Текст книги "Щепкин"
Автор книги: Виталий Ивашнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Дорога еще больше сблизила их, привязала друг к другу.
Наконец добрались до желанной Одессы. Бескрайняя голубизна моря, обилие сочной, густой зелени и яркое южное солнце поначалу буквально ослепили Белинского и изумили буйством красок. Это изобильное великолепие южной природы сразу поглотило все неурядицы и неудобства вчерашних дорог. Они отогрелись и уже вскоре… мучились от тридцатипятиградусной жары. Особенно страдал Щепкин. «Михаил Семенович весь так и плывет, – сочувствовал Белинский. – … Страдает от одесских жаров и своего чрева, насилу носит его… Меня этим еще нельзя пронять, но бывает и мне тяжело».
А Щепкин добровольно взвалил на себя дополнительную нагрузку, заключив контракт с одним из содержателей местной труппы на сорок с лишним спектаклей, с выездом в Симферополь, Севастополь, Херсон, Николаев. Труппа, с которой предстояло совершить это солидное турне, оказалась совсем слабой, нетребовательной ни к себе, ни к репертуару. Роли знали плохо, с текста сбивались, путая Щепкина. Он нервничал, возмущался, а назавтра все повторялось на тот же лад. «В Николаеве такая труппа, какой подобной нет нигде под луной, – возмущался критик в письме сыну Щепкина Николаю Михайловичу, – а если есть, так, может быть, на луне, где, как известно, вовсе нет людей и, стало быть, никто не знает грамоты. Эти чучела никогда не знают ролей и этим сбивают Михаила Семеновича с толку, путают, перевирая свои фразы и говоря его фразы. Это его бесит, мучит, терзает. Ко всему этому, он не совсем здоров». А через несколько дней в письме к жене добавляет: «Михаил Семенович страдает теперь на сцене пакостнейшего театра, играя с бестолковейшими и пошлейшими в мире актерами… Спектакли идут плоховато. Актеры ничем не лучше твоих чухонских кухарок. Ужас!»
Естественно, зрители платили той же монетой, оставляя зал наполовину пустым. Артист, видевший полное падение искусства, страдал безмерно. Он никогда не делал исключений в игре ни для столичных, ни для провинциальных театров. Один из рецензентов написал о его гастрольных выступлениях, что Щепкин «не принадлежит к числу актеров, которые, приезжая в провинцию, думают бросить пыль в глаза бедным провинциалам, он понимает, что и в провинции могут ценить высокое, и уважает тех, для кого играет».
Да, те, кому довелось видеть артиста на сцене даже «пакостнейшего» театра, были вознаграждены настоящими откровениями театрального искусства, он и на такой сцене играл с полной самоотдачей.
Во время этих гастролей в Симферополе Щепкина впервые видит двадцатишестилетний Александр Серов, будущий известный композитор и критик, в ролях Симона в «Матросе», Чупруна в пьесе «Москаль-Чаривник», Подслухина в «Подложном кладе», Макагоненко в «Наталке-Полтавке», Городничего в «Ревизоре». Артист восхитил его и многому научил. На время гастролей он был назначен куратором театра, постоянно общался с приезжими московскими знаменитостями. После их отъезда он вспоминал: «Щепкин чрезвычайно интересен в обществе, если его затронуть со стороны искусства – он говорит неутомимо и притом дельно и умно. Замечания его о разных разностях для меня были просто драгоценны. По всему видно артиста мыслящего. Он целую жизнь наблюдает и учится над всем и от всех… И боготворит Гоголя».
Видимо, и такие театры полезно было увидеть Белинскому, чтобы полнее представить себе состояние театрального дела в целом, а не только на столичных сценах. Под южным небом он ожил душой, настроился на работу. Бывая на репетициях и спектаклях, наблюдая за работой актеров, прислушиваясь к комментариям Щепкина, критик постигал жизнь провинциального театра изнутри, что, несомненно, обогатило его. «В голове планов бездна, – торопился поделиться он со своими друзьями. – Словом: я оживаю и вижу, что могу писать лучше прежнего, могу начать новое литературное поприще». И не откладывая дело, сразу приступает к наброскам будущих статей о сценическом искусстве в России, обещая, что «все будет ново и сильно». Форма – свободная, «путевые впечатления», навеянные поездкой по южным провинциям, рассуждения о театре перемежает «толками о скверной погоде и еще скверных дорогах».
Замыслу этому не суждено было сбыться, интереснейшая поездка здоровья критику не прибавила. Да тут еще в Симферополе, на обратном пути, в нетерпении смыть с себя дорожную пыль, путники попали в холодную баню и простудились. Щепкин с хворью справился довольно быстро, а Белинский занемог серьезно, пролежав в жару несколько дней. Болезнь обострилась, отнимая последние силы. Вернувшись в Москву, он на глазах у всех начал угасать.
Друзья Белинского не могли смириться с надвигающимся роковым исходом и вновь предпринимают попытки отправить его на лечение за границу. Сам Виссарион Григорьевич не очень верит в эту возможность, нет средств, а тут еще тяжелая болезнь дочери и вслед за этим внезапная смерть малолетнего сына, казалось, повергли его в полное отчаяние. Однако общие усилия не пропали даром: средства были собраны, разрешение получено. Сопровождать Виссариона Григорьевича в зарубежной поездке вызвались П. В. Анненков и И. С. Тургенев.
Увы, время работало уже в другую сторону. Целебные воды Силезии и Пасси не принесли желаемого улучшения. Не помогли перемена климата и красоты Швейцарии, неповторимая архитектура Германии и Франции, замечательные театры и музеи Европы. Покорно следуя «за своими вожатыми», Белинский так и не смог выйти из состояния предрешенности близкого конца. Единственное, что он успел сделать, возвратись из дальних странствий, это откликнуться некрологом на смерть одного из самых любимых своих актеров – Павла Степановича Мочалова. Этот некролог, подобно моцартовскому «Реквиему», оказался предзнаменованием близкого конца великого критика, философа, публициста и гражданина.
Умер Белинский, как и жил, в нищете, оставшись должником на сумму около шести тысяч рублей. Потрясенный его смертью, Грановский писал жене: «Белинский умер… Он не оставил по себе ни гроша буквально. Горько и страшно подумать об этой участи. Мы дали денег на погребение. Скажи московским друзьям, чтобы готовили деньги. Вдове и детям Белинского нельзя же просить подаяния». Щепкин сам деятельно помогал в сборе средств для осиротевшей семьи и горько сокрушался: «Жена и дочь без куска хлеба и им собрали кое-что на первое время, а что будет дальше бог знает…»
Щепкин и впредь не оставлял без внимания семью Белинских, заботился о ней и помогал, чем мог.
Александр Николаевич Островский
Во взаимоотношениях талантливого драматурга и прославленного артиста много прекрасных страниц, но есть и заметные противоречия, какие-то спорные моменты, о чем свидетельствуют их современники. Несомненна близость их художественных и гражданских устремлений. И главное еще в том, что для обоих Малый театр на всю жизнь стал родным домом и тем храмом искусств, где наиболее полно развернулось их творческое дарование. Факты говорят и об ином – о расхождениях и несовпадениях во взглядах на некоторые явления жизни и искусства. Ничего необычного здесь нет, если мы вспомним о большой разнице в их возрасте. Это уже были люди разных эпох, отличавшихся своим духовным, нравственным и социальным складом жизни. Островский вырос во времена, когда в России сложилось такое новое социальное явление, как купечество, глашатаем и выразителем которого стал молодой драматург. Щепкин, конечно, знал жизнь этого сословия, но оно не было ему таким близким и понятным, как Островскому. Далеко не все принимал он из нравственного мира купечества. Щепкин именно по нравственному критерию осуждал героиню «Грозы», оставив в стороне ее социальный протест против существующего уклада и унижения личности. Он возражал против присуждения драматургу премии Академии наук за «произведение, на представление которого нельзя идти порядочному семейству. Народная драма, – утверждал Щепкин, – должна соответствовать народным воззрениям, и потому странно, что Островский выставляет как идеал женщину, решившуюся всенародно объявить себя распутной». В письме А. Д. Галахову он развивает эту мысль: «Не менее других уважая г. автора, мне было обидно читать выисканные достоинства этой пьесы, тогда как на лучшие места не обратили внимания… Как вы не указали на эту юродивую барыню с двумя лакеями, которая произносит свой суд над черным народом? Все это напоминает древний хор, а это уже именно принадлежит автору, потому что в действительности этого нет, и, наконец, как упустили из виду два действия, которые происходят за кустами? Уже самой новостию они заслуживали быть замеченными. А что, если бы это было на сцене, вот бы эффект был небывалый!»
Щепкин увидел в пьесе несоответствие с жизненной достоверностью. «Да и Дикий, – говорил он, – неправдоподобен и карикатурен. Нельзя выставлять в условиях современности самодура действующим беспрепятственно в такое время, когда никто его самодурству уже не покорится». В этих взглядах Щепкин не был одинок. Впрочем, он, как всегда, не навязывал своих взглядов, а лишь просил позволения остаться при своем «невежестве и смотреть на искусство своими старыми глазами». Конечно, ныне эти суждения старого актера покажутся консервативными и наивными, надвигалось новое время со своими новыми представлениями, ломкой нравственных ценностей. Щепкин был из другой эпохи, и он защищал, как мог, вековечные народные взгляды на мораль.
При всем признании Щепкиным таланта молодого драматурга их личному сближению мешала некоторая амбициозность Островского. Старого артиста коробила его столь ранняя претензия поставить себя в один ряд с первыми российскими писателями, самолично записать себя в их преемники. На пятидесятилетии Щепкина драматург обратился к нему с самыми восторженными словами, но обрамил их весьма своеобразным образом – «Пушкин умер», «Гоголь тоже умер», поэтому «оба они не могли присутствовать на юбилее… вследствие того он сам, г. Островский, принял на себя труд учинить Михаилу Семеновичу поздравление с его торжеством от имени вышереченных Пушкина и Гоголя». Вряд ли это могло понравиться строгому в вопросах этики юбиляру. «Не правда ли, это очень скромно?» – довольно язвительно заметил присутствующий при том и записавший эти строки Александр Николаевич Афанасьев.
Щедрость таланта взывает его обладателя, как правило, и к щедрости души, к умению отличать истинные дарования от подделок. Несмотря на то, что трактовка некоторых образов в пьесах Островского вызывала несогласие с автором, Щепкин не мог не признать большой талант драматического писателя, с интересом знакомился с каждой новой пьесой Островского, с удовольствием читал их в кругу друзей (вспомним, как он читал одну из его пьес ссыльному Тургеневу), а если доводилось – с успехом играл на сцене в его пьесах. Правда, таких ролей у артиста можно насчитать не так уж много, что дало повод некоторым исследователям утверждать, что Щепкин нарочито избегал их, но факты говорят о другом.
Именитый актер старался поддержать еще первые творческие шаги молодого драматурга, радовался каждой его удаче, помогал в публикации его сочинений. Одна из ранних пьес Островского «Неожиданный случай» при содействии Щепкина впервые была напечатана в альманахе «Комета», издаваемом, как мы знаем, сыном актера. Большое удовлетворение испытал он, разучивая роли Коршунова, а затем Любима Торцова и Большова в пьесах «Бедность не порок», «Свои люди – сочтемся». Щепкин не избегал, а искал встречи с героями Островского. Роль Торцова в спектакле Малого театра долгое время и с успехом играл Пров Садовский. Щепкин несколько по-другому трактовал ее, но вступать в соперничество с молодым коллегой и тем самым обнаруживать «его слабую сторону в этой роли» не желал, это было не в его этических правилах. «Мое поприще уже оканчивается, – писал он, – а он не получает и полного оклада жалования». Но когда подвернулся случай сыграть эту роль в другом театре – сначала в Нижнем Новгороде, затем в Ярославле, – не преминул им воспользоваться.
«Недовольный игрою Садовского в этой роли, – писал Афанасьев, – который (по мнению покойного артиста) прекрасно выражая комическую сторону характера, мало выдавал его внутреннюю борьбу с самим собою, Щепкин… в лице Любима Торцова угадывал… человека хотя падшего, но в котором еще теплится святая искра человеческого достоинства и который поэтому способен подняться и выйти на прямой путь». Между актером и Иваном Дмитриевичем Якушкиным произошел на эту тему спор. Якушкин высказывал сомнения по поводу достоинств пьесы и роли в ней беспробудного пьяницы, из которой трудно выудить что-то достойное. Михаил Семенович возражал, доказывал свое и убедил исполнением этой роли на сцене, что она «стоит того, чтобы над ней потрудиться», что «роль прекрасная, но ее трудно выполнить, надо показать, что под этой грязной оболочкой скрывается такое благородство и доброта, какие редко встречаются». Щепкин видел в своем герое не просто горького пропойцу, а прежде всего человека, наделенного тонкой, страдающей душой, не утратившего чувства достоинства, более того, «прекрасного, доброго, благородного». Этот образ стоял перед его глазами, потому что он видел его «живьем», в лице человека, которого знал еще в пору своей провинциальной службы, а сейчас он доживал свои последние годы в доме актера – театральный парикмахер Пантелей Иванович. Замечательный мастер и душевный человек, он имел одну губительную страсть: «…по временам запивал, и тогда не было никакой возможности остановить его… пропивал все». Щепкин, приютив мастера в своем доме, втайне надеялся, что он избавится от тяжелого недуга. Но, испробовав все средства, убедился в их тщетности. После очередного черного срыва артист решился на крайнюю меру – отказал ему в приюте и праве оставаться личным парикмахером до его исправления. Пантелей Иванович тяжело переживал случившееся, плакал, а потом как-то враз бросил пить, потихоньку отдавал долги, на которые уже никто и не рассчитывал. Михаил Семенович знал об этих переменах, но выждал срок и однажды попросил его причесать парик. Старик был счастлив и с усердием принялся за дело. А когда Щепкин предложил ему вернуться к нему в дом, упал к его ногам и «зарыдал, как ребенок». «После этого, – вспоминал Михаил Семенович, – он жил у меня несколько лет, до самой смерти, и не только никогда не был пьян, но даже никогда не пил вина.
Когда я прочел в первый раз «Бедность не порок», мне тотчас представился Пантелей Иванович, и, может быть, оттого, что я его так коротко знал, мне было легко понять мою роль».
Обычно актер редко удовлетворялся исполнением своих ролей, подвергая их строгому анализу, но на этот раз был доволен и не скрывал своей радости оттого, что смог затронуть в ней «доселе не троганные струны, и они зазвучали сильно и подействовали на душу зрителей». Так он доказал несправедливость упреков, что из этой роли «нельзя ничего сделать». С неменьшей убежденностью он спорил с теми, кто считал, что актер сам придал этой роли «такой смысл, которого в ней вовсе нет». Вновь и вновь возвращаясь к комедии, он искал и находил в ней места, подтверждающие правоту его взгляда на эту роль, отстаивал свою версию о том, что он изображал вовсе не придуманный им характер, а лишь стремился «верно выполнить мысль самого автора, и мысль прекрасную». «На эту тему продолжался у нас несколько времени спор, – заключал оппонент, – но Михаил Семенович, кажется, не убедился моими доводами, потому что горячо отстаивал комедию против всех моих нападений».
Полнее, многомернее предстал в исполнении Щепкина и Самсон Силыч Большов из пьесы Островского «Свои люди – сочтемся». Как и во многих других своих работах, он искал в этом страшном, звероподобном существе за всеми его пороками, за всем мерзким и пакостным что-то человеческое, душевное, справедливо полагая, что только так он может вызвать в зрителях какое-то ответное чувство, а не одно физическое отвращение. Страшный зверь вызывает лишь физический страх, а душевное волнение, и тем более потрясение, возможно в столкновении со звериным в человеческом обличье. Именно – в человеческом! Актер все время искал в своем герое человека, заглядывая на самое дно его упрятавшейся души, пытался обнаружить мотивы его поведения. И зрители видели, что Большов не просто самодур, зверь, а его поступками движут и вполне понятное оскорбленное отцовское чувство, и досада «обманувшегося в своих расчетах торгаша», что ему знакомы и чувства страха, и обиды, и уязвленного самолюбия. Они видели перед собой живого человека, испытывая к нему сложные, неоднозначные чувства и отношения.
И все же множество персонажей, населявших пьесы Островского, главным образом из сословия купечества, прошли мимо Щепкина, остались вне сценического их прочтения артистом, а другие и вовсе еще не были выписаны. Михаил Семенович умер, когда еще не увидели свет его лучшие драматургические произведения: «Горячее сердце» и «На всякого мудреца довольно простоты», «Лес» и «Бесприданница», «Таланты и поклонники» и «Без вины виноватые»… Времена менялись, заканчивалась щепкинская эпоха. Наступал час других пьес, других артистов и других зрителей.
Павел Степанович Мочалов
Взаимоотношения первых российских актеров не только девятнадцатого века, но и всего отечественного театра, Павла Степановича Мочалова и Михаила Семеновича Щепкина тоже не назовешь простыми. Хотя делить им, кроме актерской славы, было, судя по всему, нечего. Да и в актерской славе они не были соперниками – слишком велика была разница в возрасте, и по амплуа они не могли претендовать на одни роли. Щепкин ко времени вступления в труппу Московского Императорского театра уже больше половины жизни отдал провинциальной сцене, познал, казалось, все радости и горести участи странствующего актера, успех и неудачи, усвоил тонкости актерской профессии, накопил жизненный опыт, которого хватило бы не на одну актерскую судьбу. Как человек от рождения зависимый, пробивавший дорогу собственным трудом, усердием, а случалось, и угождением, внешне совсем не похожий на лицедея, знал истинную цену свободе, славе, благополучию.
Мочалов же пришел в театр из актерской семьи, успев послушать лекции профессоров Московского университета, и сразу – в столичный Императорский. Отец его Степан Федорович к тому времени заканчивал свою актерскую карьеру, уступая сыну не только место в труппе театра, но и делясь с ним своими знаниями, опытом, напутствуя и подстраховывая сына в начале его творческого пути. Имея великолепные актерские данные: рост, осанку, красивое лицо, выразительные глаза, высокий лоб и самое главное – мощный взрывной темперамент, «бездну огня и чувства», как о нем писал Аксаков, молодой Мочалов сразу обратил на себя внимание публики, критики и театрального начальства. Очень скоро он вошел в репертуар театра и получал жалованье уже наравне, а то и больше актеров значительно старше его по возрасту. Критики в самых восторженных тонах отмечали почти каждую его работу в театре, не говоря уже о таких его ролях, как Гамлет, Чацкий, Отелло, Фердинанд («Коварство и любовь»).
Естественно, все эти различия не могли не определять разности и в поведении артистов, в отношении их к профессии, коллегам, руководству театра. Кому все легко дается, нередко не ценит и результатов успеха, не дорожит Богом отпущенным талантом, не стремится постигать тайны профессии, доверяясь лишь интуиции, темпераменту. Потому, наверное, Мочалов в одном и том же спектакле мог быть скучен, вял, неинтересен и уже в следующее мгновение подняться до высот поистине трагедийного звучания роли, мог бездарно провалить спектакль и ошеломить публику таким накалом страстей, от которого содрогался зрительный зал, а критики расписывались в беспомощности воспроизвести хотя бы частицу испытанного в театре потрясения.
Неумение распределять силы, быть хозяином своего темперамента – это на сцене, а в быту – слабоволие, неустроенность в личной жизни во многом стали причиной все более частых и продолжительных запоев артиста. Разумеется, это не могло не сказаться как на творчестве, так и взаимоотношениях с коллегами, на положении в театре. На увещевания старших, среди коих более других неуемным характером и настойчивыми наставлениями выделялся Михаил Семенович, молодой артист реагировал болезненно, порою как избалованный ребенок. Раздражало Мочалова в старшем коллеге по сцене и его стремление со всеми ладить, привычка угождать. По этому поводу он отпускал иногда в его адрес довольно едкие замечания, которые, конечно же, доходили до Щепкина, незаслуженно обижая его в совершенно искреннем желании добра молодому актеру. Естественно, все это не способствовало личному сближению великих артистов, что давало повод некоторым современникам, а с их слов и более поздним биографам говорить даже о внутренней неприязни коллег по сцене.
Однако осталось немало свидетельств и иных отношений великих артистов, во всяком случае со стороны Щепкина. Достаточно вспомнить хотя бы один только спор Михаила Семеновича с Павлом Воиновичем Нащокиным (другом Пушкина, у которого чаще всего останавливался поэт, наведываясь в Москву) вокруг московских гастролей петербургской знаменитости Василия Андреевича Каратыгина и его игры в сравнении с Мочаловым. С какой горячностью, убежденностью вступался он за своего младшего коллегу, искренне желая видеть его триумф на сцене. «Разгорячившийся артист, – вспоминает один из свидетелей того спора, – продолжая ораторствовать, вскакивал с места, бегал по кабинету, наконец, торжественно, как неопровержимую истину, сказал:
– У Мочалова – теплота, жар, искра божия! Понимаете: искра божия!
Нащокин, полушутя, заметил:
– Насчет искры – не спорю, согласен… Но согласитесь и вы, почтенный Михаил Семенович: ведь бывало и то, что когда у Мочалова искра эта или потухает, или скрывается под пеплом, тогда он играет пренесносно ту самую роль, в которой прежде был прекрасен! А Василий Андреевич всегда одинаков: как изучил роль, как исполнил ее в первое представление, так не отступает ни на шаг от выработанного типа.
– Вот и выходит, что ваш Каратыгин – мундирный С.-Петербург: затянутый, застегнутый на все пуговицы и выступающий на сцену, как на парад, непременно с левой ноги: левой, правой, левой, правой… а ни за что не посмеет шагнуть правой, левой! Хи! хи! хи! – захихикал довольный таким сравнением расходившийся артист, обнимая Нащокина и самодовольно уверяя: – Так-то, голубчик Павел Воинович, не спорьте с нашим братом. Я ведь не отнимаю таланта у Каратыгина, в Мочалове – гений, а гения никаким трудом, никаким ученьем не добудешь. Это – дар божий!.. Вы, вероятно, случайно видели Мочалова в какой-нибудь неважной роли и не видели его в лучших ролях, когда он, как говорится у нас, был в ударе! Вот что я вам скажу, чтобы покончить спор: кто раз в жизни увидит истинно гениальную игру нашего трагика, тот уж никогда ее не забудет и простит ему все!»
Но Щепкин не только спорил с теми, кто недооценивал талант Мочалова, а и немало делал для того, чтобы помочь ему полнее реализовать его «дар божий» и тем самым доказать преимущества утверждавшейся в русском театре школы «переживания». Особенно это важно было сделать в очном споре Мочалова и Каратыгина в спектакле «Мария Стюарт» по пьесе Ф. Шиллера, в котором они вместе должны были «явиться на сцену» – самые яркие выразители противоположных направлений в актерском искусстве. Поэтому со свойственными Щепкину энергией и жаром взялся он за подготовку московской знаменитости к этому спектаклю. «Какие старания прилагали мы, – вспоминал позднее М. П. Погодин, – чтоб подготовить, «наэлектризовать» Мочалова, толкуя и объясняя ему роль, возбуждая его самолюбие, охраняя от соблазнов, стараясь доказать, какое влияние может иметь на всю его службу игра его в этой пьесе вместе с Каратыгиным… Он все слушал, соглашался, обещал постараться. Щепкин в последние дни, кажется, и не оставлял его, ходя за ним, как нянька…»
Однако все старания помочь Мочалову в его творческом споре с Каратыгиным не имели успеха, надежды на победу в том споре развеялись тотчас же, как только оба трагика оказались лицом к лицу. Каратыгин в роли Лейчестера, как всегда, покорял публику своей величественностью, строгой выверенностью каждого шага, жеста, звучания голоса. «Но вот должен выйти Монтимер, – продолжает Погодин, – сердце бьется у нас… Он выходит и начинает… Господи Боже мой, что мы услышали, что мы увидели! Какого-то автомата и чревовещателя: отвратительные звуки, отвратительные движения, замогильные завывания! Мы остолбенели в своей ложе… Дальше и дальше. – Хуже и хуже. Никогда не был Мочалов, кажется, так дурен и отвратителен».
«Конечно, никто не ожидал, – сокрушался другой свидетель провала Мочалова в этом спектакле, – чтоб он мог так дурно сыграть Монтимера: роль, созданную для него; роль исступленного фанатика любви и веры. Жалко было смотреть на г. Мочалова! Напрасно призывал он, искал, силился возбудить свое одушевление… душа не откликалась на безвременный зов, и не будучи вовсе художником, он был ниже всякой жалкой посредственности».
Щепкин понимал, каким талантом от природы одарен Мочалов, но в то же время видел, сколь неумело, нерасчетливо он им пользовался, не мог управлять собой, своими чувствами, эмоциями, губил себя и это, как неравнодушного человека, его волновало, беспокоило, побуждало к настойчивым наставлениям, предостережениям, что вызывало только раздражение его младшего коллеги, нежелание общаться. Остались свидетельства того, что вне стен театра он даже избегал встреч со Щепкиным.
Да, не все в поступках Мочалова мог одобрять Щепкин, как, впрочем, и Мочалов в нем, но кто еще мог так оценить талант товарища по сцене! Кто мог так переживать его неудачи и радоваться успеху и, наконец, скорбеть, когда пришло роковое известие о его безвременной кончине и настало время провожать в последний путь великого артиста. «Когда гроб вынесли из церкви, – отчитывался «Пантеон» о церемонии похорон П. С. Мочалова, – его не дали поставить на дроги, а понесли на плечах до самой могилы. И страшно, и горько, и вместе отрадно было видеть это зрелище. Все рвались к гробу: его нес и тот, кто знал Мочалова лично, как человека, и друг его, и актер товарищ, и студент, и военный, и писатель, и чиновник, и купец, и мещанин, словом, вся Москва. Полотенца, на которых несли гроб, вырывали друг у друга, так велико было чувство признательности к великому таланту!
Когда несли его мимо Университета, множество студентов вышли к нему навстречу. Трогательно было видеть это желание юных служителей науки отдать последнюю дань уважения отошедшему служителю искусства… Там приняли его на руки студенты и несли до самой могилы…» «Всех менее поражено его семейство, которое при отпевании его стояло, как совершенно постороннее – сообщал директору императорских театров А. М. Гедеонову инспектор репертуара театра известный композитор А. Н. Верстовский. – За все за то семейство надрывался слезьми Щепкин».