
– Да я покажу только.
Прасковья Петровна взяла из Валиных рук иглу, откусила нитку, сделала ее покороче и, натягивая тряпочку на палец, держа иглу острием к себе, стала ловко и быстро шить.
– Вот как, милая, надо. Вот как.
Она передала шитье девочке, погладила ее по голове, сдержанно вздохнула.
– Тетя, а для кукол швейные машины бывают? – спросила Валя.
– Кто его знает. Зачем тебе?
– У нас много маленьких кукол. Они еще в садик не ходят, такие замазули, – деловито объяснила Валя. – А грязное носить нехорошо. Ведь правда?
– Ясное дело, нехорошо.
– Ну, а руками разве на них успеешь. К тому же я занята – в школу хожу, а Надя шить не умеет.
Прасковья Петровна, умилившись разумным рассуждениям девочки, притянула Валю к себе и поцеловала в щеку. Ободренная вниманием, Валя незамедлительно предложила поиграть.
– Вы – кабудто доктор, я – кабудто воспитатель. Я вам детей на осмотр приведу.
Прасковья Петровна согласилась. Через минуту на коленях лежала целая груда «машенек», «ниночек», «пупсиков». Валя брала куклу и объясняла:
– Ей сделали укольчик. Так, ничего себе, только покраснение.
– Что же делать-то? – спрашивала «доктор». – Завязать, что ли? Может, само пройдет?
– Прогреть надо, – поправляла Валя и обращалась к кукле с наставлением: – Ты меньше бегай. Носишься, как здоровая. У тебя покраснение.
Из кухни пришла Наташа, принесла горку вымытой посуды.
– Извините, – сказала она, – хозяева разбежались. Оставили вас одну.
– Ничего. Мы с Валей славно играем. Я вот доктором заделалась.
Наташа поняла эти слова так: «Разве вы не видите, что мне не по себе? Надо чем-то заняться».
Встала Наденька, позавтракала. Девочки стали проситься на улицу. Наташа не отпускала одних.
– Пойдемте, милые, – предложила Прасковья Петровна, набрасывая на голову полушалок.
– Что вы, Прасковья Петровна?
– Ничего. Свежим воздухом и мне подышать нужно. «Как она волнуется. Чем бы ей помочь?»
– Пожалуй, и я с вами, – сказала Наташа, снимая фартук.
Стоял серый, унылый день. Неожиданно наступила оттепель, снег почернел, превратился в грязь. Низкие рваные облака проносились над городом. Из трубы соседнего заводика валил густой дым, выстилаясь почти горизонтально длинным черным хвостом. В конце хвоста дым рассеивался, и нельзя было отличить, где дым, где тучи. Во дворе, окруженном со всех сторон высокими каменными стенами домов, было безветренно, сравнительно тепло. По всему Двору сверкали лужи. Детвора заполняла садик, засаженный молодыми, еще не окрепшими голыми деревцами.
Девочки тотчас присоединились к группе играющих. Прасковья Петровна и Наташа сели на скамейку. Первое время они молча наблюдали за детьми, занятыми тем, что гоняли большую белую щепку-кораблик по широкой луже. Одна из девочек, постарше, подталкивала «кораблик» пал-Кой, а другие с шумом и криком следовали за ней. Надень-ка визжала и кричала громче всех:
– Погудеть надо! Погудеть надо!
– Мой тоже страсть какой был горластый, – произнесла Прасковья Петровна как будто про себя. – Крепким рос, здоровеньким. Здоровеньким, – повторила она, разглядывая свои натруженные, обветренные руки. – Почти что до снега босиком бегал. Не то что надеть нечего было – не хотел. Купаться с майского праздника начинал, К воде его штой-то манило. – Она подтянула концы полушалка, оказала глуше и медленнее: – Вот от воды этой и получилось. Слыхали, как он захворал-то? Товарищ будто тонуть стал, он и кинулся на выручку. Товарища-то спас, ну а сам – вот…
– Поправится, Прасковья Петровна. Сделают операцию, и поправится.
Прасковья Петровна молчала, продолжая разглядывать свои руки, точно раньше ей было некогда и только сейчас, на досуге, она решила рассмотреть их как следует.
– Вы посидите, а я пойду позвоню в госпиталь, – сказала Наташа.
– Идите, милая, идите.
Наташа быстро вернулась и сообщила Прасковье Петровне, что операция только что началась.
– Да вы не волнуйтесь, – успокаивала она. – Ему введут пенициллин, а это сильное, очень хорошее лекарство.
– Может, и так, только шибко плох он, голубушка.
– Прошла бы операция хорошо, а там, я почему-то уверена, он поправится.
– Спасибо на добром слове, милая.
– Я ведь тоже врач, Прасковья Петровна. Прасковья Петровна посмотрела на нее внимательно:
– Работаете где или дома пользуете?
– Пока не работаю. Наденька долго болела, пришлось оставить работу… И мама уехала…
– Поди, тягостно без работы-то?
– Скучно, Прасковья Петровна.
Наденька завизжала пронзительно. Прасковья Петровна и Наташа оборвали разговор, насторожились. Оказалось, «кораблик» посредине лужи наткнулся на камень и закрутился на одном месте.
– Куда? Куда? Не смей в воду! – крикнула Наташа, но было уже поздно.
Наденька без колебания влезла в лужу, схватила обеими ручонками «кораблик» и выскочила на «берег».
Наташа сорвалась с места, побежала к ней, приговаривая:
– Полные галоши воды набрала, варежки намочила!
– Я кораблик спасла! Мамочка, я кораблик спасла! Лицо у Наденьки сияло радостью. Все девочки смотрели на нее с уважением.
Ругать «героиню» было неприлично. Наташа взяла ее за руку и повела домой. Прасковья Петровна пошла следом.
Пока Наташа переодевала Наденьку, Прасковья Петровна смотрела в окно, думала.
Внизу на проспекте кипела разнообразная жизнь. Из булочной с сумками выходили женщины. В подворотне пристроился точильщик. Он крутил колесо, и снопики красных искр взлетали вверх. Вот семья отправилась на прогулку: впереди малыш с белым зайцем в руках, позади – папа с мамой. Две соседки встали среди дороги, – должно быть, судачат о ком-то. Одна все рукой размахивает. Из парикмахерской вышел военный, постоял на ступеньках, подкрутил усы и бравой походкой пошел направо – верно, к знакомой. Мальчишки путаются среди прохожих. Милиционер, важно поглядывая по сторонам, шествует между трамвайными рельсами. Каждую минуту проносятся машины, грузовые и легковые, черные и красные, серые с молочным отливом и какие-то пестрые, непонятного цвета, А вот настоящий дом на колесах – две двери, окошек-то сколько! Это, должно быть, новый автобус. Летом Анютка журнал приносила, там точно такой же был нарисован.
Вспомнив про дочь, Прасковья Петровна тотчас представила, как Прохор – сельский почтальон – принес «молнию», как они вместе с Анюткой поплакали, как собрался народ – соседи, колхозники, – начали утешать, помогать собираться в дальнюю дорогу. А потом пришел председатель Игнат Петрович, помялся, погладил бороду и сообщил, что правление решило пособить ей: «Денег выделило тыщу рублей и машину дает до города…»
– Наталья Николаевна, сколько времечка-то?
– Пятнадцать минут первого.
– О господи, как время-то тихо идет! Валя опять предложила поиграть:
– Вы кабудто директор, мы – учителя, а куклы – ученики.
– Давайте, милые, поиграем.
Вот так же Павлик, маленьким, когда Анютка отказывалась играть, упрашивал мать, и Прасковья Петровна соглашалась: усаживалась на лавку, повторяла все те слова, какие заставлял говорить «учитель», вставала и вместе с ним пела песни. Особенно Павлик любил эту, про летчиков: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…»
– Пойдем к директору, – кричала Валя на куклу. – Ты почему каждое утро опаздываешь?
– Ай, как неладно, – говорила Прасковья Петровна, пряча куклу в широкой ладони. – Что же ты дисциплину нарушаешь?
– А-а-а, – хныкала Валя, – она кабудто плачет.
Павлик плакал редко: если больно ушибался или не получалось чего, от злости плакал, и – когда извещение с фронта пришло, отец погиб. «Ах, Данило, Данило! Как мне тяжко одной. Как тебя не хватает – горю пособить!» Прасковья Петровна вспомнила о рождении сына. Данило привез акушерку, а сам пошел в кузницу коней ковать. Стоял март – самая гололедица. Она, Прасковья, каталась по полу, по кошме, покрытой цветастым одеялом, а из кузницы доносилось: «бум-дзинь, бум-дзинь, бум-дзинь» – удары молота по наковальне. Когда родился Павлик, соседка побежала в кузницу. «Бум-м!» – раздался последний удар и оборвался. В горницу ввалился Данило, пропахший дымом, в холщовом фартуке. «Ну, спасибо тебе, Параша, за сына спасибо», – сказал он, наклоняясь и целуя ее в распухшие губы…
– Тетя, ну тетя же! – обидчиво кричала Наденька. – Вы же совсем не слушаете…
– Простите, милые, задумалась… Наталья Николаевна, сколько времечка-то?
– Ровно два, Прасковья Петровна. Я пойду позвоню. – Она возвратилась быстро, с радостным лицом: – Операцию закончили. Все благополучно.
– Ну, а он-то как, что? – проговорила Прасковья Петровна, поднимаясь и устремляясь навстречу Наташе.
– Подробностей не знаю. Сейчас муж приедет и все расскажет…
Голубев не приехал и в три, и в четыре, и в пять. Пообедали без него.
– Наталья Николаевна, милая, может, все ж так съездим?
– Мне совсем не трудно, но я боюсь, что мы разъедемся с Леонидом Васильевичем, а одних нас не пустят.
Волнение Прасковьи Петровны передалось всей семье. Телевизор в этот вечер не включали. Девочки не шумели, сидели за столом и рисовали. Наденька склоняла голову чуть не до самой бумаги, так старалась. Цветы у нее получались больше детей, головы у детишек – красные, цветы – черные.
В десять часов девочек уложили спать. В комнате наступила тишина. За окнами гудели машины, слышались отдаленные голоса пешеходов.
– Что же он не едет до этакой поры? Неладно что-то, Наталья Николаевна, голубиночка вы моя…
Наташа попросила соседей последить за девочками и вместе с Прасковьей Петровной в полночь отправилась в госпиталь.
28
Вечером, возвращаясь из столовой, Голубев столкнулся в дверях ординаторской с Ириной Петровной. Она еще ничего не сказала, но по ее взволнованному взгляду он понял: случилось неладное.
– Что? – спросил Голубев, беря Ирину Петровну за руку.
– Температура тридцать девять.
Он, обгоняя сестру, спустился на второй этаж и вошел в светлое, просторное хирургическое отделение.
Опять, как тогда в приемном покое при поступлении, у Сухачева лихорадочно блестели глаза, лицо раскраснелось. Он лежал спокойно, держа руки поверх одеяла на груди, ладонями книзу и устремив взгляд прямо перед собой. Когда пришел врач, он не повернул головы, лишь скосил глаза.
Голубев взял табурет, сел рядом с кроватью и, слегка наклонясь вперед, спросил:
– Как себя чувствуешь, Павлуша?
– Жарко, – сказал Сухачев, облизывая губы. – Попить бы.
– Много пить нельзя. На сердце лишняя нагрузка. Понимаешь?
Сухачев еле заметно кивнул головой. Ирина Петровна подала кружку с водой. Он отпил два глотка – отвел руку сестры.
Голубев заметил, что при дыхании у него снова раздувались ноздри. «Неужели повторяется все сначала? – подумал Голубев. – Сейчас больной ослабел. Ему гораздо труднее будет перенести болезнь».
Он взял горячую руку Сухачева и начал считать пульс. Насчитал сто ударов в минуту, однако пульс был удовлетворительного наполнения и напряжения. Сердце Сухачева работало лучше. Голубев начал осмотр. Грудь больного была забинтована, слушать можно было только там, где не было бинтов. Между лопатками он уловил легкое потрескивание, напоминающее звук при бритье, – так называемые крепитирующие хрипы.
«Так оно и есть – пневмония. Она была и еще не успела разрешиться. Перикардит заслонил ее. А сейчас она как бы выползла вновь. Выдержит ли сердце – больное, оперированное сердце?»
– Ничего, это ничего, – сказал Голубев как можно спокойнее, одергивая рубашку на Сухачеве и укрывая его одеялом. – Ирина Петровна, начнем пенициллин, сразу по сто тысяч единиц.
– Хорошо, доктор.
Она посмотрела на Голубева так, точно собиралась сказать: «Я вас понимаю, Леонид Васильевич. Положение нелегкое».
Сухачев поверил словам врача. За эти дни он убедился, что гвардии майору можно верить. В короткие минуты просветления он наблюдал, с каким уважением относились к врачу больные, слышал от Хохлова: «Наш врач толковый», мама говорила: «Нешто какого-нибудь в такой госпиталь поставят». А главное – убедился на себе. Как бы тяжело ни было, доктор всегда делал так, что ему становилось легче. И теперь он что-нибудь придумает.
В палате неслышно появились Кленов и Песков. Николай Николаевич поклонился Голубеву. Песков, словно не заметив его, прошел прямо к больному. Встав перед койкой на колени, он не задал ни одного вопроса и молча принялся выслушивать Сухачева.
В палате было тихо. Слышалось покашливание Пескова да клокотание воды в стерилизаторе, где кипятился шприц.
По этому напряженному молчанию Голубев почувствовал, что и Кленов а, и Пескова тревожит сейчас, очевидно, тот же вопрос: выдержит ли оперированное сердце?
Песков выслушивал больного медленно, долго, затем, покряхтывая, поднялся, и все трое, не проронив ни звука, вышли из палаты.
Не разговаривая, они прошли длинный коридор – впереди Кленов, за ним Голубев, позади Песков.
В кабинете хирурга они сели поодаль друг от друга и еще некоторое время молчали. Голубев ждал, что скажут старшие. Но, так и не дождавшись, заговорил первым:
– Я думаю, вновь вспыхнула пневмония. – Он обращался к Николаю Николаевичу. – Собственно, она и был, но до конца не разрешилась. Возможно, что появились не вые очаги. Я полагаю начать внутримышечное введение пенициллина…
– И сердечные, – вставил Песков, обращаясь также к Кленову.
Николай Николаевич слушал, почесывая роговой дужкой очков за ухом, морщился.
– А сердце, дорогие товарищи, сердце справится? – спросил он раздраженно.
– Гм… трудно сказать, – буркнул Песков. – Этого я и боялся больше всего.
– Не будем терять времени, – сказал Голубев.
Все как будто обрадовались этому предложению, встали и так же молча друг за другом направились в палату.
Ирина Петровна уже ввела пенициллин. Сухачев до самых плеч с помощью санитарки укрылся одеялом.
– Введите еще кубик камфоры и кубик кофеина, – распорядился Голубев.
– Камфоры два кубика, – добавил Песков. – Пускай ему станет хоть на время легче.
Врачам больше нечего было делать возле больного. Оставалось одно – ждать.
Когда Песков ушел, Кленов взял Голубева под руку:
– Вы имеете возможность отыграться, дорогой товарищ.
Пока Николай Николаевич доставал шахматы, Голубев сидел, подперев голову.
«Быть может, увеличить дозу пенициллина? – думал он. – Или комбинировать пенициллин с сульфазолом? По последним работам, такое лечение проходит успешно. Почему Песков об этом не сказал? Он-то, конечно, знает».
Николай Николаевич взял две пешки – белую и черную, спрятал их за спиной, а потом, зажав по одной в кулаке и вытянув перед собой руки, спросил:
– Какая ваша?
Голубев, не глядя, ткнул пальцем в воздух.
– Не понял.
– Правая.
– Ваши опять черные.
Николай Николаевич не спеша расставил шахматы, подождал Голубева, сделал первый ход и спросил:
– Не ввести ли нам еще пенициллин внутрь перикарда? Это сделать можно, Я там оставил резиновую трубочку.
– Не знаю, Николай Николаевич. Я никогда не лечил гнойные перикардиты.
Несколько минут они играли молча. Слышалось постукивание фигур о доску.
Николай Николаевич на этот раз был неузнаваем: играл без азарта, брал фигуру, подолгу держал ее над доской, делал первый попавшийся ход и не торопил партнера: снял коня, прижал его к щеке и сидел в такой позе, о чем-то размышляя:
– Н-да, – встряхнулся он. – Чей сейчас ход?
– По-моему, ваш.
Николай Николаевич поставил коня не на ту клетку, на которой он стоял раньше, и негромко проговорил:
– Знаете, дорогой товарищ, за мои сорок лет работы хирургом у меня… по моей вине умерло всего три человека… Вы ходили?
– Да, слоном.
Вместо ответного хода Николай Николаевич начал поправлять фигуры и продолжал с необычайной для него грустью в голосе:
– Первой была молодая женщина. Ее доставили на «скорой помощи» ночью. Я был тогда еще молодой, носил усики, такие гусарские. Увидела она мои усики и отказалась от операции. Вероятно, вид мой не внушал доверия. Ну, а я не настоял, не убедил ее. Под утро больной стало так плохо, что она согласилась на операцию. Но было уже поздно. Начался перитонит. А привезли ее с частичной непроходимостью… К концу моего дежурства она умерла. Я и сейчас вижу ее черные волосы, распущенные по белой подушке. – Николай Николаевич снял с доски фигуру и стиснул ее в руке.
– Да, а вот был еще в моей практике и такой случай, – продолжал он. – Привезли ко мне раненого прямо с передовой. Не понравилась мне его рана. Надо было ампутировать ногу выше колена. Правую ногу, как сейчас помню. Парень был молодой, курносый, и родинка на щеке. Принялся он упрашивать меня. Смотрит прямо в глаза и просит не отнимать ногу. У меня к ампутации вообще сердце не лежит: брат у меня родной в шестнадцатом году на костылях вернулся… Пожалел я солдата, смалодушничал. На следующий день все равно пришлось высокую ампутацию делать. Да только она не спасла парня.
«Вот она, доля врача, – думал Голубев. – Вот он, суд». Николай Николаевич сидел не шевелясь, глядя в дальний угол кабинета.
«Разволновался старик. Какой он, однако, славный человек. А мне казалось, что он привык к страданиям больных и относится к своему ремеслу так же спокойно, как каменщик или бондарь к своему».
– Вам ходить, товарищ полковник, – сказал Голубев, отвлекаясь от своих мыслей.
Николай Николаевич быстро поставил фигуру, которую давно держал в руке, на доску и, будто стыдясь своей минутной слабости, проговорил другим, бодрым голосом:
– Ничья, дорогой товарищ?
– Согласен.
Николай Николаевич отодвинул шахматы, откинулся а спинку деревянного кресла:
– Как-то не идет сегодня. Устал. Времени-то двадцать три ноль-ноль.
– Уезжайте отдыхать, товарищ полковник, – сказал Голубев, поднимаясь со стула. – Спокойной ночи.
– Нет, это вы поезжайте, дорогой товарищ. Вам спокойной ночи.
– Вам нужно отдохнуть, честное слово.
Николай Николаевич строго взглянул на Голубева из-под очков:
– Я знаю, что мне нужно.
Голубев не стал спорить и вышел из кабинета.
В палате Сухачева горела синяя лампочка. Еще из коридора через окно Голубев увидел две белые фигуры – сестры и санитарки. Они склонились над койкой – наверное, перекладывали больного поудобнее. Лицо Сухачева казалось зеленоватым и сильно похудевшим – скулы выдавались, щеки провалились.
– …надо дышать, – услышал Голубев окончание фразы.
– Что такое? – спросил он, подходя к кровати.
– Кислород даю, – пояснила Ирина Петровна, – он отказывается.
Голубев положил руку на лоб Сухачева. Лоб был горячий и потный. Температура не снижалась.
– Разве спать не хочешь, Павлуша?
Сухачев поднял на него большие блестящие, с синеватыми белками глаза:
– Не могу.
– Укол тебе делали?
– Этого добра хватает.
Он закашлялся, свел брови и приглушенно застонал.
– Больно?
– Так бы все оттуда и вывернул.
Он приложил ладонь к груди, судорожно свел пальцы. В коридоре послышались твердые шаги, и в палату вошел Кленов.
– Не спим, дорогой товарищ?
Сухачев не ответил, вновь закашлялся, прижимая руки к груди.
В дверях показался Песков.
«Полный кворум, – подумал Голубев. – А больному не легче. Стоим возле него, как свидетели».
– Выйдем, посовещаемся, – предложил Голубев.
Вышли в коридор.
– Ему необходим отдых, сон. Но этому сильно мешал болезненный кашель, – сказал Голубев.
– Решайте, – строго и отрывисто произнес Никола. Николаевич и покосился на Пескова.
– Я назначу, – буркнул Песков, устремляясь в его кабинет.
Голубев велел санитарке постелить себе в ординаторской на диване. Он погасил свет и лег не раздеваясь, тол ко расстегнул китель и снял ботинки. В отделении все спали, не слышно было ни одного звука.
Неожиданно в кабинете начальника зажегся свет. Узенький луч скользнул по потолку и остался на нем светлой полоской. Послышались шаркающие шаги.
«Тоже беспокоится. Взяло наконец за живое. Дошло до сердца».
Песков прохаживался по кабинету, ворча под нос. «И к чему приводит так называемое новаторство, – думал он. – Что доставили они больному, кроме лишних страданий? Надо сделать все возможное, чтобы он меньше мучился. И вообще надо что-то делать. Да-с…»
Где-то на первом этаже хлопнула дверь. Верно, больного пронесли в отделение или кому-нибудь стало плохо – дежурный врач опешит на помощь.
«Уж не к Сухачеву ли?»
Голубев встал и направился в хирургическое. Санитарка, подоткнув халат, мыла лестницу и проводила врача удивленным взглядом. В хирургическом сестра сидела своего столика, накинув на плечи синий байковый хал; и штопала чулок, натянув его на электрическую лампочку.
– Прохладно, – полушепотом сказала она, приподнимаясь при входе доктора и сбрасывая халат.
Голубев остановился перед палатой Сухачева. Оттуда доносились странные звуки. Он подошел поближе к приоткрытой двери. Кто-то нараспев, мягким, приятным голосом читал стихи:
Четвертый год, как я люблю
Меньшую дочь соседскую.
Пойдешь за ней по улице,
Затеешь речь сторонкою…
Так нет, куда! Сидит, молчит…
Пошлешь к отцу посвататься,
Седой старик спесивится:
Нельзя никак – жди череда…
Голубев вошел в палату. Возле больного сидела Василиса Ивановна.
– Сестра-то за кислородом ушедши, – сказала она, как бы оправдываясь, и встала, уступая Голубеву свое место.
– Сидите, пожалуйста. – Он придвинул свободный табурет, сел. – Не спится, Павлуша?
Сухачев мотнул головой, морщась от боли.
– Тогда и я послушаю. Можно? Продолжайте, Василиса Ивановна.
Василиса Ивановна, смущаясь присутствием доктора, продолжала не так уверенно:
Возьму ж я ржи две четверти,
Поеду ж я на мельницу,
Про мельника слух носится,
Что мастер он присушивать.
Скажу ему: «Иван Кузьмич,
К тебе нужда есть кровная:
Возьми с меня, что хочешь ты,
Лишь сделай все по-моему».
Сухачев закашлялся, в груди у него глухо заклокотало, брови дрогнули. С большим трудом он сдержал кашель, шумно, через нос, вздохнул, попросил:
– Говорите, Василиса Ивановна. Говорите.
– Говорю, сынок, говорю.
«А ведь ее «лекарство», пожалуй, действует лучше, чем все наши», – подумал Голубев, с уважением оглядывая Василису Ивановну.
Маленькая, круглая, с крупными, грубоватыми чертами лица, ничем не примечательная женщина, а вот поди ж ты – какая душа!
В селе весной, при месяце,
– неторопливо, размеренно выговаривала Василиса Ивановна, —
Спокойно спит крещеный мир.
Вдоль улицы наш молодец
Идут сам-друг с соседкою,
Промеж себя ведут они
О чем-то речь хорошую.
Дает он ей с руки кольцо,
У ней берет себе в обмен.
А не был он на мельнице,
Иван Кузьмич не грешен тут.
Ах, степь ты, степь зеленая,
Вы, пташечки певучие,
Разнежили вы девицу,
«Отбили хлеб» у мельника.
У вас весной присуха есть
Сильней присух нашептанных.
Василиса Ивановна замолчала, обтерла губы рукой.
– Где это вы так научились? – спросил Голубев. – Я и не знал, что вы такая мастерица рассказывать.
– С малолетства еще, – ответила Василиса Ивановна застенчиво. – Одна у нас в избе книжка была – стихотворения Кольцова. Вот мы и выучили ее, как «Отче наш».
– Расскажите еще, – попросил Сухачев.
– Расскажу, сынок, расскажу. Про «Урожай» хочешь?
Она чуть склонила голову набок и однотонно, но с необыкновенной задушевностью и мягкостью стала рассказывать:
Красным полымем
Заря вспыхнула,
По лицу земли
Туман стелется.
Загорелся день
Огнем солнечным,
Подобрал туман
Выше темя гор…
Скрипнула дверь. В палате появился Песков – белый, высокий, с опущенными плечами.
Сухачев, увидев его, вздрогнул. Василиса Ивановна оборвала чтение, вскочила. Голубев недовольно оглянулся: «Что ему не спится? Что он ходит следом за мной?»
– Кашляешь? Спать не можешь? Ничего, Павел. Все пройдет, – сказал Песков новым, убеждающим тоном. – Да-с, пройдет. Поправишься. Это я тебе говорю… гм… белый старик. Слышишь?
– Слышу, – прошептал Сухачев.
Голубев смотрел на Пескова с удивлением. Что с ним произошло? И голос не тот, и выражение лица совсем другое.
– Следите за пульсом, – сказал Песков, не оборачиваясь. – И в случае чего дайте мне знать, – добавил он, похлопав Сухачева по плечу, вышел из палаты так и неожиданно, как и появился.