Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Владимир Теляковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Бывали там, в имении, самые разнообразные гости, начиная с М. Горького, В. Серова и кончая секретарем великой княгини Елизаветы Федоровны И. Жедринским. Бывали и разные местные земские начальники, о которых немало Коровин и Шаляпин рассказывали анекдотов, бывало много и москвичей, по преимуществу из художественного и театрального мира или людей, к этим мирам близких. Впоследствии Шаляпин присмотрел и купил еще имение на Волге около Плеса. Сам Шаляпин в этих имениях жил мало, особенно когда стал много летом гастролировать за границей.
Отношения Ф. Шаляпина С К. Коровиным были совсем особенные.
Оба друг друга часто язвили и друг над другом подсмеивались. Шаляпин обычно звал Коровина "Костя", а Коровин Шаляпина "Федя". Когда же в спорах они бывали друг другом недовольны, то обращение переходило на "вы", "Костя" сменялся "Константином", а "Федя" – "Федором".
Недоразумения чаще всего происходили при покупках или продажах коровинских картин или других каких-нибудь вещей, причем обыкновенно покупателем являлся Шаляпин, а продавцом Коровин. Шаляпин на покупки вообще был скуповат и старался купить дешево, особенно когда это было за наличные деньги. Коровин же всегда в деньгах нуждался – даже тогда, когда относительно много зарабатывал. Человек он был мало расчетливый, добрый и довольно безалаберный в тратах. Когда денег бывало много, покупал все, совершенно неизвестно для чего. Когда же приходило время безденежья, все опять спускалось за гроши.
Одно время, когда Коровин стал принимать большие заказы на постановки в московских и петербургских театрах, он завел у себя целый штат помощников всякого сорта; платил им месячное жалованье, иногда сдельно. Деньги брались, конечно, вперед, потом начинались сложные расчеты. Он даже пробовал заводить у себя специального личного секретаря, ибо всегда беспокоился о конечном расчете с дирекцией за выданный авансом на декорации в большом количестве холст. Эги расчеты его особенно угнетали, когда контора театров объявляла, что за ним числится несколько сот, а иногда и тысяч аршин холста. Он все старался объяснить, что не в силах сторожить холст и не может отвечать за сторожей декорационных мастерских.
Когда у Коровина вдруг появлялось какое-нибудь интересное кольцо или камень, случайно купленный на Кавказе или в провинции, и вещь эта нравилась Ф. Шаляпину, начинался длинный разговор о продаже, причем если вещь эта Шаляпину очень нравилась, он сначала просил ее продать, а потом требовал и настаивал. Если Коровин ее не уступал, Шаляпин начинал сердиться и говорить ему колкости. Коровин за словом в карман не лез, и сцены обыкновенно происходили следующего рода:
– Вы, Константин, – говорил Шаляпин,–купили эту вещь дешево и теперь хотите на мне нажить много.
– Кажется, не родился человек, который бы от вас что-нибудь нажил, – отвечал Коровин;–вы ведь жох и хотите все получить задаром.
– Ну уж, это извините, я вам даю настоящую цену, но вы не отдаете оттого, что видите, что мне вещь эта очень нравится, и хотите этим воспользоваться.
– Чем же я когда от вас пользовался? – И затем шел перечень картин, эскизов и других вещей, дешево, по мнению Коровина, проданных когда-то Шаляпину.
– Вы мне никогда дешево не продавали, а если и продали, то такие картины, за которые вам ничего не давали, ибо лучшие вы продаете не мне, а вашим друзьям – московским купцам.
Потом разговор переходил на имение, очень дешево, по мнению Коровина, проданное, вспоминались случаи, когда Коровин, купив случайно на рынке портреты работы Тропинина и Боровиковского, дешево их продал Шаляпину. Затем, однако, оказывалось, что это были копии, и Шаляпин их Коровину возвратил, причем сказал, что портреты эти дрянь, а не оригиналы, Коровин же обиделся и сказал Шаляпину:
– Если бы картины эти были дрянь, я бы их сам не купил. Я их покупал себе, а вы ко мне пристали их продать, я продал их дешево, а вы хотите купить Рафаэля за сто рублей. Я тоже не дурак, чтобы терпеть из-за вас убыток.
Но в конце концов все оканчивалось благополучно–оба успокаивались, и вещь, понравившаяся Шаляпину, после долгих споров и разговоров переходила наконец к нему, картины же, забракованные Шаляпиным, возвращались обратно Коровину. Когда этого последнего спрашивали, зачем он уступает Шаляпину, он говорил:
– Не могу же я с Федором ругаться; ведь он серьезно стал на меня сердиться и обижаться – бог с ним.
Вообще же отношения их были всегда хорошие и дружеские. Шаляпин про Коровина иногда говорил:
– Вы не думайте, ведь Константин очень хитер, это он только на вид простоватый.
То же самое Коровин говорил про Шаляпина:
– Знаю я Федю, хитер тоже: представляться любит простоватым, широкой натурой, а он просто жмот и норовит меня провести.
Передо мною два письма Коровина, написанные им в 1916 году моему сыну Всеволоду. Они очень характерны и вполне рисуют этого выдающегося русского художника, наблюдательного, умного и чуткого. Привожу их почти целиком.
Письмо от 9 января 1916 года начинается так;
Милый друг Всеволод!
Когда в Москве я лежал очень больным и потом мне доктор Щуровский (знаменитость, как и Захарьин) позволил немного сидеть на постели, я просил мои картины написанные летом, поставить около себя, чтобы смотреть; когда пришел через день Щуровский, то, входя в комнату, сказал: "Ого! ишь, сколько накатал!" Здесь, в Севастополе, доктор другой. Я стал писать из окна. Мне видна гавань и корабли. Я и написал этот вид. Когда доктор пришел и увидал, что написана картина, то сначала спросил: "Что это?" Я сказал, что вид из окна. Он опрометью стал бросаться от одного окна к другому, странно беспокоясь: "Позвольте мне сравнить, да неужели это отсюда вы рисуете?" Он был до того сосредоточен и нашел, что не готово, и столбов трамвайных еще нет, а потом сразу все беспокойство бросил или, вернее, все же нашел, что не все готово, и успокоился, успокоился окончательно и стал меня спрашивать о болезни. Это хороший доктор. Московские, те каждый по картине спрашивает. А Щуровский так 50 рублей визит и картины отдельно, и доктора и еще их ассистенты – те тоже по картине в надбавку. Шаляпин лучше – он покупает, и если не отдаешь уж очень дешево – сердится, ссорится, говорит неприятности, вроде Ноздрева, а доктора прямо берут – потому кадеты, взгляды светлые.
За мной ухаживает сестра милосердия "Голубого Креста", общины. Утром говорит: "Полощите рот, у вас в роте хорошо будет", "лекарствы у вас много, ишь сколько ей, а вы все хвораете". Странная штука. Сначала она была фельдшерица-сестра, потому она получает 150 рублей в месяц. Присмотр нужен был серьезный, так как уколы морфия, камфоры; потом эта сестра оказалась не фельдшерица, а просто сестра; потом сиделка; потом в конце горничная из лечебницы Постникова. Но почему же «Голубой Крест», община и 150 рублей!
А знаешь ли, мне запретили в Севастополе заниматься живописью, не доктора, нет, а просто я спросил позволения писать, а мне ответили – нельзя, честное слово. А мне так нравится – строго у нас! хорошо... я теперь больше ничего не буду спрашивать – уж очень все строго. И писать больше не буду картин,– ну их к черту! И кто вскоре мне достал разрешение, кто бы ты думал,– еврей Якобсон, музыкант, пианист, ныне солдат вольноопределяющийся. "Вам, господин Коровин, разрешение сделаю – завтра будет!" И действительно я получил его. И потом все хлопал меня по плечу и говорил: "Ничего, мы устроим, вы же знаменитый художник, но они же ничего не понимают". Но мне все же странно. Правда, в чем же дело, Севастополь – огромный город, масса евреев, греков, татар, поляков, разных племен. Получает разрешение художник Ганзен. Разве нужно носить обязательно немецкую фамилию, чтобы получить разрешение? Наконец, подумай: у меня аттестация начальника военного Московского округа и министерства двора. Живопись – моя профессия, я учился в государственных учреждениях. Вот я просил у твоего отца, дайте мне генерала для Крыма.– "Молоды вы",– говорит. Вот я помираю не генералом – досадно. Нет правды на земле.– А все же странная штука – и краски у меня лежат на столе, кисти, палитра, холст; а попробуй-ка пописать–запрещено! Но ведь я академик, старший профессор школы!!! вот только фамилия, к сожалению, русская.
Проездом здесь меня навестил профессор Прахов. Собственно, чему он профессор? Кажется, археологии или церкововедению, если такая профессура есть. У него есть сын "Кока", у которого, по рассказу отца, сразу "открылось" и "полилось" – талант. "Приехал я и вижу – орнаменты лежат на столе!! открылось сразу,–папаша развел по воздуху руками.– Он теперь у меня – моя правая рука,– говорил профессор,– и уже делает две церкви". Выгодно!
Здесь один очень симпатичный человек, начальник корабля, крейсера, у него в доме показывал мне картины и фарфор. Показывая картину "Море", он говорил: "Ткаченко", другую тоже: "Ткаченко" и третью:
"Ткаченко". Я сказал, что Ткаченко был не очень художник. "Совсем бездарный",– сказал хозяин. Зачем же он мне их показывал, зачем они у него висят, и зачем их писал Ткаченко? Но мало того, эти картины Ткаченко дарил в музеи и европейским государственным людям. Разве море и корабли обязательно так плохи и несчастны, что их нужно писать плохим и бездарным господам! Бедные корабли и горькая участь стихии!..
Гостиница Кист в Севастополе, где я живу, содержится немкой, бывшей ранее булочницей; цены произвольные: молочник молока 30 копеек, хлеб к чаю 30 копеек; кипяток самовар 90 копеек, освещение комнаты 90 копеек, спички 40 копеек, чернила 400 рублей, Перо 40 000 рублей и т. д. Настроение сего милого Мезона – упоение фатерляндом. [43]
Приветствую и кланяюсь. Твой Коровин
9 января 1916 г.
Другое письмо написано в начале июня 1916 года:
Милый Всеволод!
Еду я сейчас в Крым, в Гурзуф по делу в суд. По милому делу отнятия у меня земли, которую я купил, называется оно – гражданское дело, говорят, что оно пройдет тридцать лет все инстанции, будет исписано столько бумаги, что можно выстроить бумажный дом или издать большую газету. Сколько людей будет занято, мучеников судей и адвокатов; суд правый, скорый и милостивый, а по правде нигде и не могло начаться такое дело, и мне кажется в последнее время вообще, что мной распоряжаются обезьяны и черти. Еду в первом классе, вагон-ресторан до Харькова, потому что пассажиры до Харькова люди порядочные, едят, а после Харькова они же непорядочные и им не надо есть следующие сутки до Крыма; ясно, что пассажиры портятся в течение суток. Или до Харькова едут те, которые вообще едят, а после Харькова – которые не едят; это ново! А превесело это все у нас! Главное, что весело, и для всех есть занятие поделиться друг с другом, что нашли, о чем поговорить друг с другом: "Сапоги-то сорок пять рублей!"–"Что сапоги, я вчера за яйца..." и т. д. Поезд наш в Харькове остановился на четыре часа. Поехал в город, хитрецы архитектора все дома настроили и строят в финтифлюшках, очевидно, на них влияют бисквитные пироги или они не в меру влюблены в дам, те любят финтифлюшки до безумия. Я до того несчастлив в жизни, что не понимаю финтифлюшек. Александр Яковлевич Головин с финтифлюшкой и потому счастлив. Если б даже француженка в Париже при мне завила бы себе голову бумажными финтифлюшками,– подрался бы с ней, несмотря на то, что я, в сущности, влюбленный араб, во мне ведь есть арабская кровь, этого еще не знает "папа", оттого я честен и глуп. Когда я скоро умру, а ты будешь миллионер, будешь кушать финики, не поленись послать косточку от них посадить на мою могилу: вырастет пальма – для араба приятно. Перед этим спроси Челнокова, вырастет ли.
Странное дело, клозеты первого класса так же воняют, как в третьем. Я спросил инженера, который сидит в купе по соседству, он мне ничего не ответил, боюсь, что обиделся,– странный разговор для начала. Благодаря дерзости языка своего, я остаюсь одиноким стариком. Даже "папа", милый Владимир Аркадьевич, непутем кричит на меня в последнее время, и так кричит, как будто я поднял цены на все товары; ну, погодите же! скоро я приеду к Вам военным в генеральской форме со шпагой; одно меня беспокоит: изучаю, но плохо, эполеты, могу отдать честь швейцару. Мое письмо оттого не светского тона, что я много был с актерами, а у них все шутки. Надеюсь, ты меня простишь. Отнюдь не читай письма "мама".
В живописи мне надоели мазки и какая-то корявость – края форм. У стариков не было краев и мазков. Копия натуры имеет в себе какую-то мерзость, ограниченный тупик. Потом, все мы пишем, как надо,– может быть, надо – как не надо?
Напиши мне, как здоровье Владимира Аркадьевича и что Вячеслав.
Поклон моей дорогой Гурли Логиновне и Владимиру Аркадьевичу.
Твой любящий тебя
Коровин
Гурзуф
В этих двух письмах весь Коровин, в этом роде он всегда говорил.
Начал я писать о Ф. И. Шаляпине и невольно перешел к К. А. Коровину. Но дело в том, что работа в театре так была связана с Ф. И. Шаляпиным, К. А. Коровиным и А. Я. Головиным, что говорить об одном из них, не касаясь невольно других, почти невозможно.
Когда я был назначен директором театров и с 1901 года переехал в Петербург, в моей казенной квартире одна комната предназначена была для Коровина. В ней он постоянно останавливался, приезжая в Петербург. Случалось же это почти ежемесячно. Оставался он три-четыре дня. Почти весь день проводил у меня. Выезжал он только по вечерам, когда я бывал в театре. В театр К. Коровин вообще не ходил ни в Петербурге, ни в Москве. Он, как ни странно, любя театр, не любил представлений, и на них заманить его было трудно, а если он и приходил, то оставался на сцене или в режиссерской комнате. Мне он часто говорил:
– Я не понимаю, как вам до сих пор еще не надоел театр и как вы можете ездить каждый день смотреть представления.
Шаляпин также в театр ходил редко.
Как известно, немало инцидентов и разного рода историй происходило у Шаляпина на репетициях и спектаклях. Истории эти бывали с капельмейстерами, режиссерами и артистами, но почти всегда на художественной почве. Доходило иногда до того, что он не хотел одеваться, чтобы петь спектакль; бывали случаи, что раздевался во время спектакля, не желая его продолжать, а раз даже в Москве, во время оперы "Русалка", повздорив с капельмейстером У. Авранеком, уехал домой с половины спектакля, и с большими усилиями удалось привезти его обратно, чтобы докончить оперу.
Единственным капельмейстером, с которым у него никогда не было никаких столкновений и с которым он серьезно считался, был в Петербурге Э. Направник, а в Москве – С. Рахманинов. С последним он даже был в особо дружеских отношениях одно время.
После инцидентов с артистами, хором или кордебалетом он охотно соглашался извиняться, но допускать это было крайне рискованно, ибо объяснение начиналось очень хорошо и мирно, но потом он старался объяснить, почему вышло столкновение, и, увлекшись, наговаривал еще больше, чем то, что вызвало инцидент. После этого положение еще обострялось, и поэтому, когда он выражал готовность извиниться, надо было его отговаривать и давать ему известное время на успокоение.
Нередко и мне приходилось принимать участие в улаживании инцидентов. Когда с Шаляпиным что-нибудь происходило в Мариинском театре, мне немедленно телефонировал Тартаков, и я отправлялся в театр.
На Шаляпина очень успокоительно действовал старый режиссер А. Морозов, служивший уже около пятидесяти лет в Мариинском театре. В опере его звали "дядя Саша". Обыкновенно к нему первому и обращались. Приезжая в Мариинский театр в подобных случаях, я нередко заставал у дверей уборной Шаляпина режиссеров и чиновников конторы, обсуждавших вопрос, входить или нет к нему в уборную, ибо по имеющимся сведениям он нынче свирепо настроен; стояли они в нерешительности, как перед клеткой льва; советовали и мне обождать входить, пока Шаляпин немного не остынет. Они боялись, что при появлении нового лица он снова начнет волноваться, а между тем только что выходивший из уборной парикмахер таинственно говорил:
– Федор Иванович успокоились и стали шутить.
Иногда Шаляпин во время представления оставался недоволен публикой, особенно часто абонементной, недостаточно тепло его принимавшей. Отказывался выходить на вызовы. Клялся больше не петь в этом театре и т. д. Но в конце концов все оканчивалось благополучно.
В последние годы он больше любил петь в Петербурге и в Мариинском театре всегда был как-то покойнее. Режиссерская и постановочная часть в этом театре как-то более умели к нему примениться.
Когда в его уборной заводили какое-нибудь усовершенствование в виде особого зеркала, хорошей мебели или ковра, он это внимание очень ценил. В уборной его толкалось всегда много народу, самого разнообразного, до артисток французского Михайловского театра включительно. Тут им самим и присутствовавшими рассказывались разные истории, анекдоты, стоял говор и смех несмолкаемый. То же самое происходило в конце спектакля, когда он после долгих вызовов разгримировывался. Часто в уборной его сидел карикатурист Щербов. Уезжал Федор Иванович обыкновенно позже всех.
Перед первым выходом, в начале оперы, Шаляпин обыкновенно волновался.
Режиссер он был отличный, имел особую способность все просто, толково и логично не только объяснить, но каждому показать, как именно надо делать. Конечно, режиссирование его не обходилось без инцидентов. Он изводился, когда его не понимали. Во время режиссирования им "Хованщины" немало доставалось, например, Е. Збруевой. Бывали и слезы; но она сама говорила, что никто не принес ей столько пользы при прохождении с ней роли, как Шаляпин.
Над рутиной и "вампукой" Шаляпин смеялся не менее, чем над комическими выдумками новых, иногда бездарных режиссеров. В особую ярость он приходил от некоторых новшеств, вводимых передовыми оперными режиссерами, стремившимися в опере к никому не нужным реалистическим деталям, вроде, например, таскания мешков муки около мельницы в "Русалке" или поливания Маргаритой цветов из лейки в "Фаусте".
Его постановки были всегда очень просты. Недаром один из служащих Мариинского театра, критикуя Шаляпина как режиссера, сказал:
– Какой же он режиссер? Он просто хорошо ставит. Он даже ничего особенного не придумывает; это так всякий может поставить.
Со вступлением Шаляпина в оперную труппу Большого театра сразу к опере проявился особый интерес как публики, так и артистов, что, естественно, отразилось с первых же годов и на сборах, и уже на второй год абонементы были разобраны. Количество абонементов потом было увеличено, и Большой театр по сборам оперы стал подходить к сборам оперы в Мариинском театре. Перемена эта в опере Большого театра особенно наглядна, если сравнить средний сбор оперного спектакля в этом театре в 1897 и 1913 годах. В 1897 году средний сбор по московской опере от спектакля был 1902 рубля 67 копеек, а в 1913 году – 3050 рублей 45 копеек. Увеличение это в процентном отношении было значительно больше, чем за тот же период в Мариинском театре, в котором средний сбор за оперный спектакль в 1897 году 3276 рублей. 28 копеек, а в 1913 году – 3889 рублей 04 копейки. Таким образом, сбор по опере Большого театра увеличился на 1 147 рублей 78 копеек, а в Мариинском – лишь на 612 рублей 76 копеек.
К этому надо еще прибавить, что сборам в Мариинском театре помогали гастроли московских артистов Шаляпина и Собинова, что для петербургской оперы было явлением совершенно новым. Москва в прежнее время была местом ссылки для петербургскихвоперных артистов; теперь же она являлась поставщицей оперных артистов для Петербурга. Именоваться оперным артистом Большого театра стало одинаково почетно, как и именоваться артистом Мариинского театра.
Конечно, успеху своей оперы Большой театр обязан не одному Ф. Шаляпину – большую роль в этом деле сыграли и другие выдающиеся оперные артисты, из которых первое место принадлежит, конечно, Л. В. Собинову и А. В. Неждановой, а затем Д. Смирнову и другим.
Л. В. Собинов сразу, с первого же года своего поступления, благодаря чарующему голосу своему и благородной манере держаться на сцене, при хороших внешних данных, завоевал симпатии публики, которые неизменно росли с каждым появлением его в новой опере. Успех его шел параллельно успеху Ф. Шаляпина, и время окончания его контракта всегда вызывало беспокойство дирекции. Будучи от природы человеком добрым и совсем не алчным, он тем не менее в условиях требуемого гонорара был не очень податлив, и разговоры о возобновлении нового контракта были не из легких. Им руководило не столько желание сорвать побольше денег, сколько вопрос самолюбия. Высшего оклада против всех других артистов оперных Петербурга и Москвы он достиг довольно скоро: только Ф. Шаляпин получал больше, и этот вопрос его волновал. И если А. Собинов следил за возрастающим окладом Шаляпина, то и этот последний, в свою очередь, очень интересовался окладом Собинова, и сколько бы ни прибавлять Собинову,– Шаляпин неизменно просил больше. Потерять же того или другого артиста было невозможно. Оставалось изыскивать способы обоих удовлетворять, но, однако, ни тот, ни другой вполне довольны своими окладами не были никогда и немалые суммы зарабатывали на стороне. В особенности много стал последнее время зарабатывать Шаляпин за границей.
Об успехах Ф. Шаляпина и Л. Собинова в Москве скоро стало известно в Петербурге, и уже в первом году контракта Ф. Шаляпин был приглашен на гастроли в Мариинский театр, в тот самый, где еще недавно о нем не только никто не говорил, но который не удержал его в своей труппе, отпустив за ненадобностью в оперу Мамонтова.
20 декабря 1899 года состоялась первая его гастроль в Мариинском театре в опере "Фауст". Успех был необычайный. Я приехал из Москвы, чтобы присутствовать на первом его выходе. Когда после первого действия я появился в зрительном зале, была сделана овация и мне, как виновнику приглашения Ф. Шаляпина обратно на императорскую сцену.
Директором в то время был князь С. М. Волконский. Когда публика меня поздравляла с успехом Шаляпина, я шутя говорил, что очень благодарен Петербургу за то, что он отпустил в Москву Шаляпина за ненадобностью. Москва же теперь, за большой в нем надобностью, иногда спектакля на два, на три будет его отпускать в Петербург.
Когда же присутствовавший на спектакле министр поднял вопрос о переводе Шаляпина в Мариинский театр, я ему сказал, что петербургский климат ему не подходит, и он уже раз из Петербурга бежал, но, к счастью, недалеко, в Москву, и мне удалось его перехватить. Боюсь, чтобы второй раз он не убежал много дальше, ибо певец он будет, очень скоро, европейский. Пока он у меня на службе – думаю, что не сбежит, ибо я такое особое московское слово знаю.
12 апреля 1900 года, во время пребывания в Москве государя, в Большом театре дана была опера "Лакме" с участием Шаляпина, Собинова и двух колоратурных сопрано сестер Кристман, только что приглашенных в состав труппы Большого театра. Кроме государя и императрицы, в театре на спектакле присутствовал двор и довольно много приезжих из Петербурга. Государь, императрица и другие приехавшие слышали и Шаляпина и Собинова в первый раз. Спектакль имел выдающийся успех во всех отношениях. Петербуржцы не ожидали слышать в Москве подобное исполнение. Недоумевали, как это московская опера, о которой еще недавно никто и не говорил в Петербурге (упоминали всегда лишь достоинства труппы Малого театра), вдруг стала показывать такие выдающиеся силы. 22 апреля вечером, накануне отъезда государя из Москвы и после небольшого семейного обеда у великого князя Сергея Александровича, Шаляпин и Собинов были приглашены петь, и с ними познакомился государь.
Таково было начало карьеры этих двух выдающихся московских артистов.
Сестер Кристман, обладавших красивыми голосами и необыкновенной колоратурной техникой, скоро заменила будущая московская любимица А. Нежданова, поступившая на сцену уже не молодой в 1900 году. Г. Кристман, имевшая тогда относительно хороший успех, была очень возмущена, когда в "Риголетто" в партии Джильды была выпущена А. Нежданова, принятая на самый маленький оклад – 1 200 рублей в год (Г. Кристман получала тогда 10000 рублей). Она окончательно обиделась и заявила, что ее не ценят, и просила, чтобы, в доказательство противного, ей бы еще прибавили содержание по контракту. Но я решил выждать, ибо Нежданова, несомненно, много обещала в будущем как конкурентка Г. Кристман; тогда эта последняя решила Большой театр покинуть. Сестра ееЭ. Кристман, вышедши замуж за богатого москвича, тоже покинула сцену.
Нежданова же быстро стала завоевывать симпатии московской публики и, в конце концов, сделалась московским кумиром.
Это была необыкновенно милая, талантливая, скромная певица с замечательным по тембру голосом. Она много работала, была чрезвычайно музыкальна и год от году совершенствовалась. Артистка она была не выдающаяся, но певица была удивительная. Ее любили и композиторы, и режиссеры, и товарищи, и администрация, не говоря уже о публике. Скромна она была необычайно. Мне пришлось даже спросить ее однажды, отчего она не просит побольше содержания, пускай настаивает у управляющего конторой, пора уже не просить, а требовать. Впоследствии она стала получать наивысший оклад певицы, когда-либо в Москве получавшийся.
С этого приблизительно времени начались постоянные гастроли московских оперных артистов на Мариинской сцене. Ф. Шаляпин, Л. Собинов, Д. Смирнов, А. Нежданова и другие стали появляться на Мариинской сцене ежегодно, особенно первые три. Впоследствии посылала и петербургская опера своих артистов в Большой театр, но значительно реже.
XVIII
Мариинский театр.– Угасающие звезды. – Направник.– «Кольцо Нибелунгов».– Восстановленный Глинка.– Молодые капельмейстеры.– Коутс.
Опера Мариинского театра в начале 1900-х годов переживала кризис: не было крупных артистов. Состав оперной труппы в общем был, однако, довольно сильный, но отдельные звезды начинали несколько блекнуть, и недавно еще пользовавшиеся исключительным успехом артисты Н. Фигнер, Л. Яковлев, И. Тартаков начинали сдавать, не говоря уже об артистах семидесятых годов, всем известных своею популярностью: Мельникове, Стравинском, Мравиной, М. Славиной и М. Каменской. Недавно приглашенная в состав оперной труппы А. Больска и сохранившая еще вполне свой голос М. Фигнер пользовались успехом. Правда, были и сравнительно молодые артисты девяностых годов: И. Ершов, В. Касторский, В. Шаронов, Г. Морской, А. Смирнов и Е. Куза, но это были хотя и очень хорошие артисты, однако менее выдающиеся. Одни, обладая большим голосом, были менее интересны как артисты, другие, наоборот, были хорошими артистами, но не обладали голосами, а потому и крупного успеха иметь не могли. Затем были артисты и артистки только что поступившие, как А. Давыдов, И. Алчевский, М. Черкасская, М. Маркович и Н. Ермоленко, еще определенно не выяснившиеся; из них готовым и хорошим артистом, в особенности на некоторые роли, был лишь тенор А. Давыдов.
Потом, когда широко открылись двери Мариинского театра для пробы голосов и дебютов, приняты были в труппу М. Кузнецова, Л. Липковская, Е. Петренко, М. Коваленко, Е. Бронская, П. Андреев, Г. Боссе и Пиотровский, а также переведенная из московской оперы Е. Збруева.
Главным капельмейстером оперы все время оставался Э. Ф. Направник, который был бесспорно выдающимся главным капельмейстером и, можно сказать, создателем русской оперы в Петербурге. Это был неутомимый труженик, отличный музыкант, прекрасный, справедливый и добрый человек, близко принимавший к сердцу все, что касалось русской оперы. Хранитель старых традиций, он в то же время был не рутинером. Это был человек верный и без интриг. В скором времени он начал уже уставать и болеть, прослужив около пятидесяти лет. [44] Главным режиссером был Г. Монахов, а потом, с 1909 года, И. Тартаков. Учителем сцены был О. Палечек, пользовавшийся влиянием в опере и всегда враждовавший с главными режиссерами, особенно с Г. Монаховым. Вообще члены режиссерского управления оперы Мариинского театра жили не особенно дружно; друг на друга часто жаловались, а на них на всех жаловался мне Э. Ф. Направник, который был человек порядка и нелицеприятный, а режиссеры этими качествами не отличались.
Бывали нередко столкновения и на почве учеников и учениц, ибо и О. Палечек и И. Тартаков давали уроки артистам.
Тем не менее за И. Тартаковым надо признать немало хороших качеств оперного режиссера. Он был отличный певец школы знаменитого Эверарди и хороший музыкант. Терпеливый и тактичный администратор, с уравновешенным характером, он с артистами ладить умел, а это непросто. Кроме того, у него было качество, никогда и нигде не мешающее: он был неглупый человек и очень в делах оперы опытный и сведущий. Новому не очень сочувствовал, но против него не шел, и когда что удавалось, искренне радовался. Жалобы на него часто бывали несправедливы.
Лично я с: оперой Мариинского театра познакомился близко начиная с сезона 1901/02 года. Опера в это время не лишена была известной скуки. Все было на вид хорошо, об оркестре и говорить нечего: лучший оркестр и лучший хор иметь трудно. Было немало и хороших артистов среди труппы, но недоставало того интереса и того оживления, которое недавно еще царило в Мариинском театре в эпоху расцвета таланта Мельникова, Стравинского, Фигнера, Яковлева и других. В сущности, главным образом недоставало настоящего Ромео и настоящей Джульетты. Но понемногу опера стала оживляться и скука пропадать.
Большим событием оперной деятельности Мариинского театра была постановка "Кольца Нибелунгов" Вагнера. [45] Оперы эти нашли достойных исполнителей среди труппы Мариинского театра, причем некоторые из артистов особенно к исполнению этих опер подошли. На первом месте, конечно, надо считать талантливого тенора Ершова, обладавшего и достаточно сильным голосом для партий Зигмунда и Зигфрида, и темпераментом, и большой музыкальностью. Прекрасным и неизменным Вотаном был Касторский, с поразительно красивым голосом, чуть ли не лучшим из всех до того слышанных певучих басов. Как артист он не выдавался, но Вотаном был отличным, ибо в этой партии не требуется особой игры, держался же он на сцене xорошо. Прекрасной Зиглиндой была Больска и хорошими Брунгильдами–М. Фигнер, Куза и Ермоленко, которые не без успеха конкурировали с выдающейся Брунгильдой – Ф. Литвин, специально для того приглашавшейся на гастроли. Вообще и другие артисты, принимавшие участие в "Кольце Нибелунгов", заслуживали полного одобрения. А. Давыдов очень хорошо исполнял партии Зигмунда, Миме и Логе, Славина и Маркович – Фрики, А. Смирнов – Гунтера и Альбериха, И. Тартаков – Альбериха, Чупрынников – Миме и т. д.