Текст книги "Семеро в одном доме"
Автор книги: Виталий Семин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Муля? Ты была в театре! За сколько лет?
– И не помню за сколько. Нет, помню. Три года назад в клубе у нас что-то такое представляли.
– Так то самодеятельность.
– Ага. Самодеятельность. Да мне все равно – что самодеятельность, что не самодеятельность.
– А в театре понравилось?
– Народу много.
– А когда ж у вас свадьба?
– Он торопит, – сказала Муля, и от металлических зубов ее пошло сияние. – А я за то, чтобы подождать. Я ему говорю: «Дочке скоро рожать; надо кому-то маленького нянчить».
– Брось, брось, Муля. Нечего на меня сваливать. Я тут ни при чем.
Муля не ответила.
– А когда ж новое свидание?
– В субботу. Он хотел пораньше, а я говорю: «Некогда. Я работаю».
Всю неделю Муля агрессивно присвистывала своими стальными зубами. Рот ее излучал металлическое сияние. Металлическое сияние шло и от седых шестимесячных кудрей. Но в остальном Муля вела себя, как обычно. Вставала на рассвете, готовила завтрак, будила бабку Маню, чертыхалась оттого, что кто-то не поставил кастрюлю на место, что куда-то запропастилось постное масло, убегала на работу, разбудив Ирку и меня. Возвратившись с работы, подметала, мыла полы, стирала, готовила, а поздно вечером подсчитывала свой фабричный заработок – наклеивала талоны на большие листы бумаги. И в субботу у Мули все шло, как всегда. Вернувшись с работы, она разогналась на большую стирку – наносила воды, поставила на огонь выварку, вытащила узел грязного белья, а когда Ирка спросила: «А как же твой генерал?» – Мулиного отставника Ирка называла то полковником, то маршалом, то сержантом, – Муля неожиданно махнула рукой:
– Да ну его!
Все-таки, когда отставник постучал в окно, Муля, минуту посомневавшись, отерла с рук мыльную пену и вышла открывать дверь. Потом она переодевалась, причесывалась, а отставник ждал ее на улице. И тут мне почему-то показалось, что ничего у Мули с отставником не будет. Просто невозможно, чтобы у Мули с ним что-то было.
– Знаешь, – сказал я Ирке, – по-моему, ничего у них не будет.
– Я тоже так думаю, – сказала Ирка. – Ей и раньше предлагали выйти замуж, а она не выходила.
Но все-таки некоторое время я еще сомневался. Еще субботы три Муля ходила на свидание к отставнику, а потом будто разом сняла с себя шестимесячную завивку и погасила металлический блеск во рту. С Верой дружба у нее быстро разладилась. Нам Муля ничего не объяснила. Мане она сказала неопределенно:
– Если бы раньше человек нашелся, а сейчас как была у меня семья, так пусть и остается.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Во вторник предпоследней недели декабря я шел в редакцию на вечернее дежурство. Открыл калитку и увидел на углу нашего дома трех парней. Голоса их я слышал еще в доме – парни ссорились, – и я собирался сказать им, чтобы они шли ссориться в другое место. Двоих из парней я знал в лицо, они жили на нашей улице. С одним из них, высоким, грузноватым, одетым в пижамные штаны и в стеганку, накинутую поверх пижамной куртки, я даже иногда здоровался – он был приятелем Женьки, звали его Валерка. Когда я вышел, двое парней напирали на Валерку должно быть, все они только что были у него дома, выпили и теперь вышли на улицу выяснять отношения. Однако, когда я поравнялся с парнями, они уже называли друг друга «Витёк», «Валера» и, дружески соединившись, двинулись по улице вверх к ближайшему нашему магазину: у этого магазина всегда начинались и заканчивались такие ссоры. Немного проследив за парнями и решив, что теперь уже всё в порядке, что они не вернутся и не испугают беременную Ирку, я повернул от дома к трамваю, но на полдороге встретил дядю Васю, шофера такси, и он опять показал мне на парней:
– Смотри, что делают!
Я обернулся. Теперь против Валерки было четверо. Наверно, те двое встретили еще друзей, и ссора разгорелась с новой силой. Валерка стоял ко мне левым боком, но грузно нагнулся навстречу тем четверым, правая рука его, заканчивавшаяся чем-то блестящим, была выставлена перед животом, а те четверо шарахались от его руки, бежали по какому-то четко очерченному кругу, стараясь забежать Валерке за спину. Они пока не рисковали ступить внутрь этого круга, но так долго продолжаться не могло, я вспомнил, какими слепыми и глухими были лица парней и когда они ссорились, и даже когда они, дружески соединившись, шли в магазин и называли друг друга «Витёк», «Валера».
– Порежутся, проклятые, – сказал дядя Вася и, поискав что-то глазами вокруг себя, качнул палку в нашем заборе.
Но в это время Валерка попятился, повернулся спиной к своим противникам и грузно побежал. Он был в галошах на босу ногу, и, чтобы галоши не спадали, он бежал как будто на лыжах, не поднимая высоко ног, шоргая галошами по земле.
– Правильно, – сказал дядя Вася с облегчением, – уйди лучше от беды домой.
Четверо Валеркиных противников с облегченным и торжествующим ревом погнались за ним. А добежав до кучи строительного мусора у нашего дома, стали кидать вслед Валерке обломки кирпича. Мы с дядей Васей направились к ним, но вдруг дядя Вася прижал меня к забору. Все так же, словно на лыжах, Валерка выбежал из дому с охотничьим ружьем в руках. Еще не веря, что он может выстрелить, четверо задержались на мгновение, а потом трое бросились бежать – меня поразили их лица: смесь страха, смущения и какого-то отчаянного, пьяного веселья, – и лишь четвертый остался у кучи строительного мусора с обломками кирпича в руках. Он кинул свои бесполезные кирпичи навстречу Валерке, а тот выстрелил в него. Парень поднес руку к жалкой своей белой модной кепке, крикнул удивленно: «Попал!» – и осел на землю. Мы с дядей Васей кинулись к нему; парень лежал, уткнувшись лицом в битые кирпичи. Когда мы перевернули его на спину, внутри у него что-то перелилось с места на место.
Я побежал в школу звонить в «скорую помощь» и милицию, сообщить в редакцию, что не смогу прийти, а в это время кто-то остановил орудовский мотоцикл. И орудовец забрал Валерку вместе с ружьем. Валерка, переодевшись, ждал, пока его заберут. Минут через десять после этого явилась милицейская машина с врачом. На улице уже было темно, и пока врач со своим помощником осматривал убитого, мотор машины работал – шофер прожектором освещал кучу строительного мусора, на которой лежал убитый. Если кто-то из толпы пытался что-нибудь посоветовать милицейскому врачу, откуда-то из темноты, из машины, скрытой за светом прожектора, кричали на советовавшего:
– А ну, отойди! Отойди! Без тебя знают! И-ышь, умный какой!
Приехала «скорая помощь», в круг, освещенный прожектором, вошел врач. Санитар нес за ним металлический чемоданчик. В клубящемся свете милицейского прожектора лица врача и санитара стали алюминиево-бледными. Забрав убитого, машины уехали, и на улице опять стало безлюдно и темно.
Я вернулся в дом. Ирка молча сидела на кровати, Муля возилась у печки.
– Сволочь! – выругался я, думая не только о Валерке, убившем парня в белой кепке, но обо всем, что произошло.
– А почему он, Витя, сволочь? – вдруг повернулась ко мне Муля. – А что, если бы ему камнем по голове? Их же четверо было! А он один. Правильно он сделал. Мне Валеркина жена говорит: «Вот, тетя Аня, все теперь будут жалеть убитого, а Валерку осуждать. А если бы они ему камнем в голову попали? Если бы ваш Женька был дома, он бы заступился за Валерку…»
Меня раздражали то, что говорила Муля. Мне не хотелось выяснять, кто тут прав, кто виноват, – все происшедшее, казалось мне, выходило за те пределы, где ищут правого и виноватого. Мне хотелось осуждать. Осуждать все – нравы, улицу, район. Не жаль ни того, кто убит, ни того, кто арестован. Жаль милиционеров, следователей, врачей, Ирку, себя, дядю Васю – всех, кого это дикое убийство затронуло и потрясло. Дичь какая-то! Я давно присматривался к пьяным ссорам на нашей улице, и вот темное прорвалось… Все это я выложил Муле. Она не поняла меня. Она и не должна была понять меня. Я исходил из того, что всего этого не должно быть, а она из того, что это было и есть. Она всю жизнь прожила на этой улице, знала Валерку, его мать и жену.
– Клавку жалко, – сказала Муля о Валеркиной жене. – Валерку посадят, а она с дитем останется. А Валерка всегда был спокойным. Женька выпьет – шальной делается, а Валерка, сколько бы ни выпил, – всегда спокойный.
Это уже была уступка мне. Муля переводила разговор с Валерки на Валеркину жену. Но мне не было жалко и Валеркину жену. Я видел, как она подходила к убитому, когда кучу строительного мусора освещал прожектор милицейской машины, – посмотрела и поспешила домой рассказывать, что видела. Ни жалости, ни раскаяния не было на ее лице. Она тоже готова была отстаивать своего Валерку во что бы то ни стало.
Опять у нашего дома остановилась машина. В дверь постучали – это был следователь из уголовного розыска. Опять началась суета: загудел мотор, включили прожектор. Следователь и его помощник щелкали фотоаппаратом, считали шаги от того места, где стоял Валерка с ружьем, до кучи строительного мусора, на которую упал убитый. Помощник следователя нашел пыж, сделанный из газеты. Пыж лежал около нашего забора. Все это казалось мне уже лишенным смысла. Я сказал следователю:
– Убийца-то уже арестован. Его милиционер сразу же забрал.
Я был еще слишком не искушен и не знал, как потом, на суде, будут важны эти подсчеты, фотографии, пыж, как много о них будут говорить и обвинитель и адвокаты…
Следователь посмотрел на меня так, будто хотел сказать: «И-ышь, умный какой!» – но не сказал, а только махнул рукой – не мешайся ты тут. А через несколько минут спросил:
– Вы живете в этом доме? Я должен снять с вас опрос.
Мы вошли в комнату. За нами протиснулся милиционер, сопровождавший следователя, и парень-понятой, которого следователь привез с собой. Следователь закричал на парня:
– Чего дверь раскрыл? Холоду людям напускаешь! Мы пришли – ушли, а людям тут спать! А ну закрой дверь!
Парень попятился и исчез. Милиционер покраснел. Он сказал:
– Там какие-то пьяные ходят. Пристают: «А ты имеешь право здесь фотографировать?» Может, задержать?
Я спросил:
– Низенький, в кожаной куртке?
– Кажется, в кожаной, – сказал милиционер.
– Среди тех был один в кожаной куртке, – сказал я следователю, и он опять посмотрел на меня: «И-ышь какой!» – но тотчас же погасил глаза.
– Филимонов, – сказал он милиционеру, – если еще будут приставать, приведите их сюда.
– Может, я пойду с милиционером? – сказал я. – Я узнаю их.
Следователь не ответил. Он спросил:
– Милиционер убийцу забрал? И ружье унес? А кто убитого забрал – милиция или «скорая помощь»?
– По-моему, милиция. Я слышал, как врач «скорой помощи» сказал: «Нам тут делать нечего».
Следователь покачал головой:
– Я покажу этому милиционеру! Сколько раз уже говорилось: пока не приедет следователь, все должно оставаться нетронутым!
Он еще долго сокрушался, грозил показатьмилиционеру, который забрал Валерку, и тем милиционерам или врачам «скорой помощи», которые увезли убитого, и наконец приготовился вести протокол. Тут я произнес фразу, которую заготовил давно:
– Я работник городской газеты и буду рад помочь следствию.
Произнес и почувствовал, как кисло, претенциозно и глуповато она прозвучала.
Следователь не сделался ни вежливее, ни доверчивее. То есть он был вежлив, но это была отпугивающая меня вежливость. Для кого-то эта вежливость обязательно оборачивалась грубостью.
– Закрой дверь, – кричал следователь на паренька-понятого, – людям тут спать!
Теперь он выговаривал милиционеру:
– Осторожней двигай стул, Филимонов. Можешь поломать людям стул. У них и так сегодня беспокойный день.
Я стал рассказывать, он записывал, иногда задавал вопросы и все поглядывал: «И-ышь какой!» если я отклонялся в сторону от заданного вопроса и что-то говорил от себя. Когда я сказал ему, что Валерка стоял, вытянув руку с ножом, а те четверо старались зайти ему со спины, вмешалась Муля. Она сказала:
– Витя, ты же плохо видишь. Ты же близорукий. От тебя до Валерки был почти квартал, ты же почти к трамвайной остановке подошел. Как же ты мог видеть, нож у Валерки в руках или не нож?
Я ошеломленно посмотрел на нее. В самом деле, я стоял далеко и своими глазамине видел ножа. Но Валеркина поза, но позы тех четверых, боявшихся вытянутой Валеркиной руки, – все это было слишком определенно, ошибиться тут было нельзя.
Следователь, заметив, что я замялся, спросил:
– Своими глазами видели нож?
– Своими глазами? Но… своими глазами, пожалуй, не видел.
– Говорить надо только о том, что видели своими глазами.
Потом следователь дал мне прочитать листы протокола, на которых огромными буквами было написано «вопрос», «ответ».
– Вы на ошибки не обращайте внимания, – сказал он, – я в спешке писал.
Я расписался на каждом листе по два раза – с этой и другой стороны, и следователь со своими помощниками уехал.
Едва он уехал, Муля, провожавшая его до двери, накинулась на меня:
– Зачем ты, Витя, сказал про нож? Тебе это надо? Пусть сами разбираются!
Я не ответил ей. Год тому назад умер мой отец. Он воевал в первую империалистическую, воевал в Великой Отечественной, был контужен, ранен. После войны тяжело болел. Он несколько раз бывал при смерти и все-таки каждый раз выкарабкивался. Я помню все больницы, в которых он лежал, врачей, которые ему делали операции, лечили его. И смерть его многих задела – и родственников и друзей. А тут что? Бессмысленная пьяная ссора, пустяковое самолюбие пустяковых людей – и такое важное, человеческое, трагичное низведено до черт знает чего. И ведь станет эта пакостная история легендой для некоторых мальчишек с нашей улицы. И как те трое испугались и побежали, и как этот один не испугался и кинул в Валерку кирпичи, и как Валерка не побоялся тюрьмы и выстрелил в этого.
У Ирки в вечерней школе есть такой паренек-недомерок лет семнадцати. Он уже два года отсидел, на всех смотрит волком. Волчонком, вернее. Ирку презирает, соучеников своих – а некоторым работягам, которые сидят с ним в классе, по тридцать-сорок лет – тоже. Не пронять его ни Пушкиным, ни Лермонтовым: и Пушкин и Лермонтов для него тоже что-то вроде ненавистных воспитателей. Однажды один из старших в классе сказал ему: «Что ж это ты людей-то не уважаешь?» Паренек ответил: «Это вы люди? С вами что хочешь сделай – вы не люди. Кто из вас на смерть пойдет? А я видел людей, которые на смерть шли!» Эти люди – воры.
И еще я подумал, что Мулин сын Женька провалился на экзаменах в летное училище не только потому, что был ленив, как бывают ленивы маменькины сынки. Тут все гораздо сложнее – Женька был ленив, потому что уличный неписаный кодекс был для него самым главным среди всех других моральных кодексов.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Чтобы не мешать Ирке, чтобы не толкнуть ее случайно во сне, я лег спать на раскладушке. Ночью меня разбудила Муля.
– Витя, – сказала она, – вставай, у Ирки началось. Вставай, надо идти за «скорой помощью».
Я вскочил. Свет в комнате уже был зажжен. Ирка молча сидела на кровати. Сквозь сонную одурь мне показалось, что ничего еще не произошло, что Муля, как всегда, поторопилась, и я опять сел на свою раскладушку.
Ирка сказал, извиняясь:
– Не хотела вас будить, думала, что еще не началось. Думала, что просто переволновалась из-за вчерашнего.
Она смотрела на меня, и я сказал:
– Сейчас, сейчас!
Она кивнула с запозданием, и я увидел, что смотрит она не на меня. Тогда мне стало не по себе, сонная одурь мгновенно прошла.
– Вот ты, дура, – сказал я, – еще деликатничаешь. Надо было давно разбудить. Чего ты деликатничала?
Ирка опять кивнула с запозданием и ничего не ответила. Я понял: она ждет. Прислушивается к себе и ждет. И что бы я ей ни сказал сейчас, она вот так же молча кивнет и будет ждать. Она, наверно, очень смелый человек; случись со мной что-нибудь столь же опасное, я бы давно взвыл, а она деликатничает. Потом я взглянул на Иркино спокойное, припухшее лицо, увидел, как она неподвижно сидит, натянув на колени одеяло, как нехорошо она выглядит в этом ночном непривычном электрическом свете, и понял, что она очень боится, что она тоже чувствует, как нехорош этот непривычный ночной электрический свет, и сдерживается изо всех сил. А я так мало могу сделать для нее – всего лишь сбегать за «скорой помощью».
– Я побежал, – сказал я ей.
Она молча кивнула, и я выскочил на улицу. Вначале я побежал к школе, где был телефон, но через несколько шагов решил, что будет вернее, если я сам сбегаю в роддом и приведу «скорую помощь». Шофер может заблудиться или промедлить, а я покажу ему дорогу и, если надо, потороплю. Я бежал по темным улицам – до роддома было кварталов пять – и совсем не думал о ребенке, который должен у меня родиться, хотя последние полгода мы только и делали, что готовились его встретить: перестраивали для него дом, покупали ему приданое, приобретали специальную литературу, – я думал об Ирке, о том, что она тяжело и опасно больна и что ей надо немедленно помочь. В роддоме женщине в белом халате, вышедшей на мой звонок, я сказал:
– Нужна «скорая помощь».
– Далеко ваша роженица? – спросила женщина. – Прийти сама не может?
– Далеко. Пять кварталов, – сказал я задыхаясь.
– А «скорая помощь» не здесь, – сказала женщина. – За «скорой помощью» вам надо идти в районную больницу.
Я уже и сам с испугом заметил, что во дворе роддома нет гаража, нет на грязи и на снегу автомобильных следов. До районной больницы было еще кварталов пять, и снова я бежал по темным улицам.
Подъезд районной больницы сравнительно ярко освещали фонари, и я еще издали заметил две машины. Мне казалось, что я слишком медленно бегу, что я не успею и машины уйдут по другим вызовам. К больнице я прибежал совсем запыхавшимся, остановил первую, уже было тронувшуюся с места «скорую помощь», назвал улицу, номер нашего дома, хотел сесть рядом с шофером, чтобы показать дорогу, но меня посадили назад, в кузов, туда, где сидел санитар, где рядом со скамеечками были укреплены длинные полотняные носилки, – шофер сам прекрасно знал дорогу. «Скорую помощь» трясло на ухабах наших немощеных улиц, в животе у меня подрагивало, я держался за отполированную ручку и думал, что так же будет трясти и Ирку.
Дома нас уже ждали. На улице дежурила Муля. Увидев машину, она тотчас вошла в дом и вывела оттуда уже одетую и приготовленную Ирку. Ирка с трудом влезла по лесенке в кузов.
– Пожалуйста, везите тише, – попросил я шофера.
– Счастливо! – крикнула Муля. – Пальто застегни. Горло, горло закрой. Витя, пусть она закроет горло. Смотри, чтобы ехали тише.
Машина уже тронулась, а Муля еще что-то кричала, размахивала руками. Я сидел напротив Ирки и говорил:
– Потерпи, потерпи немного. Сейчас приедем, тут недалеко. Здесь лучший в городе роддом. Врачи прекрасные.
Ирка молча кивала. Она не вникала в то, что я говорил, слушать меня ей было трудно – я это видел, но не мог остановиться и все уговаривал ее потерпеть. И она молча кивала мне.
В приемной роддома я сидел, пока Ирку принимали и переодевали. В маленькой приемной висели какие-то медицинские плакаты и диаграммы, и пахло здесь странно и непривычно – я не знал еще, что это запах детских пеленок, детской молочной рвоты, молока, киселиков, кашек – сложный сладковатый запах, который появляется всюду, где есть грудные дети.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
На следующий день в приемной роддома я прочитал на доске объявлений написанную мелом свою фамилию. Доска была старой, черная краска на ней истерлась, мел, которым писали вчера, еще остался – в общем, это была некрасивая, старая, грязная доска, и все же, взглянув на нее, я вздрогнул. Чьей-то торопливой рукой на доске была написана моя фамилия. Я осторожно посмотрел правее – против фамилии стояло коротенькое слово «сын». Еще дальше, в графе «вес», было написано: «3400». Я посмотрел выше и ниже – в один день с моим сыном водилось четыре девочки и три мальчика, самая тяжелая новорожденная весила 4100, самый легкий – 2900. Я не то чтобы обрадовался – мне стало легче: со случайностями было покончено – у меня сын. Я дождался, пока в приемную вышла сестра, спросил ее, как здоровье Ирки. Ирка чувствовала себя хорошо, и мне стало еще легче.
– Мальчик у вас хороший, – сказала сестра. – На отца похож.
Сестра была Мулиной знакомой. Она дежурила, когда Ирка родила.
– Тяжело все это было? – спросил я.
– Да что там, – сказала сестра, как будто снимая с меня какую-то вину, – что уже легко – тяжело! Как у всех.
– А все-таки?
– Идите-идите, да не напейтесь больно на радостях, – махнула на меня рукой сестра. И она улыбнулась, извиняя мне и то, что Ирке было тяжело, и то, что я напьюсь, пока Ирка лежит в больнице, и то, что, по ее мнению, мне не терпится куда-то побыстрее бежать и напиться.
– Когда Ирке можно будет что-нибудь передать?
Я все время спрашивал только об Ирке и думал только об Ирке. К тому, что у меня сын и что надо справиться о его здоровье, я еще не привык. И вообще я еще никак не думал о сыне. Просто на старой грязной доске роддомовских объявлений мелом было записано, что судьба моя отныне изменилась.
– Идите-идите, – еще раз сказала сестра. – Анна Стефановна сегодня обязательно зайдет, я ей все и скажу. Идите-идите. – И она еще раз улыбнулась, извиняя мне и мою наивность, и мою радость, и мое желание во что бы то ни стало поскорее напиться, и то, что ради меня ей придется нарушить кое-какие больничные правила. – Я понимаю, – сказала она, – папе не терпится увидеть сына. Сегодня еще нельзя. Завтра я не дежурю, а послезавтра, если все будет благополучно, поднесу его к окошку. Может, и Ира к тому времени сумеет подойти к окну, обоих сразу и увидите. А мальчишка хороший. Как его назовете, уже решили?
– Да нет еще, – сказал я.
– Да чего ж так? – сказала сестра. – По деду и назовите.
– По дедам, – сказал я. – Ирка – Николаевна, и я Николаевич.
– Правда! – вспомнила сестра. – Вы ж Виктор Николаевич, а я и не подумала. Вот и назовите по дедам.
– Да нет, – сказал я и объяснил, увидев удивление в ее глазах: – Деды не очень-то счастливые. Оба до своих лет не дожили.
– Да? – сказала сестра и заторопилась; она явно осуждала меня: – Ваше дело, вы молодые. Вы сами решите.
Она ушла, оставив мне Иркину записку. Сестра была подругой Мули; она, конечно же, знала все, что делалось у нас в доме, и осуждала меня за то, что я не хочу дать сыну имя Николай. Муля уже давно договаривалась со мной и Иркой, что, если родится мальчик, назвать его по деду. Она даже мистифицировала меня, устраивала маленькие спектакли, рассказывала, будто встретила ее где-то цыганка и пообещала, что у Ирки родится мальчик, которого обязательно надо назвать Николаем. Если мальчику дадут другое имя, он будет много болеть.
Поддержи Мулю Ирка, и я бы, конечно, не устоял, но Ирка только молча прислушивалась к нашим спорам. «Знаешь, – говорила она мне, – я не все об отце помню. Но вот такое помню: во время первых бомбежек, если отец дома, так как будто и страху поменьше. Или еще – пес у нас был Мишка. Здоровый, умный. Его раз потом остригли, так он из будки неделю не вылезал – стеснялся того, что лысый. Так вот, помню, как Мишка прыгал на отца, когда отец вернулся после того, как выбили немцев. К отцу подойти было нельзя – Мишка вокруг него вился». Ирка давно собиралась поднакопить денег и съездить на ту станцию, где был убит отец, и ей, конечно, тоже хотелось, чтобы сына назвали Николаем. Но чем больше у нее рос живот, тем внимательнее она слушала меня. А я говорил:
– Чепуха это, понятно, имя ничего не определяет. Но у меня все равно останется ощущение, что мы обрекли пацана на повторение чьей-то судьбы. Что твоему отцу, что моему не очень-то в жизни повезло. Понимаешь, не хотелось бы, чтобы тень висела над пацаном… Пусть будет сам собою. Авось будет счастливее.
И Ирка слушала. Муле она говорила:
– Ты вечно торопишься. Еще не известно, кто будет – мальчик или девочка.
Я вышел из роддома и на улице еще раз перечитал Иркину записку. Ирка писала, что пробудет в больнице дней десять. «Обязательно, – просила она, – обей за это время дверь войлоком, занеси кошку и отдай кому-нибудь Кутю-Ошметку». Мой сын, весящий три килограмма четыреста граммов, еще не имеющий имени, требовал, чтобы я унес из дому кошку, которая живет у Мули пять лет, и выгнал бы на улицу шестимесячного щенка Кутю-Ошметку, которого сама Ирка неумеренной любовью и заботами превратила в инвалида. Это мне не понравилось. Недели две тому назад Кутя-Ошметка куда-то пропадал, и мы с Иркой до полуночи ходили по темным улицам и кричали: «Кутя! Кутя!» Ирке с ее животом было тяжело, она мерзла и все-таки искала щенка, так ей было его жалко. А тут, пожалуйста, – отдай! Кто его возьмет, замученного нашими заботами, страдающего хроническим расстройством желудка, – Ирка обкормила его детским витамином Д, настоенным на масле.
Я решил, что Кутя и кошка останутся дома; Ирка пока порет горячку, а пройдет несколько дней – поуспокоится, но все же не мог отделаться от смутной тревоги. С Иркой что-то произошло, если она так решительно расставалась со старой, сжившейся с домом кошкой и с белым шестимесячным щенком.
Дома я осмотрел входные двери. Их нужно было не только обить войлоком, но еще и укрепить. Стены нашей пристройки были сложены из мягкого камня-песчаника, гвозди легко входили в него, но и легко расшатывались в своих гнездах. Я разыскал в сарае несколько длинных гвоздей и вогнал их в дверной косяк.
Двери, ведущие из тамбура в комнату, тоже надо было обивать войлоком. За много лет дерево ссохлось, и теперь стоило лишь провести ладонью вдоль дверных зазоров, чтобы почувствовать вкрадчивый напор холодного воздуха. В детстве я часто болел бронхитом, и сейчас мне вдруг тревожно захотелось покашлять. Я покашлял и подумал: действительно, неудачно это получилось, что мальчишка родился зимой. Я прошел в нашу с Иркой комнату и стал прикидывать, куда мы поставим детскую кровать. Сама кроватка, разобранная – отдельно сетка, отдельно спинка, – свежевыкрашенная, стояла тут же. Наверно, Муля сегодня внесла ее из пристройки в комнату. На этой кровати спали еще Ирка и Женька, и теперь Муля подновила ее белой краской.
Наша комната самая теплая в доме, но и в нашей комнате не было настоящего места для детской кроватки. Мы с Иркой уже десять раз прикидывали, и я теперь прикидывал в одиннадцатый раз: стена с окнами исключается, наружная стена без окон тоже не годится – слишком холодная и сырая. Поставить кровать ближе к печке – пацан будет задыхаться от жары, ближе к улице – простудится…
Я примерял, куда поставить кроватку, и думал о том, какое имя дать сыну. Я чувствовал себя виноватым перед Николаем, своим отцом, и перед Николаем, Мулиным мужем, мне казалось, что я их в чем-то предаю, но страх за жизнь сына – с этого, наверно, и начинается родительская любовь – был во мне уже слишком силен, и я не хотел давать сыну имя Николай. А между тем никакие другие имена мне не нравились. Слава, Сережа, Геннадий, Виталий – все они не вызывали во мне никакого отклика, все они были для меня безличны. Имя Николай я любил, это имя было составной частью моего имени, моим прошлым, но в этом прошлом было слишком много тяжелого. Слишком много. И я решил, что предпочту любое безличное имя имени, которое я люблю. Я даже почувствовал какую-то гордость. Ради сына, ради моей любви к нему, которая только начинается, я брал этот грех на душу…
Вечером ко мне пришли Валеркина жена Клава и мать. Клава, как только вошла, сразу стала плакать, а Валеркина мать, такая же большая и грузная, как Валерка, цыкнула на нее.
– Тише ты, – сказала она невестке точно так же, как недавно говорил следователь понятому. – Ноги вытри, наследишь людям.
Валеркина жена еще раз всхлипнула, вытерла глаза платком, и обе женщины испуганно и выжидающе уставились на меня.
– Витя, – сказала мне Валеркина мать, – мы пришли к тебе.
Кажется, я испугался еще больше, чем они. Я понял, что сейчас они будут требовать от меня чего-то такого, на что я никак не могу согласиться.
– Витя, – сказала Валеркина мать, – ты сам стал отцом, я тебя поздравляю, мы рады за тебя. Ты представь, а если бы твоему сыну так пришлось?
– Но почему вы пришли ко мне? Что я могу сделать? – сказал я.
– Витя, кому больше на суде поверят – тебе или этим хулиганам, этой шпане? Ты же в газете работаешь! И вообще это и так видно – то ты, а то они.
Валеркина мать торопилась. Она как будто догоняла меня, боялась не догнать. Но она не только боялась не догнать меня, она и не любила меня сейчас, даже ненавидела и боялась показать, как она ненавидит меня. И Валеркина жена меня ненавидела.
– Витя, – сказала она, – зачем ты следователю сказал про нож? Ведь не было же ножа!
– Ну как же не было!
– Ты же сам потом взял свои слова обратно.
– Не было, Витя, ножа. Не было, – сказала Валеркина мать. – Не было, ты ошибся.
Своей скороговоркой она пыталась успокоить и меня, и свою невестку, так некстати вызвавшую мое раздражение.
– Не было, Витя, ножа, ты ошибся.
Она как будто подсказывала Клаве тон, в котором надо со мной разговаривать. Но Клава не хотела прислушиваться к тому, что ей подсказывала свекровь:
– Так зачем же он, мама, сказал!
– Замолчи!
Клава отвернулась и опять достала платок. Мать несколько мгновений с ненавистью смотрела на всхлипывающую невестку и опять повернулась ко мне.
– Витя, или я не знаю свое дитя? Валерий никогда не ходил с ножом. Он никогда бы не позволил. Вот и Анна Стефановна тебе скажет. Они же с твоим деверем, с Ириным братом, были друзьями.
У меня и раньше не было никаких сомнений в том, что в руках у Валерки был нож, а теперь я и вовсе уверился, что ошибиться не мог.
– Все-таки, – сказал я, – не понимаю, что я могу для Валерия сделать. Я же сказал следователю, что своими глазами ножа не видел. На суде я повторю то же самое.
– Витя, – сказала мать, – ты не должен про Валерия плохо думать. – Она замолчала и смотрела на меня все с тем же страхом и ненавистью. И наконец высказала то, что ее мучило: – Следователь сказал, что ты будешь на суде и следствии Валеркиным врагом.
А я-то гадал, откуда Валеркина мать знает о моем разговоре со следователем! Я думал, что все это Муля, а оказывается – следователь!
– Из-за чего они хоть поспорили? – спросил я.
– Витя, я разве знаю. Разве вы говорите нам, матерям, о своих мужских делах? Разве ты говоришь своей матери? Выпили, поспорили сгоряча. Мужики же.
Что-то она знала, это было видно по ее глазам.
– Я же не допрашиваю. Не хотите – не говорите. Я просто хотел бы понять, из-за чего погиб человек.
– Витя, а если бы они Валерку убили? Попали бы кирпичом по голове? Четверо ведь кидали! Четыре кирпича по голове. А ну-ка!