355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Семин » Семеро в одном доме » Текст книги (страница 4)
Семеро в одном доме
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Семеро в одном доме"


Автор книги: Виталий Семин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Однако Муля лицемерила – ни с каким мужчиной она не стала бы делиться ни властью, ни заботами в нашем доме. День у нас в хате начинается так. В пять часов утра в Мулиной комнате хлопает выходная дверь и раздается беглый, по-собачьему частый топот ног. Потом Муля хриплым, надрывно громким шепотом затевает с глухой бабкой примерно такую беседу:

– Спички?

– А-ха-ха… А?

– Спички?! – еще громче шипит Муля. Она экономит звуки, слова, спрашивает: «Спички?», а не полностью: «Где спички?» – чтобы не будить нас, но глухая бабка ничего не понимает спросонок, и Муля переходит на крик: – Где спички? Где спи-ички?! Понимаешь?!

– А-а… у халати. В карманчике.

– А, черт тебе уши законопатил.

И опять беглые, по-собачьи частые шаги от шкафа к печке, от печки к столу. Грохот выходной двери, сквозняк, наполняющий холодом темные комнаты. И вдруг алюминиевый звон грохнувшейся об пол кастрюли. И сразу же приглушенные, но явные проклятья на голову тех, кто «никогда не ставит вещи на свое место».

Ирка лежит рядом со мной с закрытыми глазами, но, как и я, не спит. Ирка преподает в вечерней школе. Рабочий день у нее начинается в шесть-семь часов вечера. В полдвенадцатого я иду встречать ее к кожгалантерейной фабрике, рядом с которой стоит школа. Днем это дневная школа, вечером в нескольких классах занимаются вечерники. Днем это довольно бойкое место. Ночью здесь глухо, а временами опасно. Один раз хулиганы продержали в осаде учительскую, где заперлось несколько учителей. Часам к двенадцати мы с Иркой возвращаемся домой, в час ложимся спать. Муля ложится еще позже: что-то шьет, клеит на бумагу талоны, подсчитывает свой фабричный заработок – «правит талмуды», как она говорит. Наконец тушит свет, а в пять часов утра опять на ногах. Мы с Иркой не высыпаемся. Беременной Ирке особенно хочется спать, я чувствую, как она напрягается, прислушиваясь к Мулиным частым шагам, как ждет, когда Муля угомонится или просто уйдет на работу. Я вздыхаю, ворочаюсь – больше мне не заснуть, а Ирка лежит неподвижно, никак не показывает своего раздражения. Она знает, что одергивать или просить Мулю бесполезно. Муля скажет: «Хорошо, хорошо», а через минуту прибежит к бабке: «Масло? Где масло?..»

Наконец Муля что-то приготовила, прибрала, поднимает с кровати бабку, накидывает ей на плечи платок или одеяло, вытаскивает в коридор или на улицу и там, уже отделенная от нас дверью, кричит что есть силы:

– Мама, кашу я вам поставила в короб! В короб, говорю! В короб! А чтоб тебе!.. Кашу в ко-роб!

Потом следуют остальные объяснения. Где стоит молоко, где сахар.

– Сахар в банке весь! Весь, говорю! Денег до получки нет. Говорю: весь!

И вдруг бабкин возмущенный лепет, похожий и на бульканье и на клекот:

– Да не штурляй ты меня. Дочь называется! Восплачешь и возрыдаешь…

– С тобой – и в грех не войти! – кричит Муля. – Иди спать!

Мулин крик уже похож на рыдание.

Хлопает дверь, бабка с кряхтением укладывается на кровать, а Муля через комнаты пробегает к нам. Она уже в пальто, уже опаздывает к себе на фабрику. Она набегалась, и кажется мне марафонцем, достигшим середины дистанции. Она и дышит, как марафонец на середине дистанции, когда наклоняется в темноте над нашей кроватью.

– Ирка! – нетерпеливым шепотом зовет она. – Ирка!

Она говорит шепотом, как будто собирается разбудить только Ирку, а мне дает еще поспать. Ирка отзывается не сразу.

– Да, – говорит она, – все слышала. Каша в коробе.

Муля наклоняется над ней:

– Огурцы в большой кастрюле. Поднимаешь крышку, снимаешь осторожненько тряпку, а там гнет. Огурцы в капусте. Возьмешь – и все на место. И гнет, и тряпку, и крышку.

Ирка не отзывается, глаза ее закрыты.

– Ты слышишь? Крышку поставь на место. Из хлеба гренки сделай. Хлеб черствый, а ты его молочком размочи и гренки сделай. Масла нет, а ты на маленьком огне. Масла там немного. Ты не бери. Я приду с работы, оладьев напеку. Виктор любит оладьи?

– Ой, Муля, иди ради бога на работу.

– Бутылки сдай. Там три бутылки и пять банок. Кефиру купишь. Слышишь?

– Слышу.

– Ты в город сегодня не пойдешь?

– Не знаю.

– Если пойдешь, передай Альке пирожков, что я вчера пекла. Спроси, есть ли у него деньги. Пусть грязное белье принесет, я ему постираю.

Алька – Мулин племянник. Он учится в университете. Родители его живут в районном городке, а Муля тут за Алькой присматривает. Раньше Алька жил у Мули, но с тех пор, как мы с Иркой поженились, в двух комнатках совсем не осталось места, и Алька переехал на частную квартиру.

Муля выбегает из комнаты, возвращается опять – что-то забыла, чертыхается и наконец захлопывает за собой двери. Но это еще не все. Мы с Иркой ждем – и сразу же слышим стук в соседнюю дверь, к бабе Мане. Баба Маня любит поспать, она отзывается не скоро. Муля стучит все раздраженнее.

– Мама! Мама! Откройте, это я, – зовет она сдавленным голосом.

Дверь открывается.

– Чего тебе? – с сонным стоном спрашивает Маня.

– Чего вы запираетесь на ночь? – раздраженно частит Муля. – Черти вас утащат? Что у вас тут красть? Крышку от ночного горшка?

Ирка не выдерживает.

– Прикрикни на нее, – говорит она мне. – Тебя она послушает.

Я не отвечаю. А за дверью раздраженная перебранка переходит в торопливый гул голосов, в котором трудно разобрать отдельные слова:

– Кашу я оставила в коробе… Скажите Ирке, чтобы масло не трогала, там на дне банки… Если Алька придет, покажите ему, где его чистые рубашки…

Хлопает выходная дверь, в хате спадает напряжение, становится тихо. Однако мы с Иркой еще ждем стука в ставню. Может постучать какая-нибудь Мулина товарка, возвращающаяся с ночной смены домой. Муля часто просит кого-нибудь из своих знакомых, идущих ей навстречу с фабрики, постучать нам в окно и сообщить, что каша стоит в коробе, а в магазин привезли капусту и синенькие и надо, чтобы Ирка встала и пошла занять очередь. На стук в ставню Ирка быстро поднимается, вежливо отвечает: «Да, да; спасибо, хорошо, что вы зашли», – и ложится опять.

Возвращается с работы Муля часов в пять-шесть. Первая смена на фабрике заканчивается в три часа дня, но после работы Муля еще бежит на рынок, в магазины, постоит в очереди за концентратами, крупой. Или за мороженой рыбой. Придет, бросит в коридорчике кошелку, сядет на табуретку:

– Устал человек. – И сразу же вскинется: – Алька не приходил?

– Нет.

– Сегодня дождь накрапывал, а мальчишка без плаща. Ирка, ты не поедешь в город?

– Нет. Мне на работу.

– Поеду отвезу плащ.

– Муля, ты бы хоть поела. Парень здоровый, надо будет – сам за плащом приедет.

– Поеду, душа болит.

Сложит аккуратно чистые Алькины рубашки, плащ, завернет пирожки и побежит. Вернется часа через два. Ирка уже на работе, в доме я и бабка. Спросит меня:

– Ирка поела?

– Да.

– А ты? Давно обедал? Сейчас картошечки нажарю.

И начнет хлопотать. Чистит картошку, разжигает керогаз, выбежит во двор, где на огороде дозревают бурые осенние помидоры, принесет несколько буро-зеленых, пахнущих огудиной, порежет, покрошит лук, посыплет все это перцем, поставит передо мной.

– Да вы сами ешьте, Муля!

– Успею, успею, Витя. Я так на фабрике намоталась, что есть не хочется. Физическая работа! Что ты, шутишь!

И начнет рассказывать, что она видела, приехав к Альке. Единственное, чего Муля не может, это молчать:

– Не застала паршивца дома. Хозяйка его мне говорит: «Вы знаете, Анна Стефановна, голодает ваш Алька». – «Как голодает? Ему же отец каждый месяц высылает триста пятьдесят рублей. Да стипендия двести! Я столько на фабрике не зарабатываю». – «Так ему этих денег на три дня не хватает. У кого-то день рождения – Алька тащит подарок, у кого-то денег нет – Алька дает свои. А то просто конфет дорогих накупит, в ресторане пообедает, а потом месяц ходит голодный. И товарищи у него такие. Смотреть я на них голодных не могу. Я уж решила – пусть лучше съезжают с квартиры. Возьму девчонок. Те хоть аккуратные». Ну что ты скажешь! Напишу сестре, пусть ему хвост накрутит.

Накормит Муля меня, накормит бабку, пристроится стирать или шить. А потом до поздней ночи правит свои талмуды.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

А сейчас у нас строительство. Ирка ходит вялая, сонная, отяжелевшая. Проводя ее в трамвае сквозь толпу, я спиной придерживаю напирающих, выставляю локти: раза два чуть не подрался с какими-то настырными мужиками. Жить нам сейчас по сути дела негде. В доме на полу толстым слоем лежит глина, штукатурка. Плюнув на все, я рьяно выполняю свою часть работы – ломаю перегородки, пробиваю в стене проем для новой входной двери. Прочно строили баба Маня и ее муж. Дом планкованный, то есть стены и перегородки сбиты из планок, дранок, которые переплетаются подобно арматуре железобетона. В пространство между планками набита глина. Я бью по перегородке киркой, бью изо всех сил, а результаты ничтожны. Клюв кирки вязнет в глине, крошит стену, но именно крошит. Отвалить крупный кусок мне не удается. Двери на улицу у нас нет – вместо двери пролом. Печка тоже сломана, от печных кирпичей в доме стоит кислый дух. Для пристройки Муля достала камня-песчаника – договорилась со знакомым шофером, и тот за полсотни забросил нам две машины «левого» камня. У себя на фабрике Муля добыла три мешка цемента – добилась, чтобы выписали ей. Муля вообще ведет все строительство. Договаривается с плотником, который поставит нам перегородки, со столяром, который сделает лудки для дверей и окон, с каменщиками, которые кладут соседям дом. Спит она теперь во дворе – поставила свою кровать рядом с досками, уложенными маленьким штабелем, и караулит их.

– Муля, – говорит ей Ирка, – соседи дом строят. Не нам чета. Так у них доски и бревна на улице. А у нас и воровать-то нечего. Чего ты мерзнешь на дворе? В доме все-таки теплее.

Муля смотрит на нее своими пристальными глазами:

– Не твое дело. Ты спи знай.

– Да неудобно нам в доме, когда вы на улице, – говорю я. – Зачем себя напрасно изводить?

– Муля любит страшное и страшненькое, – говорит Ирка. – Обожает изводить себя и других. Себя – чтобы изводить других.

– Страшное! – вспыхивает Муля. – Ишь как язык тебе в университете подвесили! Тебя жареный петух еще в одно место не клевал – Муля заслоняла. Страшное! – И поворачивается ко мне: – Витя, пойдем, поможешь мне извести принести.

Мы идем на соседнюю улицу к Мулиной знакомой. У нее после строительства осталась гашеная известь.

– Хорошая известь и дешево, – говорит мне Муля. – Я еще в двух местах смотрела – там дороже. А тут мы на каждом ведре рубль экономим.

Муля с двумя пустыми ведрами быстро идет вперед, я едва поспеваю за ней. Она оборачивается на ходу и рассказывает, где и что она еще задешево присмотрела.

Яма с известью, выкопанная прямо на проезжей части дороги, присыпана слоем песка. Муля сбегала во двор, отогнала собаку, вынесла лопату, отгребла песок:

– Накладывай поплотнее.

Я снял верхний слой, перемешанный с землей и песком, – известь оказалась жирной, хорошо гашенной. Лопата легко ее резала; на срезах известь отливала синевой.

– Как масло, – обрадовалась Муля. Она наклонилась и размяла в руках белый комок. – Встряхни ведра, пусть плотнее ляжет.

Известь была тяжеленной. Когда я поднял ведра, дужки врезались мне в ладони.

– Вот, – сказала Муля, – ребенок еще не родился, а уже сколько трудов потребовал. Ты вот сладкое любишь. Сын родится – сразу разлюбишь.

– Почему?

– А как же! Сладкое дитю будешь оставлять.

Потом Муля сказала:

– Давай теперь я понесу – сердце надорвешь, а тебе еще жить надо, ребенка воспитывать. Я считаю, те дураки, которые рано умирают.

Дужки ведер режут мне руки, плечи обвисают. Мне и правда хочется поставить ведра, передохнуть. И потому Мулины слова меня раздражают. Кроме того, сегодня утром Муля вспомнила свое любимое: «Нет мужчины в доме». Я бухаю:

– А ваш муж тоже дурак?

– Конечно, – говорит Муля. – Другие вместе с ним были и выжили, а он погиб. Хвастался – ничего не боюсь! – и погиб. И двоих детей бросил.

О том, как погиб Николай, Муля знает от его сослуживцев. Есть несколько человек, которые были с ним за несколько минут до его гибели, жив тот, который похоронил его. Однако в рассказах сослуживцев Николая есть что-то неясное, тяжко тревожащее Мулю. Она почему-то уверена, что Николай сгорел. Он был железнодорожником. В сорок четвертом году во время бомбежки не вышел из паровоза – хотя мог выйти: поезд стоял под разгрузкой на каком-то прифронтовом полустанке. Все остальные разбежались и уцелели, а он погиб.

– Понимаешь, Витя, они все путают. Тут у нас на улице женщина есть, она и до сих пор ждет своего сына. Кто-то ей сказал, что его видели в плену, она его и ждет. А все знают, что сын ее погиб. Товарищ этого парня рассказывал, что ее сына насмерть забили немцы. Он бежал из лагеря, его поймали и перед всеми для острастки насмерть запороли. А она его ждет. Никто ей не говорит, и она ждет. И мне не говорят, а я догадываюсь. Там был пожар. Все они говорят, что вагоны и паровоз горели. А Николай был в паровозе. Витя, ты не знаешь, какой он здоровый был! Он никогда ничем не болел. Вот такие плечи! Борьбой занимался. Он не мог легко умереть. Они и путают. Кто говорит, ему ногу оторвало, кто говорит – руку. Будто его вынесли из огня, и тут он умер. А кто говорит, что он умер в паровозе, что его мертвым вынесли. А я знаю – он сгорел. Ему руку и ногу оторвало, он не смог выбраться и живым сгорел. Он был такой здоровый, что не мог сразу умереть. Он был еще в сознании…

– Муля, зачем вы себя так изводите?

– А, Витя! Мне с детских лет судьба улыбается – зубы скалит. А с Николаем, думаешь, мне легко было? Любили мы друг друга, пусть баба Маня скажет, это правда, а ссорились часто. Он же какой был? Все для товарищей. Как будто и нет семьи у него. Когда мы поженились, хлебные карточки еще были. Он придет с работы, принесет хлебные карточки на Ирку, на меня, а его хлебной карточки нет. Я пересчитаю: «Где хлебная карточка?» – «Да, говорит, товарищ один на работе потерял все свои хлебные карточки, я ему одну свою и отдал». – «Да у тебя ж семья, ребенок!» Молчит. Баринов того товарища фамилия. Я и сейчас помню. Улицы через две живет. Когда Коля погиб, ни разу не поинтересовался, как мы живем, надо ли помочь. Ой, а как мы тогда бедовали! Страшно и смешно сказать. Лестница в подвал обрушилась, мы не можем в подвал спуститься. Забор валится… Да что! Я ж при Николае не работала, он не хотел. И деньги у него все были, я и не знала, сколько он получает, стеснялась спросить. Это я теперь ничего не стесняюсь, а тогда стеснялась. Отец мой спрашивал: «Сколько твой муж получает?» А я не знала. Неудобно мне. «Какая ж ты жена?!» А отец у меня был такой же, как мать. Видишь же ее. Я их не любила. Они меня от школы оторвали, чтобы я им помогала дом строить. Учиться я хотела, способности у меня были, я все сразу запоминала, а у меня ни книжек, ни тетрадей никогда не было – не покупали. «Спроси, – говорит отец, – узнай, может, он деньги от тебя утаивает». А я не спрашивала. До одного случая. Ирка у меня тогда уже в живота шевелилась, а я все еще в баскет бегала. Я хорошо играла, по корзине мяч точно бросала. Когда игра идет, девчонки кричат: «Аньке, Аньке!» – чтобы мне мяч дали. И Николай такой же. Придет с работы – и на стадион. Были мы с ним один раз на стадионе, а я уж не помню зачем, сбегала домой. Прибежала, а на стуле его брюки висят. А у нас с ним перед этим разговор такой был. Деньги хозяйственные, которые он мне дал, у меня все вышли, а до получки еще три дня. Я ему об этом сказала. Он говорит: «Хозяйствовать лучше надо, лучше соображать». Я ему привожу: «Вот то-то я купила и то-то, ничего лишнего не покупала. Купила материи дитю на приданое. А как эти три дня без денег прожить?» Он пожимает плечами: «Займи у матери».

А мне у матери занимать – в кабалу лезть. Но я ему ничего не сказала, стыдно мне стало, думаю, и правда, надо лучше хозяйствовать, ему небось деньги не даром достаются. А тут прибежала я домой, а его брюки передо мной висят и бумажник из кармана выглядывает. Страшно мне стало – сейчас даже смешно об этом вспоминать, а тогда страшно было. Заглянула в бумажник, а там четыре тридцатки да еще по мелочи. «Ах ты ж, думаю, гад!» Так мне тяжело стало. «У матери, говорит, займи», а сам деньги прячет. И все я вспомнила. И как он поздно домой приходит, и как вином от него пахнет. До-обренький такой придет: «Кошечка, кошечка…» Я его пинаю, а он улыбается, завалится на кровать и спит до утра. Только носом свистит, как паровоз, «Ах ты, думаю, гад!» Взяла я этот бумажник: «Я страдаю – так и ты пострадай!» – и спрятала его под буфет. Вернулась на стадион, бегаю, а сама на него посматриваю. Потом мы пришли домой, он переодеваться. «Ты, говорю, куда?» – «Да пойду пройдусь». Так буркает: «Пойду пройдусь», – чтобы я не привязалась. «Иди, иди». Он хвать за брюки, за карман и аж посерел. Лапает, лапает штанину, пиджак, полез под кровать.

«Ты чего?» – «Да надо». Сорвался и побежал на стадион. Бегал, бегал. Прибегает бледный: «Ты бумажник не видела?» – «Какой бумажник?» – «Мой». – «А что там?» – «Документы».

Ну, стала я с ним искать, жалко мне уже, дуре, его, а сама все еще думаю: «Помучься, помучься еще немного». А потом не выдержала. Он ушел в другую комнату, а я бумажник достала, кричу: «Вот он. Под подстилку подлез, а мы его ищем». Он прибежал, схватил бумажник, а сам, вижу, уже догадывается: «Ты в бумажник смотрела?» – «Нет». Он облегченно вздохнул, сунул бумажник в карман и ушел. Я сказала «нет» – думала, он сам мне во всем повинится. А он ушел гулять. Пришел, я ему и сказала: «Завтра обед готовь себе сам. Я устраиваюсь на работу». – «В чем дело?» – «Сам знаешь в чем. Если нет друг к другу доверия, если ты деньги от меня прячешь – никакие мы не муж и не жена. И как у тебя язык повернулся сказать, чтобы я у матери занимала, когда у тебя денег полный бумажник! Ложись-ка, говорю, на пол, а ко мне больше не лезь».

А у него манера была – как поссоримся, так он сразу одеяло бросит на пол, на одеяло подушку и лежит рядом с кроватью. Сама я ему бросила на пол одеяло, подушку и легла на кровать. Он сопел-сопел, а потом, смотрю, лезет ко мне: «Не хочу, чтоб ты шла на работу. Я тебе всегда буду расчетную книжку показывать». И правда, показывал и деньги утаивал только по мелочи. На папиросы или на кружку пива.

А из дому его все равно тянуло. На свободу! Ирка еще грудная была. Прибежит с работы: «Кошечка, там ребята складчину устраивают. Пойдем?» – «На кого ж я дитя брошу?» – «Мать посмотрит». – «Ты ж знаешь, я ни на кого Ирку не брошу». – «Ну, тогда я сам пойду». И убежит. Или зовет: «Пойдем в кино», – я отказываюсь. Боялась я ребенка оставлять. А он хоть бы что. Я не иду – он сам пойдет. И до того привык сам всюду ходить, что я ему уже вроде не нужна. Рядом со мной по улице не идет – вперед бежит, а я за ним поспеваю. Или в трамвай всегда первый лезет. Залезет и идет себе вперед, не оглядывается. Выберет место, а потом смотрит, где я. Выговаривала я ему, выговаривала, а один раз повернулась и пошла в другую сторону. Он в трамвай залез – в кино мы собирались, – а я повернулась и пошла в другую сторону. Пришла к подруге, позвала ее, взяли мы билеты на последний сеанс. Вернулась я домой около часу ночи. Он ко мне: «Ты где была?» А я ему отвечаю: «Я тебе скажу, как ты мне говоришь: „Где была, там меня уже нет“».

Оказывается, он залез в трамвай, оглянулся – меня нет. Он на следующей остановке вылез, побежал назад, опять сел в трамвай, приехал в кинотеатр, думал, я к началу сеанса подъеду, ждал у входа, не дождался и вернулся домой. Бегал, бегал. В милицию звонил, в больницу. Потом ему кто-то сказал: «Видел, как твоя жена с Клавкой по улице шли». Он и психанул. Я вошла, а он на меня: «Ты где была?!» А я ему отвечаю: «Где была, там меня теперь нет». Он бросил на пол одеяло и подушку, не хочет со мной разговаривать. Не разговариваешь – и не надо. Сама я – виновата не виновата – первая с ним, Витя, никогда не заговаривала. А он не выдерживал. Посопит-посопит внизу и лезет ко мне: «Ну хватит, ну довольно».

И еще раз я его проучила. Позвал он меня в кино, я вышла бабе Мане Ирку отвести, вернулась, а его и след простыл. А на улице ребята стоят, курят. Я к ним: «Не видели Николая?» – «Видели. Стоял тут, потом к нему товарищ подошел, они и ушли». Я ждала-ждала, опять к ребятам подошла. А среди них был Саша Перехов, он когда-то за мной ухаживал, жениться на мне собирался. И теперь он мне все предлагал: «Аня, когда мы с тобой поговорим?» Я подошла к ребятам, а Саша мне и предлагает: «У меня два билета в кино. Пойдешь со мной?» Я говорю: «Пойду!» Пошла с ним, храбрюсь, а у самой душа в пятках. Сели мы, свет потух, он меня за руку: «Как ты живешь, Аня? Я слышал, ты несчастлива. Николай все один да один ходит. Люди же видят, говорят». Он мне руку жмет, что-то спрашивает, в лицо заглядывает, а я сижу сама не своя, что там на экране – не вижу. Он меня спрашивает, а я думаю: «Какое мне до тебя дело! Мне бы узнать, где теперь Николай». Вернулась домой, а Николай схватил меня за кофточку. «Кончено, кричит, нечего нам с тобой делать». Схватил вещи в охапку и побежал. Я хочу крикнуть: «Николай!» – а сама молчу, понимаю – крикни, он всегда будет невнимательным, грубым, все ему тогда прощать надо. Смотрю в окно – он подбежал к калитке и ждет, чтобы я позвала его. А я не зову. Смотрю, он поворачивает назад… А один раз с работы не вернулся, всю ночь его не было. Пришел под утро пьяненький. Я ему ничего не сказала, а собралась и ушла на всю ночь к подруге…

– Муля, вы мне об этом уже рассказывали.

– Ага. Пришла к подруге, переночевала у нее. Возвращаюсь, а он лютым зверем на меня. Я ему говорю: «Как ты, так и я. Понял? Ничего я тебе не спущу». И еще мы с ним ссорились, когда умирали его брат и сестра. Я детей увезла за город, к матери, чтобы не заразились, а он раз приезжает и говорит: «Собери детей, Петя умирает, хочет попрощаться. Поедем домой». Я вышла во двор, будто за Иркой, а сама перевела ее через улицу к соседям, прошу их: «Не выпускайте никуда». Испугалась я – там же весь дом заразный. Вернулась к нему, он спрашивает: «Где дети?» Я говорю: «Детей не дам. Там же зараза. Сама поеду, горшки за твоим братом и сестрой выносить буду, а детей не дам». – «Тогда мы больше не муж и жена». – «Твое дело, говорю, а за детей отвечаю я». Так я ему детей и не дала. Он уехал – не попрощался. А потом все равно вернулся. И все у нас вроде начало налаживаться: дети подросли, я выздоровела после туберкулеза, Николай поспокойнее стал, в семье бывал больше, ругались мы с ним реже, а тут война.

…Мы уже принесли известь. Муля, рассказывая, бегала по дому, и тут вмешалась Ирка:

– Не ври, Муля, что редко с отцом ругалась. Я ж помню – пойдем в город, а ты отца всю дорогу пилишь. По-моему, все воскресенья для отца в пытку превращались. Любил он тебя сильно, прощал тебе все, а ты его пилила и пилила. И все из-за денег.

Муля яростно глянула на Ирку:

– Пилила! Конечно. Пойдем в город. Ирка скажет: «Папа, купи с неба звезду». Он сразу в карман полезет.

– Да брось ты, Муля! И за то, что много на папиросах прокуривает, и чуть ли не из-за спичек пилила.

– Да что ты помнишь! Что ты можешь помнить! Пилила! Пешком под стол ходила! А помнишь, как отец тебя стыдил, что ты никому в доме не помогаешь? «Здоровая девчонка, а мясорубку покрутить не можешь». Ты и сейчас такая.

Ирка высокомерно улыбается. Я знаю, что Муля не выносит этой Иркиной молчаливой снисходительности: «Как ты, Муля, ни кричи – отец любил меня больше всех». Муля и сама часто говорит, что Николай Ирку любил больше, чем Женьку, и даже объясняет: Ирка рано начала читать, много помнила наизусть, хорошо училась. Дед Василь Васильевич, отец Николая, говорил о ней: «Гениальный ребенок». Женьку он не любил. А Ирку любил и мог на целый день разбраниться с Мулей, если она тронет Ирку: «Вам не детей, а чертей воспитывать… Достался умный ребенок глупым родителям».

Все это Муля рассказывает не только потому, что так было на самом деле – она не боится рассказывать и такое, что может быть использовано против нее. Она ничего не боится. «Вы считаете, что Ирка лучше Женьки, что я Женьку больше люблю? И прекрасно. Я вам расскажу, что об этом думали и другие», – так и светится в ее черных глазах. Заканчивает Муля такие разговоры обычно одной и той же репликой:

– А выросли – что Женька скотина, что Ирка. Оба недостойны любви.

– Брось, брось, Муля! – говорит Ирка. – Так ли уж оба?

Муля не отвечает. Она чувствует себя уязвленной. Она ведь хвастается не только своим физическим бесстрашием, но и бесстрашием рассудка. Она бы призналась, что действительно Женьку гораздо больше любит. Но ведь ничем нельзя объяснить то, что она Женьку больше любит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю