355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Семеро в одном доме » Текст книги (страница 3)
Семеро в одном доме
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Семеро в одном доме"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

– Да ты посмотри, – говорит мне Нинка и разворачивает рубашку. – Ничего? Белая, правда? Стоит девятнадцать рублей. Подарить?

– Как хочешь.

– Да ты посмотри.

Нинка надевает рубашку поверх халата. Широкая мужская рубашка свисает на ее узких плечах, рукава она долго закатывает. В комнате нет большого зеркала, а Нинке хотелось бы сейчас посмотреть на себя в зеркало. Она делает движение бедрами, как будто смотрится в зеркало.

– Муж скоро из армии вернется, а ты перед мужем сестры задом крутишь, – говорит Муля.

– Ничего, от него не убудет, – отвечает Нинка и вдруг решает: – Жалко отцу такую рубашку дарить. Подарю ему пол-литра. Или и так хорош будет. Пашка вернется, спросит, где рубашка? Он ее уже раз надевал. Или продать ее? Деньги нужны. Продать? – И неожиданно решает: – Подарю или продам. Белая же! Что я ее буду каждый день стирать?!

Нинка уходит, а минуты через две ей на смену приходит Маня. Тяжело садится на стул, поджимает губы и молчит. Молчим и мы. Ирка предлагает:

– Баба Маня, чаю?

Баба Маня молча отрицательно качает головой. Муля вздыхает:

– Деточки! Черти своих не узнали да нам подбросили.

Я говорю.

– Маня, вы бы поели.

У бабы Мани одышка, так она тяжело переживает Нинкины оскорбления. Она говорит:

– Витя, мне умереть хочется! Если б ты знал, как хочется умереть.

Несколько дней назад я зачем-то зашел к Мане. Маня была одна, она лежала на кровати и плакала.

– Что с вами? – испугался я. – Ноги опять болят? «Скорую помощь» вызвать?

– Умру я скоро, – сказала Маня. – Не ем ничего. Сил уже ни на что нет. Разве это я ем? За два дня крошку в рот взяла и насильно проглотила. Нет, Витя, даже на еду сил.

– Вам бы надо отдохнуть, – сказал я, пораженный этими слезами бабы Мани. Бабы Мани, которая пережила и своего мужа, и всех своих детей и от которой я столько раз слышал, что ей хочется умереть. – Вам надо бросить все и уехать в дом отдыха. Мы с Иркой достанем вам путевку. Что вы, отдыха себе не заработали, что ли?

– А кто Наташку будет смотреть? – безнадежно сказала баба Маня.

– Пусть Нинка ее в ясли устроит. Она же жена солдата. Ее ребенка обязаны взять в ясли в первую очередь.

– Не хочет она, Витя.

– Да что значит не хочет! У вас что – своей воли нет?

У бабы Мани не было своей воли, если чего-то хотела или не хотела Нинка. Вот и сейчас бабу Маню сотрясает одышка, руки у нее дрожат, она ждет от нас сочувствия; говорит мне: «Вот, Витя, думала, детьми успокоюсь, а дети умерли. Думала, внуками успокоюсь – и на тебе», – а начни я ругать Нинку, и Маня станет мне чужой. И не только мне, но и Ирке и Муле.

Муля говорит:

– До Пашкиного возвращения еще два года.

– Ой, не дай мне бог дожить до этого дня, – отвечает Маня. – Приедет пьяница, совсем я тут буду лишняя.

Тогда я все-таки не выдерживаю и начинаю ругать Нинку. Я говорю, что она неблагородный, неблагодарный человек, что она думает только о себе, что баба Маня сама виновата – она своим попустительством разлагает Нинку.

– Говорит же вам Нинка: «Не подлизывай». Вот и не подлизывайте. Пусть сама все делает. Пусть покрутится без бабы Мани.

И тут баба Маня вдруг говорит:

– Слабая она. Жить ей недолго.

– Кому? – не сразу понимаю я.

– Нинке, – говорит баба Маня, – грудь у нее слабая.

– У Нинки?! – изумляюсь я. – А у вас?

Но баба Маня уже замкнулась, говорить не о чем. Когда-то я собирался просто разрешить спор между Маней и Нинкой.

– Бросьте вы свою Нинку, – сказал я Мане. – Сколько можно! Есть же у вас и еще внуки. Ирка, например.

До сих пор стыжусь этого, как одной из самых больших глупостей, которые мне пришлось совершить.

Было это больше года назад, когда Нинка завоевывала своего Пашку. Мы с Иркой только что поселились у Мули. Вечерами мне приходилось много работать, я добивался тишины и невзлюбил Нинку уже за то, что она всегда говорила громко, подолгу болтала с Мулей, ни на какие намеки не реагировала, а если я прямо просил ее помолчать или уйти к себе, она переходила на громкий, еще более раздражающий меня полушепот и жаловалась Ирке так, чтобы слышал и я:

– Вот муж у тебя невоспитанный.

А поздно вечером, иногда за полночь, когда мы с Иркой ложились спать, в ставню нам начинали стучать. Стук был настойчивый. Так не могли стучать мои или Иркины знакомые, так не могли стучать к Муле или к бабе Мане, и, единственный мужчина в доме, я выходил к дверям и говорил каким-то мрачным, нагловатым ребятам:

– Окна Нины выходят во двор. Стучать ей надо со двора.

– Ты, – говорили они мне. – позови Нинку.

И я понимал, что неуважение к Нинке распространяется и на меня. Я стучал к Нинке:

– К тебе!

А Нинка шепотом спрашивала меня из-за двери:

– Это длинный, да? В белой рубашке? С золотым зубом? Скажи, что меня дома нет.

Вначале я соглашался вступать в переговоры с длинным в белой рубашке, и с другим в вельветовой куртке, с лошадиным лицом, и еще с третьим, а потом я говорил Нинке:

– Иди сама.

Нинка затаивалась за дверью и высылала вперед Маню. Маня кричала на ребят:

– Уходите отсюда! Никакой Нинки здесь нет.

А из-за двери продолжали свое:

– Открой, бабка! Нам надо с Нинкой потолковать.

Опять выходил я, требовал, чтобы ребята перестали стучать, а мне отвечали:

– А ты нам не нужен. Мы не к тебе пришли.

Утром баба Маня горестно поджимала губы и отводила в сторону глаза, Муля кричала на Нинку:

– Когда ты перестанешь водить кобелей?!

– Не вожу – сами ходят, – яростно таращась, отвечала Нинка, – а ты завидуешь. Ты даже своей дочке завидуешь. Тебе самой здорового кобеля хочется.

Мулины черные глаза начинали непримиримо полыхать. Ирка кричала:

– Сейчас же прекратите!

А Нинка плачущим голосом объясняла ей:

– Ты же знаешь, Ирка, я сейчас отшиваю всех ребят. Я только с Пашкой. Я ж не виновата, что они ходят.

Этого Пашу я видел раза два. Ничего особенного: нос уточкой, голубые смущающиеся глаза. Рост немного выше среднего, плечи спортивные. Приятный парень, но, повторяю, ничего особенного. А ведь должно было быть особенное, потому что Нинкина любовь развивалась катастрофически. До встречи с Пашкой Нинка работала продавщицей в «гастрономе» – Нинка окончила торговые курсы, – потом ее с позором выгнали из магазина, и она устроилась автобусным кондуктором. До встречи с Пашкой Нинка не скандалила так истерически с бабой Маней и Мулей, не ссорилась с Иркой. Еще ничего не зная об этом Паше, мы с Иркой стали догадываться о ого существовании, предчувствовать его появление, потому что у Ирки из шкафа стали исчезать ее платья и белье, а у меня пропала, и притом навсегда, книжка о боевых приемах самбо, книжка, которой я очень дорожил. Ирке не было жаль своего белья, она сочувствовала Нинке и говорила мне:

– Ты напрасно так ее не любишь. Нинка с детства обделена вниманием. Она просто заискивает перед теми, кто хоть как-то хорошо к ней относится.

Домой Нинка стала приходить поздно ночью, утром не могла подняться на работу.

– У нас сегодня санитарный день, – говорила она Мане. – У нас сегодня переучет.

Маня вздыхала, ходила с горестно поджатыми губами, отказывалась есть, когда Муля или Ирка приглашали ее обедать, – скрывала, что Нинка перестала приносить домой деньги и продукты. Все раскрылось в тот день, когда Маня остановила почтальона и спросила, почему пенсия в этом месяце так задерживается.

– Как задерживается? – удивилась почтальон, – Ваша Нина расписалась, можете проверить по ведомости.

Маня собралась и поехала в Нинкин «гастроном». Там ей сказали, что Нинка уволена. Когда Маня вернулась домой, у Нинки началась истерика.

– Чтоб вы сдохли, – кричала она Мане, Муле и Ирке. – Жить вы мне не даете!

Маню, оскорбленную, оглушенную, увели к Муле, Муля спросила:

– Мама, что вы думаете делать?

– Ой, Аня, мне жить не хочется, а ты меня спрашиваешь, что я думаю делать. Ничего мне не хочется, ничего я не хочу делать. Я хочу, чтобы мне дали возможность дожить спокойно.

Попробовали на следующий день разыскать Пашу, говорили с ним, пытались пристыдить, но ничего из этого не вышло. Паша сказал, что он ни к чему Нинку не принуждал, она сама за ним бегает, не дает проходу, а он кончает техникум и уезжает из города навсегда.

Он и правда уехал. Ирка, которая не вмешивалась во всю эту историю, сказала Нинке:

– Разве это мужик? Принимал у тебя вино, подарки? И это мужик? Ну, хорошо – принимал, а спрашивал, откуда у тебя деньги? За таким я убиваться просто бы не могла.

– Разве я убиваюсь, Ира, – сказала ей Нинка, – у меня все перегорело! Дура я, дура! Ничего у меня к нему не осталось.

А через месяц Нинка села на поезд и укатила в город, в который Паша получил направление. Вернулась она месяцев через десять, когда Пашу призвали в армию. Победила-таки его. Приехала успокоившаяся, рассказывала:

– Ехала к нему, послала телеграмму: «Встречай!» А он встречать не вышел. Я с вокзала к нему в общежитие, а комната его заперта, и ключа нет – не оставил. Соседи говорят: на работе. А у него уже женщина была, с которой он встречался, ей и сказали, что я приехала и сижу на чемодане у него под дверью. Она ко мне: «Девушка, вы к Павлику приехали? Учтите, мы с ним уже месяц встречаемся». А я ей сразу: «Вы с ним месяц встречаетесь, а я с ним два года сплю». Она и пошла от меня по коридору. А Пашка с работы вернулся: «Ниночка, Ниночка!» Куда там… В армию уходил, все беспокоился, чтобы я ему тут не изменяла…

На работу в автобусный парк Нинка устраивалась так. Дала отцу денег, тот пошел к каким-то своим знакомым, пил с ними, еще с кем-то пил, и наконец Нинку зачислили. Я удивился:

– Зачем тебе это было нужно? Без выпивки тебя б кондуктором не приняли?

– А как же, Витя! – удивилась Нинка. – А приняли, так, думаешь, давать не надо? Диспетчеру не дашь – загонит на плохую линию. С шофером не поделишься – плана никогда не выполнишь. А плана не дашь – с автобуса снимут, в мойщицы переведут. Тут напсихуешься, пока десятку заработаешь, а потом и раздашь.

Нинка меня всегда потрясала тем, что была насквозь своя в мире, с которым я по своей профессии обязан был воевать. Если бы я сказал: «Во всех магазинах воруют» – это было бы трагическим признанием того, что все усилия учителей, газетчиков вроде меня, писателей, самой высокой государственной власти – всех тех, кто учит тому, что такое хорошо и что такое плохо, ничего не стоят. Нинка утверждала: «Во всех магазинах воруют» – не испытывая ни горечи, ни разочарования. Она жила в этом мире. Не лучше и не хуже других. И все. Напсихуйся, а десятку заработай.

Работать Нинке тяжело. Особенно трудно приходится ей в ночных сменах, когда она возит пассажиров в наш окраинный район. Каждый день какое-нибудь приключение. Пьяный приставал, хулиганы хотели кого-то ограбить или обидеть.

– Вчера везу двоих – парень и девушка. Смотрю, они уже вторую туру не вылазят, а около них трое парней, фиксатые, в пиджачках – ну я их сразу вижу. Ждут, пока эти двое встанут. Я смотрела, смотрела, говорю этим троим: «А ну вылазьте! На карусели будете кататься, а тут автобус». Один ко мне подходит: «Молчи, сука!» А я прикидываю – до цементного завода ни одной остановки с милиционером. Я ему говорю: «Какая я сука? Ты сам похуже суки. Ты, говорю, не на ту напал. Я таких, как ты, видела-перевидела. Скажу шоферу, чтобы двери запер и к милиции ехал, так сразу вашу вшивую компанию и сдам». Кричу шоферу: «Петя, тут приблатыканные пристают!» Петя взял монтировку – а на автобусах мужики подобрались здоровенные, – остановил машину: «А ну, говорит, выметайтесь!» Те упираться. Грозятся: «Мы тебя встретим!» А потом вылезли. А через две остановки и эти двое встали: «Спасибо», говорят.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Так мы и живем семеро в одном доме. Шесть женщин: баба Маня, Муля, Мулина мать, Ирка, Нинка, Нинкина дочь Наташка – и я. Утро у нас начинается в пять часов. Первой начинает хозяйничать Муля. Последний месяц Муля почти не спит – караулит доски, бревна, мешки с цементом, которые лежат у нас во дворе. Дело идет к осени, а мы пристраиваем к нашей половине дома тамбур. Вернее, комнатку-тамбур. Дом, поставленный бабой Маней и ее мужем, перестроенный Мулей и сыном бабы Мани, мы переделываем еще раз. На нашей половине мы ломаем перегородки – увеличиваем комнаты за счет коридора. Когда мы закончим перестройку, у нас будут две комнаты по двенадцати метров да еще комнатка-тамбур, в которой мы поставим печь и которую сделаем тепловым барьером против осенних ветров и зимней пурги.

Вся эта спешная работа начата под давлением Ирки. Когда-то она мне сказала: «Надо, чтобы маленький у нас появился летом. Дом старый, сырой, сплошные сквозняки, если ону нас появится зимой, мы его насмерть простудим». Но оказалось, что ону нас все-таки появится зимой. Когда Ирка это поняла, она стала смотреть на меня отчужденно и оценивающе, как в тот день, когда мы с ней пошли в загс и она бесстрастным голосом сообщила, что оставляет за собой свою фамилию. Она стала с запозданием отвечать на мои вопросы, а в день моего рождения забыла меня поздравить. Она ждала, что я что-то решу. Она даже знала, что я должен решить, она могла подсказать мне это решение, но почему-то хотела, чтобы я сам его нашел. А я упирался, я не понимал. Я просто не чувствовал важности и значительности того, что чувствовала она. Трагические Иркины предчувствия меня раздражали.

Из последних пятнадцати лет половину я провел в бараках и думал, что заслужил право пренебрежительно относиться ко всяким бытовым удобствам. К тому же квартиры мне все равно никто бы не дал. Работал я тренером в спортклубе большого завода, вечерами писал, мои заметки стали изредка появляться в печати, и я считал, что делаю все, что могу. И вообще ни о каких квартирах я еще думать не мог.

– Понимаешь, – убеждал я Ирку, – не в этом главное. Мы с тобой не какие-нибудь одноклеточные. Надо что-то делать.Надо же для чего-тожить!

Раньше Ирка даже с некоторым энтузиазмом слушала меня, теперь она молчала.

– Ну, хорошо, – говорил я, – ты же знаешь, что я не столяр, не плотник. Я никогда не жил на окраине, я не умею того, что должен уметь человек, живущий в таком доме. Я же честно ношу воду, таскаю уголь, рублю дрова, копаю землю в саду, наконец. Но если я возьмусь исправлять нашу дверь – я загублю ее. Ничего не могу тебе обещать, но, кажется, меня, могут взять на работу в газету. Тогда что-нибудь у нас изменится к лучшему. Во всяком случае – это шанс…

Шанс этот был вот каким. Однажды я зашел в редакцию журнала, в котором уже напечатали мой очерк и где мне начали давать маленькие задания.

– Хотите, – сказал мне мой редактор, – я вас устрою в газету? Открывается новая городская газета, а главный в ней будет мой хороший знакомый. Решайтесь быстрее, он сейчас сюда придет.

Потом в кабинет вошел человек, которого я должен был бы узнать с первого взгляда, потому что от него зависело, работать ли мне в новой городской газете.

– Александр Яковлевич, – сказал ему редактор, – тебе нужны люди? Могу тебе порекомендовать вот этого парня. Он тебе и рецензию и очерк напишет. Он у нас уже несколько раз печатался, и всегда удачно.

Александр Яковлевич присел к столу и спросил меня:

– На что вы рассчитываете?

На что я рассчитываю? Я даже не понял вопроса. Меня ни разу в жизни об этом не спрашивали.

– Места заведующего отделом у меня нет. Мне нужны люди, которые умеют бегать. Столоначальники мне не нужны. Шесть столоначальников – (пренебрежительный жест), – у меня уже есть. Мне нужны пишущие люди. Я хочу, чтобы мои журналисты писали. Читатель должен знать людей, которые работают в газете. У вас какое образование?

– Литературное.

– Мне нужен очеркист при секретариате. По штату нам в городской газете такая должность не положена, но я хочу по-новому построить работу. Вы областную газету читаете?

– Читаю… иногда.

– Нравится?

– Не нравится, – честно сказал я.

– Я и хочу, чтобы не нравилась. Я хочу, чтобы читатели сразу уловили разницу между нашей газетой и областной. По-другому, по-другому надо строить работу. У меня будут работать только молодые. Средний возраст – ниже тридцати лет. Пожилые только я и мой заместитель.

– А кто зам? – спросил редактор.

– А, – ревниво отмахнулся Александр Яковлевич и не ответил. – Запишите мой домашний телефон, – сказал он мне. – Пока у нас нет постоянного места, звоните мне домой.

– Я работаю на заводе физруком, – замялся я. – Мне увольняться?

– Сколько вы там получаете?

Я сказал.

Александр Яковлевич что-то прикинул и кивнул:

– Много я обещать не могу, но рублей на триста больше вы будете иметь. Через месяц увольняйтесь.

Он пожал мне руку, закрыл блокнот, в который записал мой адрес, имя и фамилию, и ушел, оставив меня в растерянности. Я был обязан рассказать ему о своей биографии. Но у меня не хватило духа это сделать. Когда человек так по-человечески с тобой разговаривает, жмет тебе руку, задает вопросы – всегда трудно остановить его и сказать: «Понимаете, все это хорошо, но я хотел бы, чтобы вы раньше ознакомились с моей анкетой». Это все равно, что сказать грубость. Поставить в неудобное положение доброжелателя. Тут всегда надо быть начеку и разговор о собственной анкете заводить раньше, чем человек превратится в твоего доброжелателя.

Я виновато посмотрел на своего редактора.

– Вот видите, – сказал он мне, – все получилось очень просто.

– Да, – сказал я, – но он не знает…

– Что-то насчет этой нелепой студенческой истории? Какое это сейчас имеет значение? Ах, бросьте вы, право! – И редактор занялся работой.

История действительно нелепая. Но патрон лукавил. Еще три-четыре года тому назад мало кто осмелился бы назвать ее нелепой. «…Ах, бросьте вы, право!» – сказал мой редактор, но по тому, как он был старательно небрежен, чувствовалось, что три-четыре года слишком маленький срок, чтобы человеку свободно давалась эта небрежность.

Его оптимизм меня тоже не убеждал. Уже два раза меня пытались взять на работу в журнал, но оба раза на какой-то ступени все замораживалось. Чтобы избавить себя от лишних унижений, я дал себе слово не звонить Александру Яковлевичу, однако не выдержал и недели и позвонил ему. Он велел мне прийти через несколько дней с документами в горком партии – секретарь горкома по пропаганде знакомился с будущими журналистами новой газеты.

Я шел в горком и надеялся только на то, что третьим секретарем сейчас не тот человек, к которому я приходил несколько лет назад. Фамилию того я забыл, фамилию этого Александр Яковлевич мне назвал – Селиванов. Однако, когда секретарша позвала меня, я уже не надеялся, что Селиванов – это другой человек: слишком все и в приемной и в кабинете, видном мне через полураскрытые двери, было тем же самым.

Я вошел, но никто не обратил на меня внимания. Селиванов и Александр Яковлевич только что проводили журналиста, с которым я познакомился в приемной, и говорили о нем. Они сидели за маленьким столиком, поставленным на полпути к большому столу. Александр Яковлевич сказал мне: «Садись», – и тогда секретарь горкома повернулся наконец ко мне всем корпусом. Он не изменился, не постарел. Сидел он неподвижно, вопросительно нацелившись на меня, но по его маленьким темным глазам сразу было видно, что он очень подвижный, резкий и решительный человек.

– Ну что ж, – сказал он, – давайте поговорим. Александр Яковлевич, где бумаги товарища?

Он не узнал меня, и я стал надеяться, что он и не узнает, что он не станет смотреть мои бумаги, а если посмотрит, то небрежно – уже было принято небрежно смотреть бумаги, если ты их сам принес: «Дело не в бумагах – дело в живом человеке». Но Селиванов сразу взялся за бумаги, и надежда моя мгновенно исчезла. Он тотчас же нашел именно тот пункт, который подводил меня:

– В пятьдесят втором году ушли из института… Почему?

Он еще не останавливался специально на этом вопросе. Он спрашивал, готовясь услышать быстрый удовлетворительный ответ и читать анкету дальше.

– Работал на строительстве. В Сибири.

Селиванов откинулся на стуле:

– Да, но зачем было оставлять институт на последнем курсе?

Я замялся, и он сразу же отодвинул бумагу, приготовился к разговору.

– Давайте-давайте, – поторопил он меня. – Давайте говорите правду. Бояться здесьнечего. И некого. Здесь все свои. Правда, Александр Яковлевич?

Он улыбался. Это была поощрительная, поторапливающая улыбка.

– В пятьдесят втором году я приходил к вам.

Я ожидал, что после этого он вспомнит меня.

– Я слушаю вас, – сказал Селиванов, он все еще улыбался поторапливающей улыбкой.

– У Василия Дмитриевича много людей бывает, – сказал Александр Яковлевич. Он насторожился.

Я чувствовал себя виноватым перед ним. Я обязан был рассказать ему об этой дурацкой институтской истории. О том, как нас разоблачали, клеймили, называли людьми с двойным дном за то, что мы рисовали друг на друга карикатуры, писали стихи.

– Помните эту пединститутскую историю? – сказал я Селиванову.

И тут он вдруг все сразу вспомнил.

– Где вы работаете?

Я сказал.

– Это какой завод? Где он расположен, в каком районе?

– Это Северный поселок.

– Район? Какой район?

Я молчал.

– Вы не знаете? А в каком районе вы живете? Не знаете? А в каком районе мы сейчас находимся? А сколько в городе районов?

Я не то чтобы не знал, я был ошеломлен.

Александр Яковлевич сказал Селиванову:

– Я буду вытравлять в газете эти названия: «Северный поселок», «Западный поселок»! Это же не названия для районов города.

Селиванов кивнул ему.

– Теперь я вижу, что вы действительно аполитичный человек. А почему вы решили поступить в газету? Почему вы решили, что там ваше место?

Я посмотрел на Александра Яковлевича. Теперь я боялся подвести редактора, который рекомендовал меня.

– Вы когда-нибудь работали в газете?

– Печатался немного.

– А почему вы не идете работать по специальности? Вы же учитель.

– Нет вакансий.

– Так, может, порекомендовать в гороно, чтобы вам подыскали место? – Он позвонил секретарше: – Соедините меня с гороно. Не отвечают? – Он положил трубку.

Я сидел, не смея повернуться к редактору. Он был красен.

– Все, – сказал Селиванов и оглянулся на редактора. – Я думаю, Александр Яковлевич, все? Идите. Мы порекомендуем заведующему гороно, чтобы он заинтересовался вами.

Чтобы не возвращаться к этому опять, скажу сразу – меня приняли в газету. Почему? Не знаю. Судя по тому, как закончился разговор с Селивановым, меня не должны были принять. Но я не стал допытываться у Александра Яковлевича, как ему удалось отстоять меня, с кем еще консультировался, созванивался Селиванов. Может быть, главное было в том, что в пятьдесят седьмом году работу в газете надо было строить по-другому. Может быть. Но когда я уходил из кабинета Селиванова, я всего этого еще не знал.

Дома мне открыла Ирка. У нее были красные глаза.

– Что случилось? – спросил я.

– Ставня, – отчужденно сказала Ирка. – Ставня второй месяц не открывается. В комнате темно, а никто не подумает приделать к ставне крючок. Петли там все перержавели. Их отец еще, наверно, ставил.

Я вышел на улицу. Половинка ставни первого от угла окна была закрыта. Я открыл ее – ставня косо повисла на нижней петле. Верхняя петля перержавела. Перержавело и дерево под петлями и рядом с ними. Судя по количеству пробоин, петли несколько раз переносили с места на место, и теперь дерево окончательно стало рыхлым. Надо было менять не только петли, но и всю ставню и даже оконную лудку с наличником. Я закрыл ставню и прошел вдоль забора. Под ветром забор выгибался, парусил. Колья, на которых держалась легкая дощатая решетка, почти полностью сгнили в земле. Их как будто подпилили у самого основания. И теперь не решетка на них опиралась, а сами колья висели на решетке. На весь забор уцелело не больше двух-трех кольев. Я вернулся в дом, спросил у Ирки:

– Что ты предлагаешь?

Иркин план подавил меня. Переносить перегородки на нашей половине дома, увеличивать за счет коридора наши две комнаты, пристраивать комнатку-тамбур, где-то доставать кирпич, доски, кровельное железо – для меня было все равно что построить гидростанцию, шлюз или возвести высотное здание. Я чувствовал, что Ирка права, что я обречен – нам просто негде будет жить, некуда деть маленького, не говоря уже о том, что Женьке, когда он вернется из армии, надо где-то поставить кровать, – и все же я закричал что-то злобное, нелепое. Я кричал, что не желаю становиться домовладельцем, что ненавижу и этот дом, и эту улицу, и всю эту окраину. Здесь все давно пора пустить на слом. Не ремонтировать, не строить, а ломать. И я не желаю ради этой хаты на несколько месяцев отключаться от настоящей жизни.

– Я не хочу строить эту конуру, – кричал я. – Не хочу!

И еще кричал что-то о праве на призвание, о том, что не поступлюсь и минутой не только ради этой конуры, но и самого очевидного распроблагополучия. Я так и сказал: «Распроблагополучия». И не знаю, как ко мне явилось это слово и как я его выговорил.

Глаза у Ирки стали Мулиными – непрощающими, ожесточенными. Они у нее последнее время всегда становились такими, когда я кричал о своем призвании, о том, что каждый человек обязан жить для людей, что семью можно построить, только если мы оба это понимаем, что у нас не должно быть культа унижающих душу мелочей. Пришла с работы Муля. Сняла платок, посмотрела на пол – чисто ли, на печку – горит ли, заглянула в шкаф – все ли на месте, сказала:

– Устал человек. – Посмотрела на Ирку, на меня, мгновенно оценила ситуацию, сообщила: – Видела Петьку Ясько. (Петька Ясько – старый Иркин ухажер. О всех ребятах, которые когда-либо ухаживали за Иркой, Муля мне очень подробно рассказала.) – Скажи ты, какой здоровый стал! Говорит мне: «Тетя Аня, здравствуйте!» А я не узнаю. Смотрю на него – плечи вот такие, ручища, как у самосудчика! Ну, палач, – восторженно сказала Муля, – чистый палач! Говорит: «Тетя Аня, проходил мимо вашего дома, забор у вас там валится. Что ж, некому починить? Прийти в воскресенье починить?» А я ему говорю: «Ты ж знаешь – нет мужчины в доме». – «А ваш зять? Вы знаете, тетя Аня, как я к Ирке отношусь, мне интересно, какой зять». Я говорю: «Зять – человек неплохой, но способностей у него к такой работе нет. Кто что умеет». – «А что он делает?» – «Пишет». – «Писатель?» – «Писатель». Попрощались мы с ним. Он пошел, а я смотрю – здоровенный! Ну просто самосудчик! А дом какой у них, видела, Ирка? Вот скажи ты – необразованный, а такой талантливый парень! И дом сам поставил, и ворота такие выкрасил, и машина у него. Все в руках горит.

– Что-то вы, Муля, слишком уж восторженно о мужиках говорите, – оскорбился я.

Когда-то, еще до того, как мы с Иркой поженились, когда мы с ней еще только напряженно присматривались друг к другу, часто ссорились, Муля пришла ко мне домой. Я еще не знал тогда, что это Муля. В квартиру моих родителей, где я тогда жил, позвонила маленькая, плотная, седая женщина с черными пристальными глазами и спросила меня. Мы прошли в комнату.

– Я на минутку, – сказала она.

– Пожалуйста, пожалуйста, – подал я ей стул. «Почтальон не почтальон, чего ей надо?»

– Я Ирина мать, – сказала она. – Я вас очень прошу, чтобы Ира никогда не узнала, что я была у вас.

– Да, – растерянно кивнул я. Мы уже целую неделю были с Иркой в ссоре.

– Я так волнуюсь, – сказала она. – Мне так неудобно. Я ушла с работы, отпросилась у мастера. Женщины на работе мне говорят: «Аня, что с тобой, на тебе лица нет». А у меня, верите, работа валится из рук. Я вас не знаю, ничего о вас не слышала, Ирка со мной ничем таким не делится, а только вижу я, что она сама не своя. Вы не знаете, какай у нее характер. Лучше не иметь никакого характера, чем такой, как у нее. Я вас один раз видела с ней и потом, простите, на письме, которое вы ей написали, прочитала ваш адрес. И вот пришла к вам. Я даже не знаю, что вам сказать, чтобы вы не подумали ничего плохого. Но вы поймете меня, я мать, мне не хочется, чтобы мои дети мучились.

Я развел руками. Мне было неудобно, я не знал, что сказать: Мы с Иркой, конечно же, никогда не принимали в расчет ни моих, ни ее родителей.

Потом я провожал Мулю к дверям и говорил невпопад:

– Да, да, нет, нет. Что вы! Конечно же!

Кажется, тогда я подумал: «У нас с Иркой все будет серьезно». Впрочем, с Иркой у нас с самого начала все получалось очень серьезно и очень напряженно.

А когда мы с Иркой поженились и переехали к ней жить, я понял, что с самого начала не понравился Муле. Я не умел починить крышу, поставить забор, не умел навесить ставню. Я плохо зарабатывал и не пытался взять в свои руки управление домом. Я был совершенно равнодушен к дому. И как-то раз, когда Муля пригласила соседа-плотника поправить нам дверь, я впервые услышал: «Нет мужчины в доме».

– Вы ж знаете, – говорила Муля, – нет мужчины в доме. Женька же в армии. Скотина он, конечно, но дверь сам бы починил. Вот скажи ты, не ценишь, когда рядом. Не могла дождаться, когда его уже в армию заберут, а теперь жалею, что дома нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю