355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Семеро в одном доме » Текст книги (страница 6)
Семеро в одном доме
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Семеро в одном доме"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Я родился в центре города, детство мое прошло на асфальте. Даже лужа, в которой мы пускали корабли, была на асфальте. С детства я привык презирать немощеную одноэтажную окраину и немного опасаться ее. И сейчас я ее по-прежнему не люблю. Я с удовольствием уезжаю по утрам на работу и с тяжелым сердцем возвращаюсь вечерами домой. Ехать мне из центра далеко. Пять остановок трамвай делает еще в самом городе, переезжает по путепроводу через железную дорогу и попадает на окраину. А окраина тянется, тянется – и конца ей не видно. Если сесть не на трамвай, а на пригородную электричку, то такой вот зеленой одноэтажной окраиной можно проехать километров шестьдесят. Вначале это будет окраина нашего города, потом начнутся пригороды. Пригороды нашего города перейдут в пригороды соседнего, районного города, а там потянется окраина этого соседнего города…

Трамваем я доезжаю до остановки, которая называется «Школа», выхожу у водопроводной колонки, прохожу мимо длинного кирпичного дома трех братьев-уголовников по кличке Слоны, мимо дома Феди-милиционера, потом – мимо шлаконабивного домика, который за три года поставил одноногий силач и красавец Генка Никольский. Свой дом он строил сам. Помогала ему только его жена. Генка внизу, на тротуаре, готовил смесь из цемента, шлака и песка и подавал ведра жене, а потом лез на леса и вручную трамбовал медленно выраставшую стену. О том, как медленно она росла, видно по границам ясно отпечатавшихся слоев. Уж очень тонки эти слои. Три года я ходил от трамвайной остановки мимо Генкиного строительства, и мне казалось, что строительству этому не будет конца. А вот дом уже стоит, и крыша на нем есть, и свет электрический в окнах горит.

В большом многоквартирном доме, в котором я жил до войны, соседи мало знали друг о друге. Даже те, которые жили в одной лестничной клетке. А тут, на одноэтажной улице, я невольно все узнаю о своих соседях. Я знаю их профессии, их жизненные истории. Я не могу точно сказать, каким путем я все это узнаю, я ведь даже не стараюсь ничего узнать – просто вся эта улица какая-то открытая. Люди по нескольку раз на день приходят к водопроводной колонке, сталкиваются на трамвайной остановке. Если где-нибудь начинается строительство, то так или иначе о нем узнаёт вся улица. Здесь есть свои специалисты – электрики, печники, каменщики, кровельщики. Они и побывали у нас, пока мы перестраивали нашу хату. И вся улица, конечно, знает, что делается у нас в хате. И то, что Ирка беременна, и то, что перестройку мы затеяли в ожидании ребенка, и то, что «нет мужчины в доме», и что через год из армии вернется Женька, и как у нас тогда все пойдет – еще не известно, потому что и с пристройкой нам в одной хате будет тесно. «Женька придет из армии, Нинкин Пашка вернется, – говорят наши соседи, – кому-то придется строиться во дворе. Ставить новую хату. В старой теперь уже не поместиться». И Муля тоже – еще не кончено это строительство – уже думает о том, как вернувшийся из армии Женька построит себе хату, мы с Иркой выберемся на новую квартиру, и она, Муля, наконец заживет одна.

– Поверишь, Витя, – говорит она мне, – так уже хочется пожить для себя. Я надеялась, отправлю Женьку в армию, Ирка уедет на работу, я начну жить сама, а ничего пока не получается.

Правда, Муля уже делала попытку зажить отдельно от нас. Оставить нам хату, строительство, которое ей «вот как осточертело», и выйти замуж.

Вообще-то разговоры о замужестве в нашем доме ведутся давно. У Мули есть подруга, которую Муля хочет пристроить. Время от времени Мулина подруга приходит к нам, приносит бутылку портвейна или вермута. Муля отрывается от своих вечных стирок, приборок, штопок, кричит ей:

– Садись, Зина, я сейчас закончу. Или, хочешь, сходи к бабе Мане, проведай, а я тут быстренько.

Зина здоровается с нами, говорит о себе насмешливо:

– Невеста пришла, – подмигивает Ирке: – Мать все крутится? – И отправляется к бабе Мане проведать.

Муля снимает фартук, старое платье, в котором она стирала, вытаскивает из шкафа свой праздничный переделанный из Иркиного костюм, наскоро причесывается перед маленьким зеркалом, накрывает поверх старой, липкой клеенки – Муля чистоплотна, да вода за квартал! – свежую скатерть. Жестко накрахмаленная, долго пролежавшая в шкафу скатерть топорщится на сгибах. Муля придавливает сгибы тарелками, достает из своих похоронок бутылку водки, банку шпрот, зеленого горошка, баклажанной икры, – когда бы Женя из армии ни вернулся, у Мули все готово! – извлекает откуда-то кусок копченой колбасы, которую не так просто купить в наших магазинах, голландского сыру, ставит соленья: квашеную капусту и огурцы, маринованные яблоки и помидоры – и стол получается красивым. Мулина мать, глухая бабка, чистит картошку, а Муля бежит к Мане приглашать Маню, Нинку, Зину к столу. И женщины собираются вместе. У Мули блестят черные глаза, и во всем ее облике, в движениях, в горячечной быстроте речи есть что-то хмельное, хотя Муля еще не выпила ни капли и пить будет немного. Она любуется своим столом, тем, что может его так накрыть. Говорит:

– Жаль, нет селедочки. Знала бы, купила б сегодня. Шла мимо магазина, думала: «Надо купить селедки. Ирка селедку любит». А потом прикинула – капуста есть, огурцы, помидоры. Думаю, обойдемся, и не купила. А надо было бы купить…

Баба Маня тяжело приподнимается со стула:

– Схожу, у меня, кажется, селедочный хвост с головой остался.

На Маню машут руками:

– Сидите! Куда еще селедку! Прекрасный стол! И помидоры, и огурцы, и синенькие! Королевская еда.

Муля еще раз радостно и гордо оглядывает свой стол – сама добыла, сама делала, – но на вопросительный взгляд бабы Мани никак не отвечает. И баба Маня все-таки поднимается и идет на свою половину за селедкой.

– Завивку тебе надо сделать, – говорит Зина Муле, – и зубы вставить. Золотые.

– Куда мне! – возбужденно смеется Муля. – Тут только со стройкой справились, столько долгов! За зубы деньги надо платить! – И вдруг вспоминает: – У нас на фабрике механик есть, да ты его знаешь, Дмитрий Васильевич, черный такой. Вчера иду с работы, он догоняет меня, берет за локоть: «Аня, – он меня по старой памяти Аней зовет, – вставишь зубы, еще такой красивой женщиной будешь. И завивку сделай. Что это ты на себя махнула рукой? Ты, говорит, еще совсем молодая и интересная женщина». А я смеюсь: «Что вы, говорю, Дмитрий Васильевич. Я через два месяца бабушкой буду».

– Бабушка! Такую бабушку да на праздничек! – И Зина удивляется: – Жив еще Дмитрий Васильевич?

– Жив, – говорит Муля и смотрит на женщин: – Водочки или сладкого?

– Давай водки, – говорит Зина и ухарски машет рукой, – что нам, молодым, вино! Только в горле пощекотать. Давай водочки.

– Я не пью, – прикрывает ладонью стопку баба Маня. – ты же знаешь. Ты лучше матери своей налей. Она любит водочку. А я так, посидеть за компанию.

– Да что вы, мама, – говорит ей Муля, – вот и посидите за компанию!

– Выпейте, Мария Трофимовна, – просит Зина, – хоть поедите с аппетитом.

И баба Маня отнимает ладонь от своей стопки. Присутствие невесты и на бабу Маню действует возбуждающе.

Женщины выпивают водку, и у них начинается разговор, за которым я не успеваю следить, потому что в разговоре этом встречается много имен, которых я не знаю. Какие-то Вани, Пети, Маши – старые знакомые Мули, Зины, бабы Мани, участники каких-то физкультурных кружков, ученики школ, в которых учились Муля и Зина, мальчики, которые ухаживали за ними, парни, к которым они бегали на свидание. Оказывается, Зинин муж был приятелем Мулиного Николая, только погиб он не в сорок четвертом году, как Николай, а в самом начале войны. Сгорел на истребителе, защищая Киев. И любовь у Зины была еще короче, чем у Мули. В сороковом году свадьба, в сорок первом похоронная. И детей у нее нет и не было. И ничего нет в память о погибшем муже, даже фотографии. Даже с фотографией как-то не успелось. И родственников у нее после войны не осталось. Так одна и живет. Зарабатывает неплохо – работает в каком-то вредном цехе, – все у нее есть, а живет одна. И замуж ей хочется выйти не просто так, а за вдовца с детьми. Чтобы обязательно дети у него были. Своих у нее уже, наверно, не будет, стара, а за детьми поухаживать очень хочется. Вот Муля и решила ее сосватать своему однорукому брату Мите, когда у того умерла жена.

Сватовство это ни к чему не привело, хотя Муля была энергична, и молодые вначале понравились друг другу. Митя с сыном приезжал в город, Зина побывала у него в поселке, а потом переписывалась с ним, посылала ему свои фотографии, ждала, пока Митя отремонтирует хату и скажет свое последнее слово. Но однажды Митя написал Муле, что Зина ему по душе, однако нашел он себе молодую и хочет последние годы пожить с молодой. Свадьба расстроилась, Муля хотела спешно ехать к Мите, усовестить его. Написала ему сердитое письмо, но не отослала, Зина ее отговорила.

– В невестах побыла, и то хорошо, – сказала она. – Пусть человек живет, как хочет. Давай лучше выпьем, подружка.

И они еще несколько раз собирались, чтобы выпить вина и водочки. Дурачились, кричали свадебное: «Горько!» Вспоминали военные годы, годы своей страшной, неудавшейся молодости, но вспоминали не страшное, а смешное, или, вернее, вспоминали страшное так, чтобы оно казалось смешным, а Муля, как всегда, хвасталась, хвалила себя и требовала подтверждения и у бабы Мани, и у Зины.

– Скажите, мама, – говорила она бабе Мане, – другой такой работницы нет. Помните, во время менки за шесть верст мешки таскала? Ночью иду, сама себя пугаю, трава шелестит, кукуруза совхозная в темноте под ветром трещит, а я бегу, волочу и каждый день опять навстречу страху.

– Правда, правда, – кивала баба Маня. – Работница ты – другой такой поискать. Себя ты не жалеешь. Это я всегда говорила. И сейчас скажу. Не ужились мы с тобой, характер у тебя тяжелый. И Николаю с тобой было тяжело, ела ты его, зудила, а работница ты хорошая.

– Скажете, мама! Жизни не было! Может, скажете, не любил он меня?

– Зачем же? Любил. Это в книжках только такая любовь бывает, как он тебя любил.

Баба Маня правдива правдивостью старости, которой нечего скрывать, нечего бояться, и Муля удовлетворенно кивает. Тяжелый характер она не считает недостатком. Она опять рассказывает, как ей приходилось, как она добывала продукты детям, как работала на восстановлении школы, которую разрушили немцы. Я слушаю и не могу назвать ее рассказы хвастовством, и никто, я вижу, не считает Мулю хвастуньей. Ни одна женщина, сидящая за столом. Все они слушают ее с сочувствием: и баба Маня, и Зина, и Нинка, и Ира. Лишь глухая бабка, Мулина мать, вопросительно смотрит на всех замаслившимися от водки глазами, старается понять, о чем разговор, и бессмысленно дробненько смеется, когда смеются все.

– Кушайте, кушайте, – говорит она тогда.

Глухая бабка любит гостей. Когда приходят гости – появляется водочка или вино, а глухая бабка любит выпить. Муля опять рассказывает что-то воинственное о себе, и я вдруг понимаю, почему ее так тянет к этим рассказам и почему с таким сочувствием ее слушают и баба Маня, и Нинка, и Зина. Ведь так тяжело и ей и им было и так много сил потребовалось, чтобы это тяжелое победить, так неужели же об этом не узнают люди?

И Муля рассказывает, как после немцев она расчищала сад. Немцы ушли, оставив половину деревьев поломанными, въезжали бронетранспортерами с улицы прямо в сад, ломая забор, ломая деревья. Маскировались от наших самолетов. Десятка полтора пней после них осталось, и все пни Муля выкорчевала сама:

– Рублю его топором, подсекаю корня, аж зайдусь от злости. Целый день на работе, а вечером в саду. Дергаю, дергаю проклятого, а он не поддается, я его опять рубить. Упаду на него без сил, а все-таки выкорчую…

В Мулиных рассказах вообще много такого: «…Похватала я мешки, покидала в машину со злости, а домой приехала, хочу поднять мешок и не могу. Сил не хватает. Как, думаю, я его могла поднять? Скажи ты, злость какая».

И очень она любит рассказывать ужасные истории, свидетелем которых была. Раз пять она уже рассказывала мне, как в самый первый день, когда в город вошли немцы, сгорела женщина, мать троих детей. В школьном дворе стояли брошенные нашими бочки с бензином. Бабы растаскивали бензин, и на одной из женщин почему-то загорелось платье – искра, что ли, на него с соседнего пожара попала. А другая баба, стоявшая рядом, растерялась и, желая потушить огонь, плеснула на женщину из своего ведра. А в ведре-то был бензин… Муж у той женщины был дома, в армию его из-за болезни сердца не взяли. Остался он один с тремя малолетними детьми. Голодали они, а сердечнику этому труднее всего было воду за три километра из реки носить. Тащит он, задыхается, одно ведерко, а на дороге его немец остановит, отберет воду да еще канистру даст – тащи еще. Потом этот человек уехал с бабами на менку и так и не возвратился. Пропал где-то. За детьми его соседи смотрели, подкармливали, а когда пришли наши, отдали их в детский дом. Младший умер, а два старших брата выжили.

– Да ты их часто видишь, – говорит мне Муля. – Сироты. Они на той стороне улицы живут. Один невысокий в очках, а второй повыше. Дом сейчас себе строят. У них после отца флигель небольшой остался, бабка в нем жила. Они вышли из детского дома, на работу поступили, а теперь решили строиться…

И я вдруг вспоминаю – в самом деле, я часто вижу этих сирот, и даже знаю, что их на улице зовут Сиротами, и потрясаюсь тому, что вся эта ужасная история произошла с людьми, которых я знаю в лицо, с которыми езжу в трамвае.

А Муля вспоминает, как они с Зиной – Зина тогда тоже на нашей улице жила – проучили участкового милиционера. Участкового этого женщины не любили, он не воевал, от фронта его освободили по какой-то болезни. Но медицинская комиссия, которая давала ему освобождение, не видела то, что видели бабы – как участковый управлялся с лопатой у себя на огороде, какие мешки таскал.

– Он же, Витя, жил на соседней улице. Его сына весь район знал. Хулиган, разбойник. Из тюрьмы не вылазил. И папаша такой же, придет, раскричится: на улице не прибрано, трава на дороге не выполота. А когда убирать, если на работе не просыхаешь? А ему все равно.

И Муля рассказывает, как они с Зиной выкрали у участкового сумку, порвали протоколы, хранившиеся в ней, и набили в сумку мусора.

Муля с Зиной хохочут, и баба Маня, глядя на них, начинает смеяться. А глухая бабка вопросительно смотрит на всех и умильно предлагает:

– Кушайте, кушайте.

– Вы ж уполномоченной квартала были, – говорю я Муле.

– Вот потому и выкрали у него сумку. А иначе как бы мы ее у него украли? Он и подозревал нас, все принюхивался, присматривался, а доказать ничего не мог.

И еще Муля рассказывает, как немцы расстреляли двенадцать красноармейцев, прятавшихся в кукурузе, которая начиналась тогда сразу за домом бабы Мани. Это сейчас еще несколько кварталов пристроилось, так что Манин дом оказался в центре района, а тогда прямо за ним начиналась кукуруза. Когда наши отступили, красноармейцы спрятались в кукурузе, а какая-то сволочь навела на них немцев. Немцы и расстреляли всех. Мулина соседка – на улице ее считали гулящей и немного чокнутой – видела, как их убивали. Прибежала к Муле, плакала, билась, проклинала немцев, звала Мулю пойти посмотреть, есть ли там живые, похоронить мертвых.

И опять Муля говорит мне:

– Да ты ее знаешь, Витя. – И Муля называет дом, в котором жила эта женщина, – Армянка. Одна живет с сыном. Все меня спрашивает: «Ну как у тебя Ирка? Хорошо живет? Толстая? А Нинка? Толстая? Хорошо живет? А Женька худой? У меня сын худой». Вчера в трамвае пристала, кричит: «Ирка толстая? Женька худой?»

И я опять поражаюсь тому, что знаю эту женщину, знаю дом, в котором она живет.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Так встречались Муля и ее подруга Зина, пока не настала Мулина очередь ходить в невестах. Мулин жених появился у нас однажды в воскресенье. Часов в двенадцать дня постучал с улицы в окошко какой-то человек, спросил, здесь ли живет Анна Стефановна, узнал, что ее нет дома, сказал: «Я зайду позже», – и поспешно ушел. Часа через полтора прибежала с базара Муля. Как всегда в воскресенье, она встала на рассвете, возилась во дворе, жгла осенний мусор, успела кое-что постирать для глухой бабки и Ирки и убежала на базар. Базар для Мули – каждый раз событие. Возвращается она взбудораженная, восхищенная собственной изворотливостью и победами над торговками. Купила необыкновенно дешевые почки и печень, простояла в очереди лишних двадцать минут, но зато взяла гречневой сечки по государственной цене, и теперь дома еды на целую неделю, и деньги есть на хлеб и молоко. Возвратившаяся с базара Муля становится временно опасной для домашних. Не то чтобы она требовала признания, но так ей ярко представляется, как она и вчера, и сегодня утром волновалась, что денег до получки не хватит, как потом увидела эти почки и печень, обильно покрытые жиром, как прикинула, что дома есть картошка и соленья к соусу из почек и мука для пирожков с печенкой, что все это ей надо кому-то рассказать. А тут глухая бабка, которую не заставишь есть почки и печень – бабка младенчески любит сладкое, и Ирка, которой все равно. Ехала в трамвае Муля торжествующая, от трамвайной остановки спешила домой, а пришла и почувствовала, что спешить было некуда. Так было уже не раз, но привыкнуть к этому Муля никак не может. И когда Ирка, заглянув в кошелку, равнодушно спросила: «Печень? Пирожки будешь жарить?» – Муля, раздраженно рявкнув на бабку: «Ходишь тут», – сказала Ирке: – Ехала в трамвае с Галиной Петровной, той, что на Олимпиадовке живет. Спрашиваю: «На базар?» – «Нет, говорит, гулять». Пальто на ней коричневое, новое. Скажи ты, пенсию получает за мужа, кладет себе на книжку, а кормит ее сын. Невестку держит так, что та не пикнет. Внука не нянчит. В детсад определила. В воскресенье оденется и шасть из дому – воскресенье мой день! Вот как люди умеют!

– Муля, – говорит Ирка, – шла бы и ты гулять.

Ирка, почти не наклоняясь – наклониться мешает живот, – медленно подметает в коридорчике. Муля вспыхивает, и, чтобы предотвратить скандал, я спрашиваю:

– Муля, что это у вас в кошелке? Ого!

И Муля тотчас забывает про Ирку. Она раскрывает кошелку и торжествующе спрашивает:

– Пирожки с печенкой любишь? На нутряном жиру? С луком?

Муля мгновенно добреет, и я выслушиваю рассказ о том, что она думала, когда шла на базар, что она подумала, когда увидела эту печенку, как прикинула, что дома есть еще картошка, и соленья, и банка внутреннего жиру.

– Муля, – говорю я, – а к вам тут приходили.

– Кто? – спрашивает Муля.

– Мужчина. Сказал, что позже зайдет.

– Кто бы это мог быть? – заволновалась Муля. – Митю ты знаешь?

– Вашего однорукого брата? Еще бы!

– Да? – Муля посмотрела на меня с сомнением. Все неизвестное вызывало у нее тревогу. Она стала прикидывать: – Не Митя? Может, Вася из Риги? Ирка, ты видела?

– Не Вася, не беспокойся, – сказала Ирка, – и не Петя из Риги, и не дядя Григорий из Борисоглебска.

– Ты видела?

– Видела.

– Какой он?

– Не знаю.

– Витя, какой он?

– Не знаю, Муля. Лет пятидесяти. В фуражке…

С полчаса еще Муля волновалась, а потом завозилась у печки, забегалась и забыла.

Мужчина пришел под вечер. Я пригласил его: «Анна Стефановна дома», – но он опять странно смутился и попросил:

– Пусть выйдет.

При этом он как-то очень быстро отошел от калитки к середине улицы. Так отходили в сторонку, дожидаясь Нинки, ее наиболее скромные ухажеры.

– Выйдите, Муля, – сказал я, возвращаясь в хату, – опять этот к вам.

– Так пусть бы зашел.

– Не хочет.

Муля вытерла тряпкой руки и выскочила за дверь. Прошло минут пятнадцать, и я забыл о Мулином госте, как вдруг оба вошли в комнату. Было в этом «вдруг» что-то неожиданное для обоих – такие у них были лица. Муля, хохотнув, сказала:

– Вот здесь я живу. Комнаты наши. Печку эту я сама мазала.

А гость, едва переступив порог, слепо сказал в пространство:

– Здравствуйте.

– Посидите, – сказала Муля, – я стираю. Хозяйство!

Мне и Ирке она сказала:

– Гость к нам, – и опять хохотнула.

Гостю указала на нас:

– Дочка. Зять. Еще у меня сын в армии – и все семейство!

– Женя-балбес, – серьезно подтвердила Ирка.

Муля еще раз смущенно хохотнула и ушла в нашу новую кухню-тамбур. А гость сел на табурет. Сел он, неудобно подобрав ноги. Он был невысок, но все равно сидеть, поставив ноги на нижнюю перекладину табурета, ему было неудобно. Своим смущением он заразил и меня – Муля все не появлялась, а говорить нам с ним было не о чем.

Наконец Муля явилась. Сняла с вешалки пальто, накинула платок, кивнула гостю:

– Пошли.

Он быстренько поднялся, сказал нам вежливо:

– До свиданья.

Муля пропустила его вперед, вышла вслед за ним, но потом вернулась, приоткрыла дверь, объявила: «Жених!» – и убежала.

Вернулась она скоро – видно, недалеко провожала своего поклонника.

– Жених! – ошеломленно сказала она. – Полковник-отставник. Или майор. Не знаю. Вы, говорит, одна, и я один. Вы, говорит, меня помните? Я Харченко. – Муля засмеялась. – А черт его знает, что за Харченко! Говорит, жил до войны на соседней улице. Нравилась я ему еще тогда. Я, говорит, все про вас узнал, люди мне рассказали. Живете вы трудно, и в семье у вас не очень хорошо. А у меня дом, виноградник, приходите, будете хозяйкой. Договорились: в ту субботу зайдет за мной, поведет меня к себе в гости, познакомит с сыном… Брошу я вас, ну вас совсем! Говорит, я непьющий, спокойный. Пить здоровье не позволяет. Курить два года тому назад бросил. Есть военные ранения, но здоровье еще ничего. Сын через год институт кончает и уезжает из города. «Не стану, говорит, скрывать. Сын не то чтобы против, а не очень рад. Но понимает. Вмешиваться не будет».

Муля стояла у двери не раздеваясь, будто собиралась еще куда-то бежать.

– Так он полковник или майор? – спросила Ирка. – Как же ты не узнала?

– Муля, – сказал я, – теперь вам надо обязательно шестимесячную завивку.

– И зубы, – сказала Ирка. – Золотые. Муля, помнишь блатную песенку, которую пел Женька: «Одна нога у ней была короче, другая деревянная была…»?

Муля засмеялась:

– Невеста!

– Вот ты ему покажешь, – сказала Ирка. – Не возрадуется!

– Ага! – сквозь смех согласилось Муля.

– Он же маленький, чуть выше вас, – неизвестно почему стал хохотать и я.

– Коротышка!

– Майор-полковник!

– Лучше бы лейтенант!

– Сержант!

– Как Нинкин Паша.

– А в каком звании Нинкин Паша?

– А черт его знает! Алкоголик.

– Вот, Муля, у нас тут без тебя тихо будет!

– Еще поплачешь без матери.

– «Восплачешь и возрыдаешь» говорит, Муля, твоя мать, а она каждый день читает эту книгу. – Ирка показала на библию в коричневой обложке.

Так и не раздевшись, Муля убежала к бабке Мане, и через несколько минут из-за стены донесся приглушенный Нинкин хохот, радостные всхлипывания.

Потом женщины ввалились на нашу половину, смеялись, дразнили Мулю. Муля тоже смеялась, отвечала на шутки, но иногда всерьез прикидывала:

– Дом, говорит, у него большой, четырехкомнатный. Большая веранда. Застекленная.

– Летом чай будете пить, – вставляла Ирка.

– Ага, – уже не замечая шутки, кивала Муля. – Дом кирпичный. Я хоть от этих подмазок избавлюсь. Шутка – каждый год вот эту хату мажу. Да белю. А кирпичные стены ни подмазывать, ни белить.

– Ты же не удержишься, все равно себе работу найдешь. Начнешь все заново штукатурить.

Муля улыбается:

– Ага, не удержусь.

– Жаль мне, Муля, – говорит Ирка, – этого старичка полковника. Не дашь ты ему умереть собственной смертью. Не знает старик, на что идет. Меня так и подмывает раскрыть ему глаза.

Но Мулю уже не сбить.

– Говорит, виноградник большой. Сорт хороший. Всегда до нового года свежий виноград, свое вино, маринованный виноград. Каждый год продает на базаре на несколько тысяч рублей.

– Будешь торговать на базаре? – спрашивает Ирка.

– А что ж? Буду. Торговала же в войну.

– Пусть торгует, – вступается Нинка, – что тут такого!

– А живет знаешь где? На Дачном, на полковничьем участке, где все отставники построились. Улица чистая, зеленая и от нас близко. Я утром собралась, десять минут – и дома. У вас тут прибрала, за ребенком присмотрела. Женька вернется, тоже женится, дети пойдут, я и помогу… Он мне говорит: «Договоримся сразу, ни мои, ни ваши дети к нам не касаются. Они взрослые, пусть строят жизнь, как хотят. В праздник всем собраться – хорошо. А так пусть живут сами по себе, а мы будем сами по себе. Нам еще тоже счастья хочется». А я ему сразу сказала: «Вы как хотите, а я своих детей не брошу». Правильно? – Муля обернулась к Нинке и бабе Мане, хотя должна была бы обратиться к Ирке.

– Женю ты не бросишь, – сказала Ирка, – а меня, пожалуйста, бросай. Можешь не беспокоиться.

– Это ты только пыжишься, – сказала Муля, и черные глаза ее вспыхнули. – Родишь – не так запоешь. И всю жизнь с ними так, – сказала Муля Мане, – что ни делай, благодарности не дождешься. Хату этой красавице перестраивай, пеленки шей. Я уж и приданое заготовила, ванночку купила, тазик…

– Носовые платки, детскую присыпку, – сказала Ирка.

– Да, и детскую присыпку, а она только носом крутит: «Можешь меня, Муля, бросать. Я в тебе не нуждаюсь».

Потом все вместе вспоминали, кто же он такой этот жених, если он до войны жил на соседней улице и хорошо знает Мулю. Вспоминали, вспоминали, так и не вспомнили.

– Чего же ты нам его не показала? – сказала баба Маня Муле. – Может, вместе и разобрались, кто он такой.

– Побоялась, чтобы я не увела ее старичка, – сказала Нинка.

Муля охотно улыбнулась.

Назавтра Муля как бы отстранилась от нас. Она шушукалась лишь с Нинкой и еще с нашей соседкой по улице, вдовой Верой. Вера работает медсестрой в районном роддоме. Она очень чистоплотна: дома у нее, говорит Муля, все подлизано, начищено. И дети у нее не по-уличному степенно аккуратны. Года два тому назад – тогда еще жив был Верин муж – Муля попросила ее сделать пенициллиновый укол заболевшей Ирке. Вера пришла к нам с большой железной коробкой, в которой она уже у себя прокипятила шприц и иглу, сняла у порога туфли, поискала глазами какие-нибудь шлепанцы и, так как шлепанцев у нас не оказалось, пошла в носках через комнату.

– Да ты что, – закричала на нее Муля. – У меня не прибрано. Носки испачкаешь.

– Грязь на дворе, – сказала Вера. – Не буду же я вам грязь носить.

Поверх чулок у нее были надеты толстые домотканые носки из неочищенной серой шерсти. И в том, как Вера сняла у порога свои туфли, и в этих домотканых носках, которые не купишь ни в одном магазине, было столько домовитости и чистоплотности, что пристыженными почувствовали себя не только я и Ирка, но и Муля, которая хвастается своим умением поддерживать в доме чистоту. И коробка, в которой Вера кипятила свой шприц и иголки, хоть и потемнела от многочисленных кипячений, а тоже была опрятной и добротной. Раскрывая коробку, Вера сказала:

– Я уже кипятила. Ничего? У меня печка горит: думаю, может у них сейчас огня нету. Но я могу перекипятить. Как хочешь.

И она на минуту приостановилась, вопросительно глядя па Ирку.

– Что ты! – сказала Ирка.

Потом они немного поговорили:

– А детям своим ты сама делаешь уколы? – спросила Ирка.

– Девочка у меня не болеет, ее незачем колоть. А сын в отца, хворый, его приходилось.

– Жалко?

– Жалко, что болеет, а колоть чего ж жалеть?

Уходя, Вера упаковала свою коробочку, собрала, несмотря на Мулины протесты, кусочки ваты с осколками ампул: «Все равно на улицу иду, чего им тут лежать?»

Такой мне запомнилась Вера еще до того, как умер ее муж. После того, как он умер, Веру на улице стали жалеть, а потом осуждать. Но скоро перестали и жалеть и осуждать – привыкли, что Вера никак не подберет себе мужа, что у нее каждый месяц новый муж, что она с ними пьет, а иногда и дерется.

– Я ей говорила, – возбужденно таращась, рассказывала Нинка. – «Ты их не допускай сразу к себе. Что это, только познакомилась – и сразу ведешь». А она мне: «А чего я буду кривляться? Что он – маленький, не понимает? Просто мужики теперь такие. Сорвал и ушел. Ни одного порядочного мужика».

С тех пор, как Нинка проводила своего Пашу в армию, она частенько забегала к Вере. Одно время они ходили в кино, на танцы, но потом Нинка все-таки остепенилась, взяла себя в руки. И вот теперь, когда у Мули появился жених, она тоже часто стала бывать у Веры. Куда-то они ходили вместе, о чем-то таинственно совещались. Должно быть, Муля тоже верила в ее опытность.

К субботе Муля говорила, то и дело неестественно приподнимая верхнюю губу, слова у нее получались с лихим металлическим присвистом, и Муля наслаждалась этим металлическим присвистом – она наконец-то вставила зубы. Шестимесячную завивку Муля тоже сделала. Седые завитые кудри, металлическое сияние во рту, разговор с залихватским присвистом отдалил Мулю от нас с Иркой; в черных Мулиных глазах появилось что-то агрессивное. Она меньше стала возиться дома, вечерами подолгу засиживалась у бабы Мани – у бабы Мани была швейная машина, Муля шила себе новое платье.

Над Мулей подшучивали, называли ее «красоткой», спрашивали, каким браком она собирается сочетаться – церковным или гражданским, готов ли ее свадебный наряд. Баба Маня сдерживала Нинку и Ирку.

– Шутка дело, – говорила она о Муле, – в тридцать четыре года вдова. Ну-ка! Видишь, как сейчас Верка бесится.

Маня не ревновала. И жизнь и смерть, с тех пор как умер Николай, унесли так много, что ревновать не имело смысла.

В субботу Мулин отставник зашел за ней. Он опять робко постучал с улицы в окно, опять не захотел входить в комнаты, ждал Мулю где-то на середине улицы. Впрочем, Муля и не приглашала его в дом. Ушли они засветло, вернулась Муля поздно.

– Ну как? – спросила Ирка.

– Ничего, – с вызовом ответила Муля.

– Дом кирпичный?

– Кирпичный.

– Стеклянная веранда есть?

– Есть.

– Не обманул, значит, тебя.

– Не обманул.

И Муля принялась рассказывать сама. Дом прекрасный, кирпичный, новый, сухой. Полы крашеные, но такие гладкие, что лучше паркетных. Мыть их, наверно, легко. Двор большой, широкий, винограда целая плантация. И дома рядом большие, улица приятная, весной и летом зелени будет полно. Сын у отставника серьезный, в очках, без пяти минут инженер, не то что Женька-балбес, поздоровался вежливо и ушел: «Папа, мне нужно в город».

– Я как вошла, – сказала Муля, – посмотрела, говорю: «Шкаф я поставлю сюда, этажерка будет стоять здесь, трафарет надо менять…»

– Показала себя?

– Ага.

– А что вы с ним делали, когда остались вдвоем? – спросила Ирка.

– Чай пили, – целомудренно не замечая подвоха, ответила Муля. – А потом в театр пошли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю