Текст книги "Новые рассказы южных морей"
Автор книги: Вити Ихимаэра
Соавторы: Джон Вайко,Колин Джонсон,Марджори Кромомб,Кумалау Тавали,Джон Калиба,Альберт Вендт,Патриция Грейс,Ванесса Гриффен,Биримбир Вонгар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Этим образом движения вперед, отваги и упорства уместно завершить вступление к сборнику произведений молодых литератур, родившихся в странах Южных морей.
А. Петриковская
Австралия
Колин Джонсон
Падение дикого кота
Часть перваяОСВОБОЖДЕНИЕ
I
Сегодня конец. Ворота распахнутся, и меня выпустят отсюда, как говорится, на все четыре стороны. Еще один долг я отдал обществу, у которого никогда ничего не просил. Восемнадцать месяцев я мечтал об их хваленом рае. Восемнадцать паскудных месяцев скучной и однообразной жизни. С одними и теми же людьми, одними и теми же разговорами, одними и теми же гнусными шутками. Набившими оскомину историями о былых и будущих подвигах. Героическими воспоминаниями. Радужными надеждами.
Сейчас около одиннадцати, и мы идем в душ смыть с себя тюремную грязь перед тем, как вкусить сладкий воздух свободы. Надзиратель следит, как мы заходим в душевые кабины. Они отделены друг от друга невысокими, по пояс, перегородками, чтобы заключенные не нарушали правила. Никаких разговоров. Никакого секса. Однако сегодня он не против разговоров, даже делает вид, что глядит в другую сторону. Но кому придет в голову лезть на рожон в последний день? Только, может быть, мне.
Тюрьма стала моим убежищем. Она приняла меня, как я принял безысходность и бесполезность моего существования. У других еще осталась надежда. Они даже дают себе слово исправиться, хотя это им не удастся. Всего несколько недель или дней они проведут на воле, а потом – снова на годы в тюрьму, милую сердцу тюрьму. Пусть надеждой тешатся праведники. А меня не проведешь. Мне все равно. Я научился жить, не поддаваясь эмоциям. Как во сне. Теперь я актер и зритель в одном лице. Раздвоение личности. Могу выйти из своей оболочки и поглядеть на себя со стороны.
Вот и сейчас я будто стою в сторонке и наблюдаю, как некто намыливает свое длинное, тощее тело и при этом глупо ухмыляется. На удивление горячая вода нежными струйками сбегает по коже. В памяти возникают руки ма. В шепоте воды я слышу ее голос: «Ничего, ничего. Все будет хорошо». Лживое утешение. Разве когда-нибудь было хорошо?
Пусть вода станет руками девушки. Нежными, как в старых романах.
Пусть будет долгой твоя любовь,
Пусть сбудутся все мечты…
Любовь матери, любовь девушки… детские сказки. Мне бы бабу в постель и все прочее, как в тех книжонках, что мы тут тайком читаем. Вот и все мечты. Такова жизнь.
Я прислушиваюсь к тому, о чем на тюремном жаргоне откровенничают рядом со мной… Одни врут друг другу, какими великими делами отметят свое освобождение. У других на лицах растерянность, втайне они боятся новой встречи с миром. Ну а я не боюсь, я просто знаю, что там мне будет хуже. Сначала найду какую-нибудь дешевую комнатенку и буду сидеть в ней, сколько выдержу, а потом опять банда из молочного бара[6]6
Здесь: кафе, где продают молочные блюда, мороженное, а также и спиртные напитки. – Здесь и далее примечания переводчиков.
[Закрыть]. И – зеленая улица в тюрьму.
Я помню, как попал сюда в первый раз. Тогда мне было шестнадцать. Затравленный, перепуганный, стоял я в коридоре и мечтал умереть. Все здесь казалось мне огромным. Четыре яруса камер до самого потолка и серый дневной свет, приникавший сквозь грязный люк на потолке. В центре площадка, где заключенные строятся перед выходом на обед, на работу или возвращением в камеры. Камеры квадратные, тесные, с белеными стенами и гладко отполированным полом, к нему привинчены кровать, стул, стол, в углу стоит параша. Злобный взгляд голой электрической лампочки. Уродливо и пустынно, как в аду. И сейчас уродливо, но я привык и перестал это замечать.
И тут строго определенные ступеньки социальной лестницы. Тюремщики – это те же презираемые хозяева, следом за ними идут самые отчаянные заключенные, ниже всех провокаторы, они отверженные. Остальные составляют массу, они не внизу и не наверху, они просто есть. Здесь разобраться куда легче, чем на воле, и очень скоро я хорошо знал, кому доверять, с кем сблизиться, а кого надо избегать. И решил самоутвердиться.
Наш надзиратель раньше служил в армии, а когда демобилизовался, то устроился работать в тюрьму. Настоящий скот. У него аккуратные усики, начищенные ботинки, и он никогда не упускает случая покрасоваться своими медалями. На его попечении подростковый отсек, орава хулиганистых мальчишек, ведущих себя так, как должны, по их мнению, вести себя настоящие преступники. Как гангстеры из американских фильмов. Надо быть сверхголоворезом, чтобы отвоевать себе здесь место.
В тот день была моя очередь разносить в ведре чай и разливать его по выставленным в коридор кружкам. Я поднял ведро, потом опять поставил его на пол и скрестил на груди руки.
– Эй, ты! Тащи ведро, – зычно, как на параде, гаркнул надзиратель. – Живо!
Не сводя с него глаз, я ответил ему, подражая голливудскому преступнику:
– Как ты смеешь мне приказывать, ты, гадина? Сам тащи!
Потом я рванул с пола ведро и плеснул чаем прямо ему в морду. Грозный надзиратель, сразу превратившись в обыкновенного мокрого человечка, вытащил свисток и изверг из него шквал истерических звуков. Подоспела подмога, и все кончилось тем, что сопротивлявшегося нарушителя водворили в камеру…
Тюремный судья и старший надзиратель, восседая за столом, разбирали дело.
– Вы обвиняетесь в неподчинении приказам и оскорблении офицера. Что вы на это скажете?
– Не знаю.
– Вы признаете себя виновным или не признаете?
– Не знаю.
– Хватит ухмыляться, отвечай.
Ухмылка исчезает. Удали тоже как не бывало.
– Признаю.
Вы приговариваетесь к четырнадцати дням заключения в одиночной камере. Семь дней на хлебе и воде.
Я иду между двумя конвойными. Мы подходим к двери главного отсека. Пока конвойный колдует над замком, я прохожу дальше. Он задерживается, чтоб закрыть дверь, а второй конвойный идет за мной. Через железные ворота мы выходим на полосу шириной в три шага между оградой и стеной здания. Ящик в ящике. Плоская бетонная крыша, на положенном расстоянии друг от друга квадратные окна, поделенные решетками на еще меньшие квадраты.
Мы входим в здание и останавливаемся в начале длинного коридора, справа и слева от нас двери на прочных запорах. Скрежещет ключ. Дверь открывается, за ней я вижу другую. Двойные двери – и ты совсем один.
– Ты, раздевайся!
Ледяной воздух иглами вонзается в кожу, и, пока надзиратель ощупывает одежду, а потом наконец бросает ее в камеру, я стою, покрывшись гусиной кожей, и дрожу.
– Давай неси. Сюда.
Он внимательно следит за тем, как я выношу из пустой камеры одеяло и матрас.
– Клади между дверьми.
Я выполняю приказ и вхожу в камеру. Лязгает одна дверь, потом с глухим стуком закрывается другая. Я остаюсь один.
Одеваюсь и сажусь прямо на голый пол. Камера неплохо освещается через высокое окошко, так что можно почитать Библию. Только она одна тут и есть, не считая параши.
Дни и ночи сменяют друг друга, как звенья цепочки. Утром и вечером мне приносят четвертушку хлеба и кружку воды. Изо дня в день я вижу только двух людей – дежурного надзирателя и заключенного, который выносит парашу. Днем холодно, и обычно я, скрючившись в углу, читаю.
Ночью лучше. Когда приносят хлеб и воду, я забираю в камеру матрас. Для него едва хватает места между окном и дверью. Вскоре я согреваюсь и засыпаю.
Чередуя тепло и холод, идут дни. Я кончил читать Библию, и делать стало совсем нечего. Часами я лежу, размышляя и разглядывая белый высокий потолок и деревянный холодный пол. Прямо под потолком зарешеченное окно. Надежно запертую дверь.
Воспоминания и кошмары одолевают меня, и я едва сознаю, где я и что со мной. Трепещущая тень превращается в страшило с черными крыльями и испуганными глазами дикой кошки… Падаю, падаю. Все дальше стремительно крутящееся небо, и уже совсем близко твердая земля.
– Ма!..
Я слышу, как она поворачивается в постели, но мой голос придушен ужасом, и она не просыпается. Тогда я набираюсь храбрости, вскакиваю и, спасаясь от нечистой силы, бегу в ее комнату.
– Почему ты не спишь? – спрашивает ма.
– В кухне кто-то страшный. С крыльями и когтями.
– Глупости, – говорит ма. – Тебя испугал огонь в печке. Это тень, сынок.
– Он хотел меня утащить, – хнычу я. – Можно мне с тобой?
Она вздыхает.
– Тогда лежи тихо.
Она сонно гладит мои волосы, и я успокаиваюсь. Здесь меня не мучают кошмары.
Ма уже возится на кухне, когда я, проснувшись, выглядываю из беспорядочной кучи простыней на большой двуспальной кровати. Сквозь дыры в мешках, которыми закрыты незастекленные окна, пробиваются два длинных луча солнца. В углу огромный, далеко не новый шкаф, на полу керосиновая лампа, на стене зеркало, оно висит между портретами двух людей, указывающих пальцами на свои нарисованные сердца. Я не знаю, кто эти люди, но ма называет их святыми, и я думаю, что они приносят счастье.
Ма всегда говорит, что мы счастливые, потому что можем здесь жить и потому что получаем ее вдовью пенсию. Ей пришлось выдержать целое сражение, пока она убедила власти, что была официально замужем за белым и дальше хочет жить, как белые. Ма очень плакала, когда Департамент опеки несовершеннолетних забрал у нее старших детей. Она нас любила. Потом умер самый маленький, и остался один я.
Она ни с кем не встречалась до мистера Уилли. Правда, он был очень старый, но зато белый и неплохо зарабатывал рубкой леса. Он не жил с нами, только заходил иногда и, бывало, оставался на ночь. Это он нашел для нас дом и привез мебель. Моя гордая и добродетельная ма не была дурой. Стоило ей опять выйти замуж, и она потеряла бы свою пенсию.
– Вставай, – будит она меня. – Завтрак давно готов.
Я бреду туда, где вечером положил свою одежду, и натягиваю ее на себя.
– Не забудь умыться, – кричит мне ма.
Я подхожу к умывальнику, мочу руки и провожу ими по лицу и волосам.
Ма ставит на стол тарелку дымящегося мяса.
– Это что?
– Хвост кенгуру.
– Ты взяла его у старичка аборигена?
– Хватит болтать. Ешь, – говорит она. – У тебя и так кожа да кости. Еще скажут, что я морю тебя голодом, и опять напустят на нас чиновников. Ты знаешь, чем это кончается.
Угроза срабатывает мгновенно, и я быстро ем.
– А я вчера видел старого охотника. Ха, он такой смешной.
– Ты помнишь, что я тебе говорила? Никогда не смей к нему подходить.
Меня совершенно не интересует этот черный, но всякий раз, как я вспоминаю о нем, мне попадает.
Я поднимаюсь из-за стола, и тут ма замечает, в каком виде моя одежда.
– Никак ты опять лазил по канавам? Надеюсь, не с этими грязнулями, нунгарами[7]7
Одно из племен австралийских аборигенов.
[Закрыть]?
Я отрицательно качаю головой и усмехаюсь.
– Ничего смешного, – говорит ма. – Если нас увидят вместе с ними, то живо отсюда вышвырнут.
– А белые ребята с ними играют.
Ма начинает убирать со стола тарелки.
– Они – другое дело. Они были и будут по белую сторону забора. А тебе еще нужно доказать свое право тут жить, не забывай об этом.
Ма всегда сердилась на меня из-за нунгаров, хотя, вероятно, кое-кто из них доводились нам близкими родственниками. Среди них были и смуглые, как моя ма, и почти такие же белые, как я, однако у многих кожа была довольно темная. Они ненастоящие аборигены, хотя время от времени их чистокровные родственники заходили к ним в лагерь, жили там пару дней и пили вместе с ними. Но, то появляясь, то исчезая, они никогда не оставались надолго. Только старый охотник за зайцами жил поблизости, но тоже не с ними, а сам по себе.
Здешние нунгары объявлялись иногда и в соседних районах. Они нанимались там на сезонную работу: собирали яблоки, копали картошку, убирали хлеб или стригли овец, – но всегда кто-нибудь из них оставался в лагере, и, когда те возвращались, они все вместе проживали заработанные деньги.
Детям нунгаров полагалось ходить в школу, и чиновники вечно их выслеживали. Многих рассовывали по миссиям и приютам, но всегда находилось немало тех, кому удавалось каким-то образом увильнуть. Они постоянно менялись, но для игр их вполне хватало.
Я приношу немного дров для печки.
– У нас в школе крикетный матч, – говорю я. – Можно мне пойти?
– Хорошо. Только не опаздывай к обеду.
Я пулей вылетаю из дома и мчусь за железную дорогу к сложенным в штабеля бревнам. Еще издали я слышу звонкие крики и смех нунгаров. Они играют в «иди-за-мной» на бревнах, качаются, балансируют и спрыгивают на землю.
– Привет!
– Привет. Сколько можно тебя ждать? Мы думали, ты в школе.
– Не. У нас еще каникулы. Ма все трепалась.
– Небось заставляла драить ваш пижонский дом.
– А моя ма говорит, что дом – это только гробить себя! – встревает еще один. – Вот как она говорит.
Мальчик этот старше и чернее меня, и я его немного побаиваюсь.
– Да, глупо, – соглашаюсь я. – Но ма он нравится, поэтому мы в нем живем.
– Моя ма говорит, что она стала много о себе воображать, как вышла замуж за белого, а сейчас подцепила еще одного белого. Но вообще-то раньше она была ничуть не лучше других.
– Она училась в школе и закончила ее, – пытаюсь я защитить ма.
– Ну и что, – парирует он. – Моя ма ходила в ту же миссию, только ее ни в какой дом не запрешь, она не попугай в клетке.
– А я не против дома, – вступает в разговор еще один мальчик, – но в школу ни за что не пойду. Что в ней хорошего?
– Ма говорит, что если не ходить в школу, то не продвинешься.
– Куда не продвинешься? – спрашивает первый мальчик.
– Почем я знаю, – говорю я, – наверно, не получишь работы.
Они смотрят на меня темными, полными сомнения глазами.
– Ладно, пошли, – говорю я. – Что делать будем?
– Может, постреляем птиц или кроликов. Рогатки есть.
Предложение заманчивое, но охота может затянуться до темноты, и тогда не избежать расспросов ма.
– Может, пойдем ловить рачков? Там под берегом я спрятал корзинку. Попадаются большие…
Никому не хочется.
– Пойдемте к силосным ямам, – предлагает кто-то. – Покатаемся.
Тоже заманчиво, но если меня увидят с ними, то для нас с ма все будет кончено. И я вру:
– Хорошо бы. Но недавно там поймали каких-то ребят, и их отправили в тюрьму.
– Ага, – поддерживает меня высокий мальчик, который, кажется, боится неприятностей не меньше моего. – Пойдемте в заросли, там нас никто не увидит.
И мы несемся через пути туда, где начинаются заросли. У всех карманы полны камешков, и мы гоняемся за птицами, безуспешно пытаясь в них попасть.
– А мой старый дядя, – говорит высокий мальчик, – всегда попадает. Он сам сделал копье и показывал мне, как аборигены раньше охотились на кенгуру.
– А я один раз видел, как настоящий абориген бросал бумеранг, – говорит другой. – У него было много шрамов на груди и на руках[8]8
Надрезы на коже – один из наиболее распространенных видов физических испытаний, входящих в обряды посвящения в мужчины.
[Закрыть].
– От чего?
– Он сказал, что так делали всем мальчикам, чтобы они были сильными.
– Больно, наверно?!
– Они тренировались. У них была такая игра: кто дольше продержит горящий уголек в руке, на плече или на ноге, и постепенно они привыкали не чувствовать боли.
Какой-то мальчишка дает мне рогатку, и я целюсь из нее. Неожиданно выскакивает кролик. Все кричат, бегут к нему. Я вкладываю в рогатку камешек и стреляю, даже не мечтая попасть, но кролик неожиданно падает замертво. Высокий мальчик поднимает его и бьет головой о дерево. Остальные трясут мне руку, хлопают по спине, а он протягивает мне мертвого кролика.
– Твой кролик, – говорит он. – Ты в него попал.
– Нет. Я не хочу. У нас дома их много.
Я второй раз вижу, как приканчивают кролика. А в первый раз это было, когда мы с ма и одной местной старухой пошли положить цветы на могилу брата. Он умер совсем маленьким, и я не вспоминал о нем до того дня. Я стоял у прямоугольной, местами размытой дождем груды гравия и песка, и тут из кустов выскочил кролик. Старуха подняла с земли палку, ударила его. Я смотрел на мертвое тельце, лежавшее около банки с увядшими цветами, в которой раньше был джем, а потом, спрятав лицо в платье ма, отчаянно разрыдался. В тот вечер на ужин было жаркое из кролика.
Домой я пришел поздно. Ма спросила, где я был, и я сказал, что с ребятами из школы, но она поняла, что я говорю неправду.
– Сынок, ты ведь хочешь, чтобы мы жили вместе? – спросила она.
Не отрывая глаз от пола, я кивнул.
– Они заберут тебя, как других, – сказала она.
– Нет!!!
Вопль вырывается из моей груди и тонет в привычной пустоте камеры. Я слышу милосердный скрежет ключа в замке. Дверь отворяется. Четырнадцать дней позади.
Когда под охраной конвойного я прихожу обратно в подростковый отсек, на меня смотрят там как на героя. Даже в надзирателе появляется что-то человеческое, и он угощает меня сигаретой. Я уже не тот, немного холоднее, немного старше, я постиг тюрьму, постиг ее климат, я свой в этом гнетущем сером облаке. Тюрьма поглотила меня, когда я в первый раз вошел в нее, а теперь она стала частью меня. Я словно сосуд с серым облаком внутри.
После одиночки тюрьма приняла меня так, как воля не принимала никогда. Я принадлежал тюрьме.
II
Я беру полотенце, но, сколько ни три им, запах здешнего мыла все равно остается. Мы к нему привыкли и не чувствуем его вони, как от блевотины.
Вслед за другими скоро – экс-арестантами я иду в комнату, которая ничем не отличается от камеры. Здесь нас ждет наша одежда. Здесь нас посвящают в тюремную жизнь, и мы в первый раз надеваем серую униформу. Здесь мы прощаемся с волей и здесь же здороваемся с ней. Это камера хранения нашего отчаяния и нашей надежды.
Сложенная стопкой в самом углу одежда будто предчувствует насмешки в свой адрес. Ее шили за счет тюрьмы, по моде ушедших лет и из лучшей, имеющейся здесь ткани. Из синей саржи, которой, как и тем, для кого она предназначена, свойственно притягивать к себе всю грязь с улицы.
Я выбираю костюм более или менее моего размера и надеваю его. В зеркале отражается некто, кого я должен принять за себя, если забыть о прошлом. Я критически осматриваю высокую, стройную фигуру, не красивое, но и не уродливое лицо, бледную из-за недостатка солнца, оливкового оттенка кожу. Костюм сшит не так плохо, как я ожидал, и сидит вроде бы ничего. Значит, либо собрат постарался, либо я за восемнадцать месяцев стал неразборчив в тряпках. Ничего, сойдет на первое время, потом найду что-нибудь получше. Кое-кто из моих знакомых знает толк в тряпках. Они называют себя «поклонниками современной моды», и я, конечно же, смогу призанять у них хотя бы рубашку и джинсы.
Я стараюсь поаккуратнее пригладить волосы. Начальник тюрьмы приказывал всех нас стричь под ежик. Наверное, он где-то вычитал, что юные хулиганы носят только длинные волосы, и решил таким образом внести свой вклад в борьбу с детской преступностью. А может, он не забыл историю о Самсоне.
Я одет и совсем готов к выходу, но нам приходится ждать, пока надзиратель соблаговолит открыть дверь. Я думаю о будущем, прикидываю, стоит ли возвращаться к банде. Сейчас я могу выбирать. Забавно все-таки – родиться в этом мире на самом дне и пройти такой путь. Теперь я свой человек в лучших притонах шпаны и сплю, если хочу, с белыми девицами… тоже удовольствие…
Кланкити-кланкити-бэнг. Кланкити-кланкити-бэнг… Подростки с пустыми лицами извиваются и шаркают под преступный бит, отдавая ему душу.
Черная, черная кошка, куда ты идешь?
Черная кошка, черная кошка, зачем ты идешь?
Ты здесь всю ночь,
Ты иди лучше прочь,
Туда ты идешь, откуда тебя не вернешь.
Заключительная барабанная дробь, и оркестр уходит на отдых. Зажигается свет и освещает лицо юноши. Фальшивое наглое лицо и унылый, мне-не-куда-идти взгляд.
В этом набитом людьми зале он исходит потом, он почти задушен горячими испарениями стремительно двигающихся тел и обильно политых маслом волос. Толпа бесцельно кружит по залу. Один-двое останавливаются, заговаривают с ним. Он коротко отвечает.
Оркестр начинает снова. Четверо юношей в туго обтягивающих брюках импровизируют на мерцающих электрогитарах, выдавая настоящий ритм бита. Аккорд на басовой гитаре, потом переборы на других, и они уходят.
Осторожно, чтобы не прожечь горячим пеплом новый костюм, он закуривает сигарету. Дым спиралью плывет вверх и тонет в чаду под потолком. Свет наполовину гаснет, и перед ним появляется девушка. Темные провалы глаз на бледном лице, пепельные короткие волосы. Ярко накрашенные губы кривятся.
– Ну и скучища здесь!
Он окидывает взглядом ее блузку. Грудь маленькая. Совсем плоская.
– А где нет?
Она садится рядом с ним, и они наблюдают за танцующими.
– Жарко как в пекле, а эти кошки все пляшут.
– Сумасшедшие! Я один раз видел, как черная кошка кружилась, кружилась и свалилась замертво. Она сошла с ума.
– Сошла с ума.
В ее поведении чувствуется беспокойство. Он видит капли пота у нее на лбу.
– Хочешь выйти на улицу?
– Мой парень куда-то отвалил. Думаю, и мне можно.
Они обходят танцующих. Направляются к берегу реки.
Она держится за его руку, когда они идут по траве. Звезды заполнили темное небо, в ветках шумит прохладный ветер. Они садятся, и он чувствует, как прижалось к нему ее тело.
Ему сейчас совсем не до этого, да и стоит ли? Секс иногда бывает скучным. Все же он трогает ее груди, и она не против. Здесь слишком хорошо для всего, кроме разговоров.
– Вчера удалось раздобыть немного денег, и я купил новые носки.
– Шикарные. Я еще там заметила. Наверно, дорогие?
– Дорогие. Но я христианин, и бог иногда помогает мне наличными. Выплачивает свой долг.
– Какой долг? – спрашивает она.
– Когда я был маленьким, церковь до смерти мне надоела. Теперь она, кажется, поняла.
– Эй, уж не грабанул ли ты церковь?
Он кивает головой.
– Пожертвования. Пустячная работа.
И он рассказывает ей, как пришел вчера вечером в церковь. Там еще оставались несколько человек, но они его не заметили. Он проскользнул в маленькую дверцу, выходящую на лестницу. Однако путь на хоры был перекрыт решеткой, поэтому пришлось сидеть и ждать, когда церковь закроют. Потом он спустился вниз, и вот тогда стало страшновато. В ризнице еле-еле светила одна-единственная лампа, а вокруг двигались тени. К счастью, он прихватил с собой фонарик.
– Я чуть было не свалил святого Антония, извинился и попросил у него помощи. Он-то и мигнул мне, где найти ящик, а тот, оказывается, совсем рядом. Открыть его было пара пустяков. Правда, один раз ломик соскочил и наделал-таки шуму, но никто не услышал… кроме бога, а ему наплевать. Все получилось, как всегда, удачно. Там было несколько бумажек и мелочи на целый карман.
– А как ты выбрался, ведь ее заперли?
– Запросто. Там есть одна дверь, она запирается изнутри. Я знал о ней с самого начала. На улице было совсем темно, и меня никто не видел.
– Все равно рискованно, – сказала она. – Наверно, тебе очень были нужны деньги, если ты не побоялся бога.
Нет больше бога, нет его.
Нет больше бога, нет. Да!
Его пальцы расстегивают блузку и забираются ей в лифчик. Она хихикает. Потом делает рукой движение…
Не стоит того. Заполучил на все готовую птичку, и хоть бы что. Нет, не сегодня.
Какое-то время они, лежа на земле, целуются, потом он садится и говорит:
– Послушай. Знаешь что? Я хочу уехать на восток и стать кем-нибудь. Здесь я конченый человек. Больше ни на что не гожусь. Если наняться собирать фрукты или поработать на ферме, можно поднакопить денег на дорогу.
– Так что же ты? Я бы уехала, но мать забирает у меня почти все деньги.
Наступает молчание. Чтобы хоть что-то делать, он играет бретелькой ее лифчика. Она хихикает. Он видит, как отражаются городские огни в водной ряби. От реки пахнет кровью. Выпуклости и впадины. Он с отвращением убирает руки.
– Пойдем выпьем кофе.
– А мой парень?
– Ладно, не думай о нем. Он сам найдет дорогу домой.
– Тогда пошли. Я умираю от жажды. Он мне никогда ничего не покупает.
– Хорошо, хорошо.
Они приводят в порядок одежду.
В баре полумрак. Они занимают угловой столик и берут кофе. Он зевает, она тоже. Потом они идут обратно в зал, где он сдает ее с рук на руки ее парню. Танцы почти кончились, и он уходит.
Черная кошка, черная кошка, куда ты идешь?..
Я бы должен чувствовать себя счастливым, что выхожу отсюда, а я не чувствую. Сейчас это не имеет смысла. Что мне там надо? Один бог знает. Тут я обрел душевное спокойствие, но оно исчезнет вместе с тюремной робой.
Я оглядываю холодные серые стены. Солнце бессильно перед этим холодом, вызывающим в памяти кошмары, от которых ночью стыла в жилах кровь и даже днем не было спасения.
Стены тут высокие и толстые, из грубого песчаника, с потрескавшейся в щелях штукатуркой. Они царят надо всем в округе, а на самом верху на выгодных позициях разместились сторожевые будки из стекла и железа. Я поднимаю голову и вижу разглядывающего нас сверху охранника со смертоносным жезлом наготове. Серый – цвет стен, желтый – будок, синий – форма охранников, все вечное и неизменное.
Те, кто на воле, пусть думают, что надзиратели обыкновенные люди, как все прочие, выполняющие определенную работу для общества, но для нас они свора состоящих на жалованье рабов, склонных к жестокости. Во всяком случае, кто дает им работу? Без нас, заключенных, им бы нечего было делать.
Мы идем в контору получить заработанные здесь жалкие гроши. Я выпячиваю грудь и шагаю, нет, вышагиваю, показывая всем, что я сам по себе. Вчера мне пришлось слушать их глупые шутки: «Увидимся через неделю!» – и прочие в том же духе. Вовсе не смешно, потому что это легко может оказаться правдой.
Мы стоим перед серым зданием – построенные в шеренгу клоуны, которые не могут сдержать улыбок, выдающих одну растерянность. Что мы должны чувствовать? Счастье? Горе? Или что-то посередке? Мы принадлежим к тем, кто живет по принципу плевать-мне-на-все. Или притворяемся такими, если не можем быть ими на самом деле.
Джефф – он стоит передо мной – оборачивается и тихо, не шевеля губами, говорит:
– Я знаю одну бабенку с вот такими сиськами. Эх, парень, видел бы ты, как она поворачивается!
Давно, когда мы были совсем детьми, Джефф и я мыкали горе в одном приюте, а потом оказались вместе в тюрьме. Мы не были друзьями, просто приятелями, в болтовне убивавшими свободное время. Бог и вечность, жизнь и смерть и все такое. Думали мы по-разному, однако я ценил возможность освежить в памяти интеллектуальное чтиво. К тому же это не было пустой тратой времени, потому что он знал тьму всякой всячины; верующий католик, один из тех, кто, попав в тюрьму, еще сильнее тянется к религии, он и меня пытался вернуть на стезю Единой и Истинной Веры. Как-то раз даже уговорил меня пойти с ним к обедне, но она только острее напомнила мне о тягостной сиротской доле.
В памяти встает наша школьная церковь с устремленной в небо башней, кремовыми стенами, витражами и мальчишки, заполняющие ее перед службой. Внутри все коричневое: тщательно натертые полы, балки, скамьи, кафедра, загородка у алтаря и на потолке фреска с изображением распятого Христа. На кафедре начальник приюта, у него напряженное старое лицо и губы дрожат. Он говорит:
– Разве можно утаить что-нибудь от вездесущего бога? Он видит душу каждого из нас. Самое ее дно. Ему известна любая ваша ложь и любая хитрость. Я говорю вам, бога нельзя обмануть. Нет! И те мальчики, которые в прошлую субботу украли из сада апельсины, тоже не обманут его. Да, вас узнали. Вы не встали и не признались – но бог все видит. Он покарает вас и отправит ваши души в вечный огонь ада. Мальчики, мальчики, загляните в свои души. Исторгните из себя всю мерзость и отрекитесь от дьявола. Испытайте свою совесть, пусть снизойдет на вас искреннее раскаяние и никогда более не допустит вас до греха…
В тюрьме Джефф ходил к обедне не реже, чем тогда, в школе, и молился о спасении. Он не притворялся. Но как переменился он теперь, когда все позади!
– Будет в чем покаяться, – говорит он. – Найти бы только эту горячую бабенку.
Он ухмыляется, но на лице у него смущение.
Пора двигаться. Надзиратель приказывает нам идти в здание администрации, которое тут что-то вроде мозга, невидимого центра, откуда по телефонным проводам поступают приказы. Мы приходим сюда только в день освобождения. Работающие здесь заключенные похожи, скорее, на клерков. В своей хорошо сшитой, хотя и тюремной, робе, они – прямая противоположность нам, вечно грязным и замызганным. Они холят себя, как прихлебатели в белых воротничках, которые только и ждут, чтобы взгляд хозяина задержался на них. А тут они тем более стараются, иначе очень просто потерять легкую работу.
Мне плевать, как я одет, пока я в тюрьме. Лишь один раз мне было не все равно, когда пришла партия бывших армейских штанов. Да, вот были классные штаны. Нам дали их вместе с непомерно большими пиджаками. Мы сразу сделались шикарными и называли друг друга не иначе как «старик» или «отец». Настоящие преступники, как в кино. В тот день, когда начальство обратило на нас внимание, мы уже начисто забыли о прежних порядках и почти стали тем, чем были на самом деле. Но шутка кончилась. Надеть старые робы!
Начальство выносит из конторы тощие конверты с деньгами. Немного дали нам заработать, да мы и не очень старались, главное – лишь бы заполнить томительно долгие дни и недели.
Начальство стареет, и с ним вместе стареет его коричневый костюм. Он похож на живой символ тюрьмы, и такой же угрюмый. Он один из нас, хотя и считает себя свободным. Может быть, когда-то этот человек думал, что сможет нас изменить, вывести на стезю добродетели, но я знаю, что сейчас он такой же конченый, как мы. Даже, наверное, хуже. Он потерял больше.
Он вручает нам деньги и произносит нудную не-делайте-этого-больше речь, которая на самом деле означает: «До завтра, приятель». Он вымучивает из себя нечто погребальное, что оскорбляет нас, оскорбляет его, оскорбляет весь этот мир.
Но вот он закончил, и мы свободны. Выходим все вместе, но оглядываюсь только один я. Мне хочется колотить в запертые ворота и проситься обратно… Я отворачиваюсь. До свидания, тюрьма… или все-таки прощай?