Текст книги "Орнамент"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Винцент Шикула
ОРНАМЕНТ
Памяти Нины Михайловны Шульгиной (1925–2017)
1
Порой сюда долетают странные звуки, многие из них кажутся мне нереальными, даже такое впечатление, что я их просто выдумал. Дом с трех сторон окружен лесом, откуда доносится птичье пение (минуту назад оно стихло), шум и гул ветра в кронах деревьев, топот диких животных. В ясные ночи слышен крик оленя, чавканье и хрюканье кабанов, что приходят поваляться в грязи болотистой Фифрперской долины.
Я стою в саду, передо мной на широких террасах, укрепленных каменными стенами, которые вполне достойны внимания любителя старинных сооружений, простираются виноградники. Виноградники спускаются к городу, можно было бы сказать, что они окружают его, если бы за юго-восточной частью, не обнесенной городским валом и потому растянувшейся шире других, не открывалась равнина с зелеными лентами полей, с акациевыми рощами и фруктовыми садами, разбросанными вблизи хуторов и деревень, с купами деревьев, прудами, множеством тропинок и дорог, теряющихся за горизонтом. Город бывает окутан дымом, иногда изморосью, а иногда обыкновенным туманом; порой видны только башни или кресты церквей.
Вечером загораются огни. Сначала они очень слабые, но по мере приближения ночи становятся ярче. И мне часто кажется, будто внизу подо мною лежит зеленоватый аквариум.
Когда совсем стемнеет, я ухожу в комнату, где у меня, – поскольку я никогда не застилаю, – разостлана постель, и готовлюсь ко сну. Вместо ужина – только стакан чаю или молока, которым запиваю белергал или другое лекарство, иногда, прежде чем забраться в постель, съедаю кусочек сахара. На тумбочке рядом со мной лежит стопка книг, но в последнее время читаю очень мало, да и то лишь для того, чтобы почувствовать усталость. Когда начинают слипаться глаза, откладываю книгу, гашу свет и тихонько говорю себе. «Я должен заснуть!» Но именно тогда мне приходит что-нибудь на ум, что-нибудь такое, о чем я весь день не мог вспомнить, к примеру, что я обещал своему приятелю какую-то мелочь, а недавно, вчера, он снова мне о ней напомнил, поскольку он тоже кому-то ее пообещал, и тот постоянно спрашивает, когда же он ее принесет, для меня эта вещь не имеет ни значения, ни важности, важность ее только в том, что с ней связано обещание, которое я дал таким непрямым способом кому-то дальнему, может, я с этим человеком совсем и не знаком, однако знаю, что упомянутая вещичка ему нужна, что ею я принесу ему радость. Приходится вставать, приходится эту вещичку искать, поскольку до утра я мог бы снова о ней забыть. И сон улетучивается. Я снова забираюсь в постель, но сон уже ничем не приманить. Ворочаюсь с боку на бок, раздумываю, нет ли у меня еще какого-нибудь дела, которое я мог бы сейчас, ночью, сделать. Дел у меня много, они тут же лезут в голову одно за другим, но для них мне нужен дневной свет или хотя бы еще кто-то из тех, с кем я хотел бы о каждом из них поговорить. Если бы можно было встретиться с ними всеми одновременно и сразу же обсудить и решить каждый вопрос! Если бы у меня был телефон, и не приходилось бы ждать, не приходилось бы даже набирать номер, а можно было просто спросить и тут же получить ответ. «Доктор, вы не знаете, почему у меня звенит в ухе?»
Правда, почему у меня так часто, даже постоянно, звенит в ухе? И что интересно, только в правом, и тон меняется, сначала повыше, потом через секунду снижается. Когда я ложусь спать, у меня звенит в ухе. Когда встаю, снова звенит. А днем, бывает, вспомню об этом, подумаю про себя: «Почему у меня не звенит в ухе?» И тут же начинается. Или иногда ночью просыпаюсь от какого-то писка, шуршанья, постукивания. Приподнимаю голову и прислушиваюсь. Комната залита лунным светом. Ничто не движется. Огонь в печи давно погас. Может, кто-то стоит снаружи, какой-нибудь поздний гость, пришел сообщить мне что-то важное или хочет о чем-то спросить? Вдруг что-то случилось? Наверняка кто-то стоит у двери, не может дождаться, когда я открою и впущу его в дом. Я встаю и бегу в соседнее помещение. «Стучался кто-то?» Ответа не слышно. Лишь какое-то время спустя доносится короткий, не очень громкий звук, однако непонятно, откуда он исходит. Как будто кто-то что-то отстриг. Что это может быть? Проверяю дверь, не забыл ли я ее вечером закрыть на замок. Закрыто. Звук повторяется и действительно напоминает мне щелканье портновских ножниц. В последнее время я живу один и ножницами совсем не пользуюсь, наверное, уже больше года даже в руках их не держал. Начинаю искать и вскоре нахожу. Щелкаю. Тут же слышен ответ. Значит, я не ошибался. Бегу назад в постель, однако знаю, что звуки придут за мной. Я спасаюсь только тем, что всю ночь напролет щелкаю ножницами.
Воскресенье. Воздух свеж, солнце только начинает припекать. Снова у меня звенит в ухе. К двум прежним тонам добавился еще один, и от этой примитивной музыки никак не избавиться. Будто у меня где-то, даже не знаю где, на каком-то футбольном матче, заложило уши, и позднее, сейчас, в эту минуту, я снова слышу гомон, крик, ругань, звуки гимна, смех, и все это сливается в одно целое, превращается в шум, да и тот постепенно теряется, остается лишь отзвук, мотив, мотивчик, которым толпа поддразнивала команду гостей: «Ко-ме-та-а-а, ко-ме-та-а-а…» Я мог бы попробовать петь, насвистывать, декламировать, разговаривать с кем-нибудь, слушать музыку или даже сам, если бы имел к этому способности, сочинять ее, правда, но все равно не избавился бы от этого мотива, потому что он уже не где-то снаружи, приходит не извне, он во мне и может в любую минуту возникнуть, может разбудить, когда я сплю, перекричать, когда кричу, может снова и снова мучить меня своей назойливостью, примитивной простотой. А вы ничего не слышите?
Внизу, в городе, живет бывший нотариус – о нем потом пойдет речь – и он говаривал: «Причину каждой болезни лучше всех может определить сам пациент. Меня, к примеру, беспокоит желчный пузырь, потому что в молодости я часто обжирался…»
Почему я об этом упоминаю? Пока мне ни на какую болезнь жаловаться не приходится. Бессонницу, головную боль я болезнями не считаю. Голова может разболеться и от солнца. Если я время от времени ссылаюсь на чужое мнение, на чужую мысль, прошу за это извинения; может, эта мысль мне чем-то понравилась (а другим может и не понравиться), потому я ее и записал. Точно так же я могу упомянуть и то, что вчера после обеда слегка моросило, а к вечеру снова прояснилось, или что в прошлом году уродилось много яблок. То есть, я вовсе не болен. Зато довольно часто чувствую усталость, особенно в послеобеденные часы, меня охватывает рассеянность, сонливость. Я хожу и ничего вокруг не замечаю. Кто-то обращается ко мне, а у меня его слова пролетают мимо ушей. А потом долгое время спустя переспрашиваю, о чем он говорил. Иду по улице и порой вдруг не могу вспомнить, куда направляюсь.
Как-то раз останавливает меня незнакомый человек и шепчет на ухо: «Послушайте, Матей Гоз, а вы порядочная свинья!»
Я готовлюсь к долгому разговору. Мужчина выпячивает нижнюю губу, на ней блестит слюна. Собирается в меня плюнуть. Потом отворачивается, идет прочь и сплевывает через несколько шагов. Я стою на тротуаре, оглядываюсь кругом и жду объяснения. Потом решаю, что это наверняка какой-то хулиган, надо бы его догнать или ударить сразу же на месте.
Иду дальше, нехотя отвечаю на фальшивые улыбки и приветствия знакомых (в таком маленьком городке знакомых полным-полно), может, загляну в ближайшую пивную, может, напьюсь. Но человека этого все никак не могу забыть! Сначала утешаюсь тем, что он, вероятно, меня с кем-то спутал. Черт! И что толку все время об этом думать? Надо смотреть на этот случай так, словно я его просто выдумал.
Однако, чтобы было ясно: меня зовут Матей Гоз. Мне тридцать восемь лет, а это возраст, когда человек уже может быть порядочной свиньей.
Я мог бы рассказать всю свою историю, и она бы стала свидетельством против меня. И я мог бы рассказать ее снова, и любой человек счел бы меня образцом для подражания. На улице каждый улыбнулся бы мне: «Матей Гоз, вы – святой человек! Рад пожать вам руку».
При этом я – все тот же Матей Гоз. Я иду по улице и в зависимости от того, какое у меня настроение, отвечаю на все эти глупые и фальшивые приветствия знакомых, направо и налево машу шляпой. Может быть, сегодня напьюсь.
Я живу здесь без малого двадцать лет, и сейчас вдруг начинаю сам себя спрашивать: что я тут делаю? Для чего я тут? Почему я тут поселился? Знаю точно, что, если бы двадцать лет назад нашлась койка в каком-нибудь из братиславских общежитий, никто бы меня здесь сегодня и не знал. Возможно, я был бы учителем в родном селе и учил бы детей своих бывших одноклассников и приятелей. Я отношусь к числу людей, которым нужна перспектива, таким надо постоянно видеть что-то впереди, и это что-то – не какая-нибудь ерунда, на которую можно махнуть рукой, а нечто серьезное и важное. Мне это особенно нужно потому, что я хочу оправдать свое существование, хочу быть уверенным в том, что оно не выглядит смешным, никчемным, никому не нужным. Скажем, кто-то в один прекрасный день захочет построить дом. Он, как и все, ходит на работу, слушается начальников, гоняет подчиненных, в свободную минуту может выпить кофе, почитать газету, поругаться со знакомыми, может делать что угодно – но все равно это будет человек, который хочет построить дом.
В связи с этим приведу случай из детства. Когда мне было лет шесть или семь, отец взял меня с собой на богомолье в Мариенталь[1]1
Немецкое название поселка Марианка в Западной Словакии, место традиционного паломничества к католическим святыням.
[Закрыть]. Мы встали рано утром, все собрались в церкви, где священник отслужил за нас Святую Мессу. Для меня крестный ход начался тогда, когда смолк орган, и старички, что стояли на коленях у бокового алтаря, поднялись и затянули хриплыми голосами: «Услышьте истовый глас…» Министрант с крестом двинулся вперед, за ним шли дети, молодежь, потом мужчины, женщины, все хлынули наружу. Музыканты ожидали на улице. Я подбежал к ним. Дядюшка Гашпарович сначала как-то неуверенно, но потом все смелее стал бить в барабан. Он хотел отогнать меня к остальным детям, но у меня здесь был защитник – мой отец. Тем временем рассвело. В кронах лип затеяли свару воробьи. Воздух был чист, чувствовалось, что скоро осень. Вся улица была заполнена богомольцами, пение усиливалось, а музыка его перекрывала. Тогда я, наверное, не понимал – то ли музыка перекрывает пение, то ли голоса перекрывают музыку, это было неважно. Ведь значение пения и музыки, в сущности, состояло в одном и том же, они создавали единое целое. Неожиданно из дома выскочила моя мама, она бежала за процессией и, словно желая перекричать все это шумящее стадо, голосила во все горло: «Не забудьте зайти к Бубничу, я заказала у него для Матея сапоги!» Сегодня мне смешно об этом вспоминать. Что значили мои сапоги для других богомольцев? Ничего. А я нес их, каждую минуту перекидывая с одного плеча на другое, радовался им. Все пели и пели, музыка их сопровождала; мой отец играл на эуфониуме[2]2
Басовый музыкальный инструмент семейства саксгорнов, ведущий теноровый голос в военных и духовых оркестрах.
[Закрыть], ему некогда было смотреть под ноги, и он наступил на какого-то нищего, развалившегося у дороги, но и это не имело значения, так же, как и мои сапоги. Не знаю, однако, что почувствовал тогда этот нищий. Кроме него самого никто этого знать не мог. Правда, тогда я тоже не очень-то о нем беспокоился. Думал, что все это богомолье устроили только ради моих сапог.
Хочу еще кое-что вспомнить. Было у нас поле, очень узкое, его пересекал ручеек, который даже летом не высыхал, и в ручеек осыпалась земля. Однажды отец посадил там иву, она принялась и через несколько лет превратилась в рослое дерево с красивой кроной, гибкими ветвями, из них можно было плести хлыстики, и с сильными корнями, которые схватывали почву, и дальше она уже не осыпалась. Потом мы отдали поле в сельхозкооператив. Поля стали другими, иву вырубили. Отец уже старый, пенсия у него маленькая, и он ездит подрабатывать в город. Работает сторожем на одном заводе. Однажды я слышал, как он рассказывал: «Было у меня поле, через него протекал ручеек. И посадил я там иву…» И по его лицу я видел, что эта ива для него значила.
Таких примеров я мог бы привести целую кучу! Только зачем? Зачем все это вспоминать. Я чувствую себя очень усталым, и город меня утомляет, утомляет одним своим видом, особенно новыми кварталами окраин. Улицы широкие, дома один от другого на одинаковом расстоянии и почти ничем не отличаются. Балконы, решетки, водосточные трубы – все окрашено в кричащие цвета. Человеку, который очутился здесь впервые, может невольно прийти на ум, что местные жители только недавно открыли для себя краски. Нет, нельзя сказать, что речь идет о чем-то новом, о новом материале с еще малоизученными свойствами. Эти люди словно сроду ни о каких красках не слыхивали. В этом нет ни крупицы здравого смысла. Они, словно малые дети, вдруг начинают все разрисовывать. Город богатый, но человек приезжий, заглянув сюда впервые, может этого и не заметить. В глаза ему бросится строгость, даже какая-то напыщенность. Однажды случилось, что какой-то подвыпивший ротный, а может, старший ротный забрел в эти ряды из домов-коробок, остановился в конце улицы, огляделся и воскликнул: «Какой генерал все это придумал?»
Действительно, из окон смотрят расплывшиеся, надутые лица, словно спрашивая: «Чего тебе тут надо? Что ты тут делаешь?» Человек поскорее уходит на более неказистые, обшарпанные улицы, где его встречает нарочитая бедность, но и здесь одно только притворство. Старые жители города занимались виноградарством, из года в год горбатились с мотыгой в руках, не имея времени на отдых. Здесь можно увидеть множество скрюченных и других по-разному ущербных людей, некоторые – такие уже с рождения, поскольку и предки их были ущербными, придурковатыми или хроническими алкоголиками. Разница между новыми, приехавшими сюда жителями, и старыми, коренными, лишь в том, что одни кичатся, словно даже хотят похвастаться: «Глядите, мы только что здесь поселились, а сколько уже смогли сделать!» Другие свое богатство скрывают и никогда не бывают довольны жизнью. Когда-то по домам ходили налоговые инспекторы, заглядывали в погреба, в кладовки, в амбары, даже на чердаки забирались, и все-таки им никогда не удавалось узнать, сколько в этом крае производят вина. Налоги тут мерили «на глазок». Но после войны нашлись мозги, перехитрившие этих плутов. Государство установило на виноград высокие цены, и тут они попались, принесли весь урожай на закупочные пункты. Так повторялось несколько раз, потом цены упали. Но государственные чиновники уже знали, каков может быть урожай и каких можно требовать поставок. А когда среди виноградарей из года в год стало расти недовольство, начали их агитировать вступать в кооперативы. Те сначала сопротивлялись, но потом поняли, что все напрасно, поскольку у государства нервы покрепче, чем у них. Некоторые из них быстро поседели, двоих-троих хватил удар, остальные добровольно, но затаив злобу и сжав кулаки, вступили в кооператив, приспособились к новым веяниям и к новым порядкам. Каждый мог оставить за собой приусадебный участок, он-то и стал, понятное дело, средоточием его интересов. И приезжий человек снова бы сильно удивился, узнав, сколько вина можно получить даже с такого клочка земли. Он бы решил, что это какое-то чудо, и расхваливал бы нашего виноградаря по всему свету. А наш человек понял, что много земли ему и не надо, было бы достаточно воды, сахара и дрожжей. «Винограда будет столько, сколько Бог даст, а вина – сколько мы захотим!» Пусть приходят любые дегустаторы, пусть пробуют – они все равно не поймут, что имеют дело с обманом. Но будем откровенны: если в этом крае и есть что-то настоящее, то, по всей видимости (в лето Господне 1964) – это вода.
2
Двадцать лет назад я был студентом. Квартиру в Братиславе найти не удалось и поэтому пришлось ездить на учебу из дома, но эти поездки меня очень утомляли. Кто-то посоветовал мне поискать комнату в этом городке, мол, так можно сократить дорогу хотя бы наполовину. Вот я и приехал сюда и после долгого хождения нашел мансарду у пани Хадаликовой, вдовы какого-то кровельщика, что упал с церковной колокольни. Она была сестрой пани Барборы Пиргачовой, владелицы портновской мастерской на Ветреной улице. Хозяйка была очень склочная и немного жадная. Правда, с ней я никаких дел не имел и почти не разговаривал. По первым числам исправно платил за комнату, и на этом наше общение заканчивалось. Денег хозяйка брала немного, поскольку и сама мансарда была плохонькая, со щелястыми стенами, и зимой здесь было холодновато. Зато вид из окна открывался довольно интересный. Я мог смотреть на дорогу, по которой сновали люди, проезжали повозки, часто видел и лошадей, а автомобили – намного реже, поскольку это место было в стороне от главной дороги и от площади. По другую сторону улицы располагался городской парк, там я мог гулять когда угодно, но бывал там редко. Наверное, только несколько раз, когда дома не было спичек или надо было узнать, который час, я подходил к садовнику и в этом случае перекидывался с ним парой слов. Это был дедуля с деревянной ногой, однако держался он молодцом и, когда было нужно, мог погнаться за мальчишками и каждый раз, мне на удивление, кого-нибудь ловил. Зимой он в парк не ходил, но время от времени меня навещал, при этом всегда что-нибудь приносил, то пирожки, то бутылку вина, а как-то раз фасолевый суп. От него я узнал, что через две улицы, в корчме, перед которой стоит газовый фонарь, работает его дочь, и если я буду проходить мимо, то могу к ней как-нибудь заглянуть. В первый раз мы отправились туда вместе. Потом я захаживал и один, и мы с дедулей всегда там встречались. Пани Ярка – так звали его дочь – питала ко мне симпатию, и я извлекал из этого определенную выгоду. Выгода была уже в том, что она меня знала. Никаких знакомых у меня здесь не было, и я был рад, что могу хоть с кем-то поговорить, и если нужны были деньги, а из дома еще не прислали, она всегда понемногу одалживала. Иногда я приходил ей помочь – каждый раз находилась какая-нибудь работа – протереть столы, накачать пива; иной раз целый вечер помогал собирать пустые кружки. А пани Ярка не желала принимать от меня помощь даром. Она прощала мои мелкие долги: если я пытался их вернуть, она только усмехалась и прилюдно, даже при дедуле и при своем муже, целовала меня: «Мы квиты!»
Прошел год, другой, третий, моя учеба уже заканчивалась, а я здесь по-прежнему почти ни с кем не был знаком. Встречался только с квартирной хозяйкой, с дедулей и его дочерью, с их родными, в том числе – с Иренкой. Собственно, Иренка была лишь дальняя родственница, сообразно с этим к ней в доме дедули и относились. Ее как-то не очень привечали, скорее напротив, даже совсем – напротив, буквально терпеть не могли и повсюду о ней злословили. Даже и он, дедуля, который приходился Иренке дедом двоюродным или троюродным, разносил по городу, что у внучки острый нос и заячьи уши. Несколько раз она приходила к нему с плачем и упреками, но он от этих слухов открещивался, говоря, что все это пустые выдумки, а особенно – что слухи пошли от него, ведь он никогда ее ушей не видел, поскольку они всегда так аккуратно прикрыты волосами. И гладил ее по голове. Но когда она уходила, дедуля громко хохотал, говоря, что все-таки не ошибался, однако не сказал девочке правду, не желая ее еще больше расстраивать. А однажды на Рождество, будучи слегка в подпитии, кричал на нее и швырнул на пол дешевые сигареты, которые она положила ему под елку.
Должен признаться, поначалу я не понимал, почему Иренка в такой немилости, и когда только мог, заступался за нее. Она была очень хорошенькая. На ее немного застывшем лице всегда гуляла улыбка, которая, казалось, не исчезала, даже когда плакала, наоборот, становилась еще заметнее, как будто она хотела сказать: разве я виновата в том, что у меня такое миленькое личико? Когда Иренка шагала – словно струна, гордо неся голову, то носом, слегка приподнятым вверх, словно не просто дышала, а еще и на ходу нюхала воздух. Каждому она нравилась. Ну, если не каждому, то, по крайней мере, многим, а если не многим, то хотя бы некоторым, достаточно и того, что она нравилась мне. Держалась она высокомерно, но к ее высокомерию легко можно было привыкнуть. Ее мама была еще более высокомерной. Улыбалась пренебрежительной улыбкой, не совсем такой, как у Иренки, но немного похожей. Нужно все же подчеркнуть, что это не выглядело так, будто дочь унаследовала улыбку от матери, скорее наоборот, мать как будто подсмотрела улыбку у дочери. К счастью, улыбалась она редко. Но бывало, улыбнется, а потом забудет стереть с лица улыбку, тогда мне становилось как-то неловко, и я отводил глаза в сторону. Если уж я заговорил про маму, надо упомянуть и отца, потому что он был из них самый высокомерный. Настолько высокомерный, что уже и высокомерным, собственно говоря, не был. Что-то бормотал себе под нос и к людям относился добродушно, сердечно, хотя все в его поведении так и кричало: я такой замечательный, что один только взгляд на меня должен вас радовать.
Встречался я с Иренкой каждый день. Мы вместе ездили в Братиславу. Я учился в университете, она была студенткой консерватории. Я носил ее футляр со скрипкой, она носила только сумочку и всегда поглядывала на меня свысока. Пани Ярка каждый раз, завидев меня с ней, мне выговаривала. Но я подружился с Иренкой настолько, что она, если бы захотела, могла бы мною командовать. Конечно, она это и делала, особенно, если рядом были свидетели. А иногда, когда мы были одни, поучала меня, повторяя, что я не должен сутулиться, держаться прямо, что на улице не следует слишком громко кашлять, что время от времени мне нужно менять галстук, а то люди подумают, будто он у меня один-единственный. Как-то раз она заметила, что мне надо ушить зимнее пальто, к тому же хорошо бы сдать его в чистку, потому что на нем масляное пятно. Мне это было немного неприятно, даже очень неприятно, прямо краска в лицо бросилась. Я хотел рассказать ей об одном случае, но потом раздумал. Расскажу сейчас. Дело было накануне Рождества, мы закололи свинью, и не знаю как – на плите загорелся вытопленный жир. У мамы не нашлось под рукой ничего другого, она схватила мое зимнее пальто и накрыла им кастрюлю; огонь она загасила, но пальто немного попортилось, ей пришлось заменить подкладку и отнести его в чистку. Потом оно опять выглядело как новое, но через несколько дней масляное пятно появилось снова, на нем почему-то скапливалось больше пыли, я мог его хоть сто раз чистить, а пятно все появлялось.
Итак, с Иренкой я уже подружился, она уже успела меня воспитать и, такого воспитанного, пригласила в гости. Они жили неподалеку от футбольного поля, до комнат доносились крики болельщиков, особенно летом, когда открывали окна, слышны были смелые, энергичные выражения, иной раз даже слишком смелые, порой совсем острые, прямо-таки боевые. До этого слышать их я не мог, поскольку шел в гости в первый раз. В прихожей мне пришлось переобуться, что было для меня недобрым знаком. Нас встретила бабушка, близорукая старушка, которая была там и за кухарку, и за прислугу, в общем, домохозяйка. Иренка с ней расцеловалась, а от меня – как мне показалось – ожидали, что я поцелую у бабушки руку. Я этого не сделал, пусть они меня простят.
Квартира была шикарная, старомодная и богато обставленная, мебель, сразу видно, дорогая, с разнообразными полочками, заставленными рюмками и бокалами, керамикой и фарфоровыми статуэтками; кругом сплошь вазочки, горшочки с цветами, салфеточки, скатерти с бахромой, пол, натертый до блеска, красивый ковер, чистота, роскошь, богатство. Иренка привела меня в свою комнату, которая была немного меньше остальных, а потому более уютная, там все было под рукой. Мебель здесь стояла разная, доминировал барочный столик с бронзовыми ключиками, на столике полно книг, нот, нотных тетрадей, старинная чернильница, по обе стороны которой располагались вазочки из черной керамики, в одной – карандаши, в другой – букетик засушенных цветов. Я подошел к окну и похвалил вид, оттуда перешел к книжным полочкам, полистал книжку-другую, потом мое внимание снова привлекли статуэтки – действительно, где был хоть малейший свободный кусочек поверхности, везде были расставлены куколки, трубочисты, девочки с разрисованными корзинками, матросы, гусары, жуки, мушки. На маленьком диванчике, на стульях, даже на полу – повсюду были разложены подушки, какие-то меховые подстилки и подстилочки, сделанные, наверное, из старых шуб, детских шубок и конвертов, словом – кругом сплошь тепло и уют. Пока я вот так разглядывал комнату, Иренка сбегала переодеться в домашнее кимоно, вернулась вся сияющая и принесла граммофон, опустила его на пол, встала рядом на колени, покрутила ручку, и комнату наполнил старческий дребезжащий тенор: «Цветет ли еще липка в чистом поле…»
Потом подошла к радиоле и из-за цветастой занавесочки вытащила пластинку, кажется, Вивальди. Да! Точно помню. Потом она прочитала мне краткую лекцию, причем не только о Вивальди, но и о музыке вообще, о современной и о старинной, и о совсем старой. Долго рассказывала мне о Гвидо д’Ареццо[3]3
Гвидо д'Ареццо, Гвидо Аретинский (ок. 990 – ок. 1050) – итальянский теоретик музыки и педагог, один из крупнейших в Средние века и самый значимый в истории западноевропейской музыки. Монах-бенедектинец.
[Закрыть]и его музыкальной нотации, разучила со мной гимн Ut queat lanis resonare fibris…[4]4
Гимн Иоанну Крестителю, написанный на латинском языке. Автором мелодии принято считать Гвидо д'Ареццо.
[Закрыть], называла имена Орландо ди Лассо[5]5
Орландо ди Лассо (1532–1594) – франко-фламандский композитор и капельмейстер, один из самых плодовитых в истории музыки.
[Закрыть] и Джованни Пьерлуиджи да Палестрины[6]6
Джованни Пьерлуиджи да Палестрина (1525–1594) – итальянский композитор, один из крупнейших полифонистов эпохи Ренессанса.
[Закрыть].
Упомянула Иренка и папу Григория Великого[7]7
Григорий I Великий (ок. 540–604), Папа Римский (590–604) канонизировал антифонарий, считается создателем богослужебной монодии католиков, так наз. «григорианского хорала». Традиция приписывает ему авторство большинства песнопений римской литургии.
[Закрыть], который распорядился приковать золотыми цепями в римской базилике Antifonarius cento. Объяснила мне, что такое дискант, а что – фобурдон. Потом снова вернулась к Палестрине, поскольку умела это имя выговаривать. – О, эти прекрасные антифоны, о, эти великолепные хоралы, секвенции, тропы, гимны, тот, кто их слышал, никогда не забудет, да и как же иначе? Ведь даже хулиганы, даже мальчишки коммунистические, которые стыдятся того, что всего несколько лет назад ходили прислуживать на мессе, тоже тайком напевают Um angeli et archangeli, um tronis et Dominationibus[8]8
Ангелы и Архангелы у подножия трона… (лат.).
[Закрыть]… Косятся с подозрением друг на друга и глупо ухмыляются…
Тут в комнату вошел Иренкин отец и, протянув к нам обе руки, приветствовал нас низким бархатным голосом: – Ах, ах! Наверняка – однокашник! Добро пожаловать! Почему же ты ничем его не угостишь?
Он мигом принес бутылку и стаканчики, налил и только когда мы чокнулись, подал мне руку, и я представился.
– Какой милый человек, – похвалил он меня. – Ну, развлекайтесь!
Я просидел у них до позднего вечера. Но чтобы понапрасну не тянуть, рассказывая об этом, скажу сразу: дело кончилось плохо. Сначала я немного стеснялся, но потом осмелел, а, осмелев, сам не знаю, как и когда, выпил у них весь «Курвуазье» или что там за коньяк это был. Может, просто бутылка была интересная, а коньяк самый обыкновенный, предположу даже, что это был самый обычный ром. Одно точно – бутылку я опустошил. С тех пор прошло без малого двадцать лет, но меня бы нисколько не удивило, если бы Иренка или ее отец, или кто-нибудь из их семьи вспомнили обо мне в эти невеселые времена: «Да, интересно, а Матей Гоз, ну знаете, тот пьянчуга, что выхлестал у нас весь „Курвуазье“, чем теперь занимается?»
Простите, друзья, я как раз вспоминаю о вас.
3
Под окнами шагала улица, и днем, и ночью были слышны шаги. Сколько шагов! Некоторые громкие, словно прохожий хотел забраться прямо ко мне в комнату, другие – тихие, будто человек шел, не желая меня беспокоить, некоторые – тихие и поспешные, по ним можно было судить о том, что прохожий старается идти осторожно, но не ради меня или подобных мне людей, а ради самого себя, будто боится привлечь к себе внимание, будто кто-то за ним следит и может увидеть, на какую улицу он завернет, в какое окно постучится. Как-то ночью, точнее, уже почти на рассвете, я проснулся, и мне почудилось, что внизу кто-то ходит, он даже остановился у входной двери, нажал на ручку, проверяя, заперто ли. Кто это может быть? Я встал и подошел к окну. На улице никого не было. Ну, думаю, все равно скоро утро, не буду ложиться спать, включу свет и что-нибудь почитаю. Могу почитать и в постели. Но через минуту слышу шаги, кажется, те же самые, что и раньше. Снова подхожу к окну. Внизу стоит какой-то мужчина или парень, легко одетый, ни шапки, ни плаща, хотя на улице наверняка холодно. И смотрит в мое окно. Конечно, это показалось мне странным. Думаю: если открою окно, может быть, он испугается и уйдет. Но он так и стоит на том же месте и смотрит наверх. Мне ему сказать нечего. И он ничего не говорит, а сам я не могу догадаться, что ему от меня надо.
– Послушайте, хотите зайти? – спрашиваю я.
К моему удивлению тот отвечает:
– Да, я пришел к вам.
Быстро одеваюсь и бегу ему отворить.
Через минуту он уже в моей комнате. Это низенький мужчина, как я прикинул, примерно моего возраста, но потом оказалось, что он почти на десять лет старше. На нем серый летний костюм, хотя уже осень, и на улице бывает по-настоящему холодно. Он явно дня три не брился. Волосы у него были черные, густые, но нечесаные и, пожалуй, немного грязноватые. Вид не самый лучший. Однако выглядит он беззащитно, даже немного комично, что, видимо, сознает и сам, все время робко улыбаясь.
– Меня зовут Йожо Патуц, – сказал он сквозь зубы. И снял очки, которые запотели, как только он вошел в комнату. Глаза его немного сощурились, по обе стороны носа от роговой оправы остались маленькие вмятинки, мужчина хмурился и улыбался. Протерев очки носовым платком и надев их снова, он сообщил, что его послал ко мне один мой знакомый, у которого он довольно долго жил, но теперь уже жить там не может, и именно поэтому мой знакомый направил его сюда. И что он хочет, чтобы я ему помог.
– А чем? Чем я могу вам помочь?
– Сейчас объясню. Но сначала хочу предупредить, что ваш знакомый, – возможно, вы этому и не поверите, просил меня не сообщать вам его имени. И мне бы не хотелось… Конечно, речь идет об осторожности, а с моей стороны, и это вам скорее всего покажется странным, речь идет о соблюдении обязательства. Именно! И мне было бы жаль, если бы вы истолковали это как-то иначе.
– Так в чем же дело?
– Признаюсь, что сейчас, когда я, наконец, здесь и должен высказать свое предложение или просьбу, у меня такое чувство, что речь, собственно, не обо мне, ведь вы мне, собственно, уже помогли, впустив в дом… – Он взглянул на свою одежду и снова улыбнулся. – На улице мне было немного зябко. Могу вас заверить, – продолжил он, – что если бы вы не согласились с моим предложением, я нисколько бы этому не удивился. Однако я нахожусь как бы на полпути и не могу не рассказать вам о своем положении, иначе все это дело показалось бы еще более странным, и вы этот мой ночной визит вряд ли смогли бы себе объяснить.









