Текст книги "Сталинский дом. Мемуары (СИ)"
Автор книги: Виктория Тубельская
Соавторы: Дзидра Тубельская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Пристрастие к сложной интриге вылилось в неуемную любовь к толстой вишневой книге „Оперные либретто“, непонятно зачем купленной в Лавке писателей на Кузнецком Мосту. В ней излагались сюжеты почти всех великих пьес, причем полностью препарированные – никаких идей, философии, одно голое действие. Совершенно захватывающее чтиво. Впоследствии эта книга оказала мне большую услугу: я готовилась по ней к экзамену по французской литературе и мне повезло – попалась в билете пьеса Гюго „Эрнани“. Тут уж я блеснула и во всех подробностях пересказала либретто этой оперы Верди. После того, как я перешла ко второй картине первого действия и сообщила, что „Эльвира с ужасом думает о предстоящем браке с ненавистным стариком. Невольно ее мысли обращаются к юному смелому красавцу Эрнани, в которого Эльвира влюблена. Сладкие мечты девушки прерывает приход подруг. Но все это не веселит Эльвиру. Она хочет остаться одна и снова предаться своим мечтам…“, меня прервали и поставили пять. Помнится, я даже немного обиделась, что преподавательница не захотела дослушать либретто до четвертого действия, где „Эрнани закалывается на глазах несчастной Эльвиры, падающей замертво на труп мужа.“
* * *
В той же Лавке писателей была приобретена книга Жорж Санд „Бабушкины сказки“ (С.П.Б. Издание А. Ф. Деврiена с рисунками академика барона М. Клодта. Дозволено цензурою. С-Петербург, 25 мая 1893 г. Типография В. Г. Авсеенко, Троицкая, 22).
На обложке, где-то сбоку, невидное нам, заходит солнце. Оно еще освещает верхушки гор и оранжево светится в провалах окон и в арке развалин замка. К нему ведет широкая пологая лестница. У ее подножия статуя женщины в греческой тунике в накинутом на лицо газовом покрывале. Рука статуи вытянута в гостеприимном приглашающем жесте по направлению к замку. (Вот он, „белый жест“ статуи из Ростана.)
Пьедестал наполовину окутан розовым облаком, занимающим середину обложки. Облако проткнуто длинным веретеном (сказка „Розовое облако“). А совсем внизу в сумерках бьется грозовое море, накатывая на камни. Из пещеры в скале вылетает серебристо-белая цапля („Крылья мужества“).
На титульных страницах сохранились мои отпечатки пальцев – обратная сторона обложки была грифельной и оставляла на подушечках черные следы. Неожиданная полицейская функция у книги сказок.
Первая глава моей любимой сказки „Замок Пиктордю“ „Говорящая статуя“ начинается фразой: „То, о чем я расскажу вам…“ На этом непомерно большом ветхом Т, на перекладине буквы сидит сова. Ножка Т упирается в заросли цветов с белыми лепестками, которые становятся все крупнее и крупнее и выплескиваются на страницу. Вдали, за цветами и травами, – замок на фоне неба, тут уже не закат, а луна, над которой громоздятся тучи.
Сверху листа – еще картинка: разбитое окно, затянутое паутиной с пауком. Прямо из паутины вылетают на белое пространство бумаги три летучих мыши косяком, как птицы. У летящей впереди хорошо видно ушастое личико с уродливым плоским носом.
Ясно, что после такой обложки и картинки из книги было уже не уйти – не зря звала в свой замок „дама под покрывалом“. Мне, как и героине этой сказки Диане, было восемь лет и, читая, я полностью отождествляла себя с ней. Вот я еду в карете по тряской горной дороге, и солнце садится. Карета ломается. Заночевать негде, кроме как в развалинах замка, о котором, как с готовностью сообщает кучер (такие словоохотливые простоватые персонажи для повествования совершенно необходимы), идет дурная слава. Говорят, что замок сам себя сторожит. Понятно, знаменитый художник г-н Флошарде, отец Дианы, в такие глупости не верит.
Однако же, пока он с кучером переносит вещи, Диана, оставшаяся одна на лестнице, ведущей в замок, слышит женский голос, который зовет ее по имени. Диана оглядывается и видит в сумерках даму. Она рукой указывает на замок, приглашая Диану войти. Рациональный Флошарде, естественно, объясняет дочери, что эта фигура, белеющая в сумраке, – статуя. Наконец практичный кучер находит в парке пригодный для ночлега павильон, и путешественники укладываются спать после скромного дорожного ужина: „холодная дичь, ветчина, пирожки и фрукты“, запив его родниковой водой.
Диана не может заснуть. Сквозь дыры в крыше светит луна, и она рассматривает фрески на стене – танцующих хороводом нимф. Они плохо сохранились. У одной недостает руки, у другой – ноги, у третьей – головы. Лунный свет добирается до этой танцовщицы, она отделяется от стены и приближается к Диане. Думаете, Диана испугалась? Ничего подобного. Впрочем, я плохо выразилась. Нимфа без головы – это в духе современных ужастиков. Здесь не то – ее лицо скрывает покрывало, сквозь которое Диана, как ни силится, не может разглядеть ее черты, „но оттуда, где должны находиться глаза, выходили два бледных луча“.
Дама под покрывалом берет Диану на руки, и они оказываются в замке, каким он был в пору своего расцвета. Картины и скульптуры оживают и приветствуют маленькую гостью. Попадается по дороге и „золотой очень хорошей работы стол, загроможденный до самого потолка разного рода лакомствами, необыкновенными фруктами, цветами, пирожными и конфектами“ (оставим перевод на совести некоей г-жи А. Н. Толивħровой). Диана отказывается от сладостей, и тут мы с ней расходимся – я бы от „конфектов“ не отказалась.
Наутро Диана никому не рассказывает о своем ночном приключении. Путешественники благополучно добираются до дома, где их ожидает мачеха Дианы – Лора, существо легковесное, интересующееся только нарядами и мечтающее превратить свою падчерицу в хорошенькую куколку. По у Дианы иные устремленья: она хорошо рисует и хочет стать художницей. Ее мечта – нарисовать свою мать, которую она никогда не видела: она умерла при родах. Никаких ее портретов у Флошарде нет. Меж тем дама под покрывалом продолжает являться Диане, и однажды в одном из прекрасных снов Диана находит в замке камею. Дама под покрывалом говорит, что на ней изображено ее лицо. Наутро Диана рисует камею по памяти и показывает рисунок старому доктору, другу семьи. Тот поражен – это изображение ее матери. В доказательство он вынимает из кармана жилета медальон. Полное тождество.
Теперь-то я понимаю, что здесь что-то не договорено. Почему у г-на Флошарде не было никаких портретов жены, а доктор носит при себе медальон? А что если Диана вовсе дочь доктора? Но это я так… Ну, вынул медальон и вынул. Разве в этом дело?
Конец мне не нравился – дама под покрывалом там больше не показывается, – и я его редко читала. Уже взрослой, став известной художницей, Диана приезжает в замок Пиктордю и разыскивает ту статую в парке. По дама под покрывалом больше не говорит с ней. Тут же иллюстрация, снабженная подписью: „Она (Диана) прислонилась к подножию, положив руку на ее холодные ноги“. Статуя изображена лишь до груди, так что как у нее там с головой – неизвестно. Однако Диана смотрит молитвенно вверх. Одна рука прижата к сердцу, к кружеву широкого воротника, другая – на пьедестале. На платье сзади виднеется бант. Длинные локоны. Тут уж быть Дианой я никак не могла.
А Жорж Санд уже торопится приколотить мораль. „Рассказывать ли вам ее остальную жизнь? Вы отгадаете ее, дети. Это была жизнь возвышенная, счастливая и плодотворная превосходными работами. Диана в двадцать пять лет вышла замуж за племянника доктора (sic!), заслуженного человека, который всегда думал о ней. Она стала богата и могла делать много добра. Между прочим, она основала мастерскую для бедных молодых девушек, которые получали там образование даром…“
И пошло-поехало в духе утопического социализма, столь дорогого сердцу эмансипированной писательницы. Бедная дама под покрывалом…
А вот еще одна сказка из книги „Бабушкины сказки“. Называется она „Королева Квакуша“. Итак, опять замок, только на этот раз в нем нет ничего таинственного – прекрасное ухоженное поместье в Нормандии. Живут там г-жа Иоланд и ее внучка, шестнадцатилетняя Маргарита. Замок, как и полагается, окружен рвом, но несколько лет назад приключилась засуха, лягушки и болотные растения погибли. Во рву насадили деревья и устроили сад, но Маргарита с сожалением вспоминает прежний. Девица эта вовсе не хороша собой, бабушка ласково зовет ее лягушечкой.
Я вовсе не считала лягушек уродливыми, а так как в этой сказке нет изображения Маргариты, то я была полностью предоставлена своей фантазии. Выходило, что Маргарита – особа довольно полненькая (мне никогда не попадались лягушки с тонкими талиями), глаза у нее круглые и золотистые, пальцы длинные, изящные.
Однажды Маргарита идет гулять и оказывается в незнакомом месте – на берегу дивно красивого болота. Тут идет перечисление растений и насекомых на целую страницу, что делает честь г-же Санд как натуралисту. Переводчица, все та же г-жа Толивħрова, не может угнаться за ее познаниями и пишет так: „…между стебельками копошились жесткокрылые то золотисто-бронзового цвета, то аспидного оттенка“. Тут же и „сетчатокрылые“, и какие-то неведомые „тяжелые детики менее ярких цветов“, и все это „в чудной зелени великолепного папоротника Osmondaw, – г-жа Толивħрова так и оставила латинскими буквами.
На этом ботаническом фоне появляется огромная лягушка. Она говорит Маргарите, что ее зовут Королева Квакуша и раньше она жила в замковом рту. Пе желает ли Маргарита посетить ее новый хрустальный дворец? Наивная Маргарита уже готова последовать вслед за лягушкой в воду, как кто-то удерживает ее за юбку. Это ручной лебедь Маргариты по кличке Hebe (бедная г-жа Толивħрова явно в затруднении). Солнце заходит за тучу. Все великолепие пропадает. Если бы не лебедь, не выбраться Маргарите из топей.
Меж тем в замок прибывает с намерением жениться на богатой наследнице некий кузен Пюиперсе, легкомысленный парижанин и к тому же гусар. Он относится к лягушкам сугубо гастрономически и едва не приканчивает неосмотрительно встретившуюся на его пути Королеву Квакушу, дабы полакомиться лягушачьми лапками. Но Маргарита не дает ему убить столь милое ее сердцу земноводное.
Когда я читала в детстве эту историю, меня постоянно мучила некая недоговоренность. Никогда ясно не говорилось, что вот это, мол, на самом деле, а это – нет. Как, например, прикажете понимать такой пассаж? Сидит Маргарита в своей комнате на стуле. Вообще, что это за занятие такое – просто так сидеть на стуле? И вдруг, бац, она уже на краю рва, где опять вода, как прежде, до засухи. Королева-Квакуша уже тут как тут. Она рассказывает, что она родственница Маргариты – прабабка прабабки ее тетки, попробуйте высчитать – и зовут ее Ранаида, В молодости она была не чужда колдовству и умела превращаться в лягушку. Далее следует столь запутанная исповедь, что я не в силах ее теперь воспроизвести. Раньше я, однако, прекрасно разбиралась во всех злоключениях Ранаиды и неоднократно пересказывала эту леденящую душу историю на переменах в первом классе – аудитория собиралась обширная и благодарная. В один день я не укладывалась, и слушатели жаждали продолженья – получался сериал.
В общем, однажды Ранаида забыла вовремя принять волшебный напиток и осталась лягушкой. Единственное, что может вернуть Квакуше человеческий облик – фамильные драгоценности, хранящиеся в шкатулке Маргариты. Добрая Маргарита приносит ей диадему и ожерелье. Лягушка наряжается и танцует, произнося заклинания. Увы, у нее ничего не получается, а тут еще Маргарита не в силах сдержать смех. В гневе Ранаида проводит пальцами по лицу Маргариты, чтобы ее собственное безобразие перешло на ни в чем не повинную девицу. Но превратив Маргариту в лягушку, Квакуша гибнет, так и не став снова красавицей.
Вопреки дидактическим намерениям Жорж Санд, мне все равно было жаль злосчастное земноводное. „…У нее была ужасная голова человеческого вида с длинными зелеными водорослями вместо волос, остальная часть туловища, в размерах обыкновенного человеческого роста (как переводит г-жа Толивħрова, как переводит!) была матовой белизны, морщинистая и сохраняла форму лягушки…“
И тут Жорж Санд опять приколачивает мораль. На сей раз устами (клювом) лебедя, который, оказывается, вовсе не лебедь, а принц Роланд. В лебедя его превратила злая Ранаида, а теперь он расколдовывается. „Оставайся благоразумной и доброй девочкой и ищи мужа, который полюбит тебя не за наружную красоту“. Дав такой совет из дамских журналов, принц-лебедь улетает, а Маргарита – снова в своей комнате на стуле, и солнце светит ее прямо в глаза
Что же она всю ночь просидела на стуле? Как же она не свалилась, если заснула? Значит, не заснула и на самом деле пыталась помочь Ранаиде? Это ей вовсе не приснилось? А тут еще Жорж Санд напускает туману. Встав со стула, Маргарита обнаруживает, что ее любимец лебедь исчез. Все поиски оказываются тщетными. В довершение всего незадачливый претендент в женихи, покидает замок, что дает повод г-же Санд развить лебединый совет из дамского журнала.
„…Будь уверена, что тебя каждый полюбит такою, какою создал тебя Господь, – говорит бабушка. – Потому что заслуженное нами счастье станет нам лучшим украшением…“
* * *
У нас были подшивки „Нивы“. „Сатирикона“ и „Столицы и усадьбы“.
В „Ниве“ царил дух религиозный, чего я, естественно, не понимала: религия никоим образом в окружающей меня жизни не присутствовала. Серо-черные иллюстрации в „Ниве“ мне очень нравились. Там били в просвет между тучами аккуратно обрезанные полосы света, похожие на лучи прожектора в московском небе 7 ноября во время праздничного салюта, и как-то с этими прожекторами была связана худощавая фигурка в длинном одеянии, очень реальная. Я думала, это фотография, как на других страницах, где красовались солдаты с бравыми усами и сестры милосердия в белых платках, так искусно повязанных, что голова оказывалась в широкой белой раме. У человека с фотографии, где били прожектора, усов не было; а только жидкая бородка. Над головой – круг. Наверное, такая шляпа.
В нескольких номерах“ Нивы» печаталась история с продолжением. Увы, ни начала, ни конца – журналы были разрозненные. Картинка состояла из черно-белых точечек, складывавшихся в изображение индийского храма. Там сидела богиня смерти Кали, многорукое чудовище с головой красавицы, а перед ней – груда черепов. Что касается собственно истории, которую мне удалось прочитать, то в ней фигурировал молодой англичанин, попадающий в затерянный в джунглях храм в поисках сокровищ и статуя богини, душащая дерзкого пришельца своими многочисленными, как щупальца у спрута, руками. Брр…
Журнал «Столица и усадьба» с подзаголовком «журнал красивой жизни» привлекал меня яркой цветной картинкой, которая помещалась посередине светло-бежевой мягкой обложки. Дамы в фижмах среди пирамидками выстриженных деревьев, дородная красавица, чернобровая и румяная, пьющая чай из блюдечка, излучина реки… Как я теперь предполагаю, репродукции Бакста. Бенуа, других художников Серебряного века. Внутри – бумага толстая, глянцевая. На фотографиях – очень четких – гостиные, кабинеты, парки со статуями и фонтанами, ампирные усадьбы с колоннами, постоянный порядок линий и света, каждая деталь на своем выверенном месте.
В «Сатириконе» все, наоборот, было как в кривом зеркале. Кривое зеркало не метафора. Существовал такой аттракцион в Парке культуры и отдыха имени Горького, меня туда водили. Вероятно, этот павильон относился к отдыху – там полагалось смеяться, глядя на свое отражение. Все без исключения, даже самые красивые, превращались в уродов – то жирных с огромной расплывшейся башкой, то длинных, до потолка, с тонюсенькими мушиным шеями.
Вот такие картинки были и в «Сатириконе». Мне объяснили, что они называются «карикатура». Помню одну такую рожу, а под ней надпись: «Мое лицо – венец творенья, оно крутилось в колесе…» Читала и перечитывала забавлявший меня рассказ от лица младенца, от него осталась в голове лишь одна фраза: «Проигрался в макашку до последней пеленки». Я думала, что макашка это мокрая пеленка. А ведь несомненно имелась в виду карточная игра «Макао».
Кстати, название пьесы Тренева «Любовь Яровая», которое в ту пору мне часто попадалось на афишах, я очень долго воспринимала как любовь яровая, в смысле не озимая. То есть любовь, проистекающая в пору сева яровых. Про яровой и озимый клин я понимала очень хорошо, об этом беспрестанно бубнило радио.
К несчастью, и «Нива», и «Столица и усадьба», и «Сатирикон» жили у нас не долго и куда-то исчезли, как вообще исчезает все на свете.
* * *
Книги были дефицитом. Бытовал термин, как и для всех прочих вещей, «доставать», а не покупать. Книги доставали в Лавке писателей.
Это почтенное заведение предназначалось только для членов Союза Писателей. Располагалось оно на Кузнецком мосту, на втором этаже букинистического магазина. Вела в Лавку деревянная лестница, очень узкая и такая крутая, что первой в Лавке оказывалась голова писателя, что весьма символично – это его главная часть, орудие труда – а потом втягивалось бренное тело.
Я крутилась у витрины со старинными книгами, в надежде, что мне перепадут сказки. Рядом с витриной – стол с книгами только что вышедшими. Они попадали и в обычные книжные магазины. Книги самые лучшие таились в маленькой комнатке позади стола. Оттуда их выносила угловато-высокая, рано поседевшая Кира, помощница заведующей. Этот дефицитнейший дефицит предназначался для избранных – кому полагалось по рангу, литературному начальству, секретарям Союза Писателей. Но поскольку Кира сама была знатоком книг, то она испытывала дружеские чувства к таким же, как она книгочеям, определяя их безошибочно, и оделяла тайком заветными раритетами. Это благодаря ей, у меня живут книги 1949-53 годов издания: двухтомник Марка Твена, «Три мушкетера», «Красное и черное», «Дети капитана Гранта».
Здесь же, в лавке, оформлялась подписка на собрания сочинений, тоже страшный дефицит. На том же Кузнецком Мосту, но ближе к Дмитровке помещался магазин подписных изданий. Когда объявляли подписку на очередного классика, очередь выстраивалась с ночи.
Вынесенные из комнатки книги, Кира складывала в высокую стопку – вопрос купить не купить не стоял, книги стоили очень дешево – обертывала их толстой коричневой бумагой и завязывала бечевкой в несколько рядов. Пакет получался тяжелый и резал мама пальцы.
Дома ни у кого не хватало терпения развязывать прочные Кирины узлы. Их разрезали ножницами и накидывались на добычу, заранее торгуясь, кто что будет читать первый.
* * *
В этих книгах из Лавки писателей уже пожелтела бумага, и они источают тонкий аромат, такой же как «Бабушкины сказки» Жорж Санд. Книги моего детства уже имеют право на почетное звание букинистических. Они приобрели букет, некое послевкусие времени, как бутылки вина в подвалах замка.
Школа
Все это книжное великолепие как-то отодвигало на задний план советскую литературу для детей. Однако кое-что запало мне в душу. Например, книжка В. Чаплиной про спасенных зверей, про выращенного дома львенка, которого прозвали Кинули. Затем «Девочка из города», к сожалению, не помню кого. Там рассказывается о войне, о беженцах. Они оставляют в крестьянской семье городскую девочку Валю. Интерес весь в том, как она привыкает к сельской жизни. Помню еще обложку, на которой помещалось изображение алтайской пионерки Чечек в школьной форме с белым фартуком и в сапогах. Зависть вызывало не только то, что ей разрешалось ломать ветки лиственницы, о чем я уже упоминала. Очень хотелось ходить в сапогах, как она. Мечта эта была совершенно несбыточна – до моды на сапоги оставалось еще добрых тридцать лет.
«Путешествие с домашними растениями» Н. Верзилина (1954) я зачитала до дыр. Благодаря этой книге я стала на всю жизнь «юным натуралистом». Это звание носили школьники, которые занимались, как теперь бы сказали, экологией. Они «озеленяли» классы, то есть ухаживали за растениями на подоконниках и устраивали «живые уголки» – обычно там обитали кролики, хомячки, рыбки и аксолотли. Аксолотлей, кажется, теперь никто не разводит. То ли они вовсе повывелись, то ли не в моде. Жили они в аквариуме. Тельца у них бело-розовые, а по бокам головы – нежнейшие веточки жабер. Только уж совсем отъявленные юные натуралисты могли любить этих вялых существ.
В рамках той же деятельности в первом классе полагалось отмечать, какая каждый день погода. Месяц разграфлялся в тетради на клетки, и мы рисовали в них то солнце, то снежинки, то дождь, то пухлые облачка и отмечали температуру. Чем объяснялся такой интерес к метереологии остается для меня загадкой. Может быть, нашей учительнице Марье Федоровне не давали покоя лавры почтенного фенолога-природоведа – к сожалению, не помню его фамилию, – который вел специальную рубрику «Заметки фенолога» в «Вечерней Москве». В ней он регулярно сообщал горожанам о прилете грачей, жаворонков и прочих пернатых, о том, что расцвело волчье лыко или заколосилась рожь. Эти сведения вызывали не меньший интерес, чем теперь «Светская хроника».
Особым вниманием Марьи Федоровны пользовался Тверской бульвар, который находился рядом со школой. Там нам показывали дуб, ясень, липу и даже одну-единственную росшую там чахлую березку. Накануне экскурсии ее специально разыскала дежурная мама. Мы обступили бедное невзрачное деревце и долго разглядывали ее, как картину в музее.
Был у меня и пятитомник Брэма. На одном из томов в овале красовалось изображение слона. Я накладывала на него бумагу и, высунув от усердия язык, тщательно штриховала черным карандашом. На бумаге – о, чудо! – тоже возникал постепенно слон.
К Новому году выпускались календари – толстые папки, внутри которых помещались картонные листы с фигурками мальчиков и девочек (в трусиках, разумеется). На другом листе – одежда. Фигурки и гардероб вырезались. Одежда держалась на картонных фигурках при помощи загнутых бумажных язычков. Тут тоже обращалось внимание на метеорологию – одежда распределялась по временам года. К елке можно было склеить кокошник Снегурочки или Снежинки, к весне – венок из сочиненных несуществующих цветов, а к осени украситься красными и желтыми листьями.
Кроме метеорологических наблюдений, у Марьи Федоровны было еще одно увлечение – интонирование фразы. В «Родной речи» помещался текст про лен под названием «Как рубашка в поле выросла». Марья Федоровна заставляла нас делать ударение на слово «поле». Как назло, ни у кого не получалось. Все ударяли при чтении прочие слова: как, рубашка и выросла, и немедленно получали двойки. Кажется, до самого текста мы так никогда и не добрались, все время, отведенное на его изучение, пытаясь читать название. Так что я до сих пор ничего не знаю о роли льна в колхозном строительстве.
Существовало еще одно странное занятие. В «Пионерской правде», на которую я была подписана, печаталась повесть с продолжением. Что-то про Чукотку. Причем один мальчик чукча жил на советском берегу, а другой – на Аляске, естественно, в чудовищных условиях американского империализма. По заданию Марьи Федоровны я вырезала из каждого номера и вклеивала в альбом эту историю – чтобы класс мог почитать. Следующий альбом я составила из детектива про пограничников и пионеров, разоблачавших американских шпионов. Назывался он «Над Тиссой». Действие разворачивалось в Карпатах. Шпион коварно переходил границу, прицепив к обуви коровьи копыта. (Кстати, этот способ позаимствован из рассказа Конан Дойля «Случай в интернате».) Коровьи следы сначала ни у кого не вызывают подозрений, даже у бдительных пограничников, но пионеры еще бдительнее. Кстати, неужели иностранным коровам разрешалось беспрепятственно пересекать священные рубежи Родины?
* * *
На задней парте таилось классовое неравенство, которого, как известно, в СССР не существовало. Там сидела Таня Каурова, самая плохая ученица, Она не только ничего в интонировании не понимала, но и вообще читать не умела. Ругала Марья Федоровна не только лично Таню, но и ее родителей, Выходило, что они тоже отстающие, и Марья Федоровна – грузная, рыхлая, с седой тощей косицей, уложенной на украинский манер вокруг головы, в черном мешковатом сарафане – грозила пальцем перед самым Таниным носом и употребляла научное слово «дефективные».
Так как родители Тани в школе никогда не появлялись, несмотря на многочисленные вызовы в дневнике, мама, выбранная в родительский комитет – в ее обязанности входило посещать детей дома и выяснять, в каких условиях они живут, – отправилась к Кнуловым{1}. Оказалось, что родители Тани – глухонемые, кроме нее, у них еще шесть детей, Таня – старшая. Ютились они все в восьмиметровой комнате в коммунальной квартире, на нарах.
Родительский комитет бросился помогать – собирали детские вещи и деньги. Мне теперь для поедания на большой перемене давали не два бутерброда, а четыре: я делилась с Таней. А Марья Федоровна меня к ней «прикрепила». Этот бытовавший тогда термин обозначал «заниматься с отстающими, делать с ними уроки». Не знаю, существует ли теперь такая форма благотворительности, а тогда это была распространенная практика, вследствие которой за одиннадцать школьных лет я приобрела солидные навыки репетитора.
Я своим поручением гордилась. Моя педагогическая деятельность принесла кое-какие результаты. Таня, несмотря на глухонемых родителей, была совершенно нормальная девочка, разговаривать она умела. Она только всегда молчала и краснела, когда ее вызывали к доске. Мне удалось научить Таню правильно ставить ударение в «Как рубашка в поле выросла» и читать вполне бегло. Мой же словарный запас, благодаря ей, пополнился несколькими матерными словами.
А в конце года вышел указ о совместном обучении, и меня перевели в соседнюю мужскую школу. Так что дальнейшая судьба Тани мне не известна.
* * *
Советский этикет той эпохи отличался необыкновенной строгостью, восходящей, по-видимому, к викторианской Англии. Все, что относилось к естественным человеческим отправлениям, считалось неприличным и стыдным. Боже упаси ходить в гостях в уборную, уж тем более вслух туда проситься.
Поэтому для некоторых девочек в моем классе было абсолютно невозможно поднять руку и произнести: «Можно выйти?» – ведь все таким образом узнают, куда и зачем они собираются. Бедняжкам приходилось терпеть, порой они не выдерживали, и в классе слышалось журчанье льющейся с парты струйки. Посылали за уборщицей. В ожидании ее прихода Марья Федоровна ругала рыдающую жертву этикета. Учительнице почему-то и в голову не приходило объяснить, что ничего зазорного в том, чтобы попроситься в туалет, нет. Ясно, что в подобных обстоятельствах Марья Федоровна вела бы себя точно так же.
Наконец появлялась «техничка» – так называлась уборщица – в сатиновом темно-синем халате и коричневом шерстяном платке на голове. Пока она подтирала лужу огромной тухлой тряпкой, она еще подбавляла ругательств от себя лично, что мол «ссут тут, а ей убирать».
Поскольку несчастная не могла оставаться в мокрых штанах и платье, ее отпускали домой – переодеваться. Обычно описавшаяся девочка в этот день не возвращалась, должно быть, переживала свой позор в одиночестве.
Я завидовала – мне всегда хотелось домой. Но все же писать на уроке ради того, чтобы улизнуть, я не решалась. Очевидно, я считала, что это неблагородно – герои моих любимых сказок, эпосов и пьес так не поступали.
Назавтра девочка приходила на занятия как ни в чем не бывало. Удивительно, что ее никто не дразнил. Разумеется, это вовсе не было проявлением нашего великодушия – просто, как и вши, лужи воспринимались как нечто обыденное.
* * *
В школе писали чернилами строго регламентированного фиолетового цвета, перьями № 86. Очень донимали кляксы. Их пытались убрать розовой промокашкой – в каждой тетрадке была такая, – а затем стереть резинкой. От этой процедуры на листах часто получались строго наказуемые дырки. Марья Федоровна преподавала нам сложную науку – как выводить у букв «волосяные» линии, тоненькие-претоненькие. Например, полкружочка у буквы «а» должен был быть тонким, вертикальная часть ноги – толстой, а лихой ее изгиб – снова тонким. Тетради, соответственно умению писать, существовали трех видов: разлинованные в три косых, две косых и одну косую – до нее добирались классу к четвертому. Непостижимой красоты буквы копировались по прописям на уроках чистописания.
От этих неимоверных трудов пальцы были постоянно в чернилах. Дома я оттирала их пемзой. Да что руки, чернильницы, которые вставлялись в специальные углубления в парте, имели обыкновения опрокидываться прямо на ноги, на чулки и башмаки.
Неутомимая Марья Федоровна учила нас не только писать, но и делать кирпичи – с какими педагогическими целями не могу себе представить. Дело это было тонкое – предстояло в строго определенных пропорциях скрупулезно смешать песок, глину и еще какие-то ингридиенты и обжечь в духовке. Такое было домашнее задание. Ввиду его сложности заданием занялась мама. Кирпичи получились кривые и хрупкие, и Марья Федоровна поставила маме двойку.
Считать нас учили на весьма странных конструкциях – их сооружение поручалось родителям. Называлось оно «абак». Марья Федоровна объяснила, что на нем считали в Древнем Египте. Абак представлял собой три металлические спицы для вязанья, укрепленные вертикально на подставке. На них нанизывались разноцветные картонные кружочки – единицы, десятки и сотни. Было ли это действительно ноу-хау египетских жрецов или творческий вклад в советскую педагогику самой Марьи Федоровны, неизвестно.
После абаков перешли на счеты, лихо щелкая костяшками, как заправские кассиры, продавцы и бухгалтеры. Трудно теперь поверить, что советская экономика, все пятилетки и «планов громадье» просчитывались на этом примитивном и действительно древнем инструменте. К счетам относились с почтением, как теперь к компьютерам. Изготовляли их разных размеров – я на уроках пользовалась совсем игрушечными с яркими белыми, красными и черными костяшками, а в магазинах присутствовали счеты чуть ли не метр на метр. Ловкий удар указательного пальца продавщицы, вжик и десять коричневых костяшек заменялись на одну черную. Стоит ли говорить, что этим хитроумным инструментом пользовались не только для того, чтобы считать, но и чтобы обсчитывать.
Счеты выпускались и подарочные – из Ценных сортов дерева и с костяшками из янтаря, моржового клыка, малахита.








