Текст книги "Сталинский дом. Мемуары (СИ)"
Автор книги: Виктория Тубельская
Соавторы: Дзидра Тубельская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Он простирался широкой полосой вдоль Лиелупе (это та самая река Аа, которой открывается словарь Брокгауза и Ефрона). Прославилась Лиелупе тем, что в ней утонул русский критик Писарев, не признававший Пушкина. Интересно, по какой надобности его сюда занесло?
Луг был влажен и тучен. Должно быть, раньше там паслись коровы (до того, как их отобрали как частную собственность у хуторян), и для стока воды во время паводка прорыли канавы. Но теперь за канавами никто не следил, не чистил, и они превратились в заповедник болотных растений и лягушек. В начале мая канавы становились ярко-желтыми – цвела калужница. Если ее сравнить с образчиками человеческой породы, то она более всего напоминала жизнерадостного коренастого толстячка-крепыша, пышущего здоровьем. Все у калужницы было толстое: и стебли, напитанные талой водой, и блестящие кожистые темно-зеленые листья, и мясистые цветы. Когда черная торфяная почва достаточно прогревалась, наступала пора незабудок, тоже больших любительниц воды. Пресловутой, воспетой столькими поэтами голубизной могли похвастаться лишь их густые заросли, а отдельное растеньице было совсем невзрачным – несколько мелких цветочков, к тому же розоватых, когда они только раскрылись.
Всякий раз придя на луг, я интересовалась, как поживают головастики, обитавшие в канаве. Сперва они были лишь черной точкой в икринках, плававших студенистыми островками, Потом хвостатыми юркими существами с жабрами и узким рыбьим ротиком. Это рыбье обличье исчезало постепенно и незаметно для человеческих глаз, неспособных уловить, как распускается цветок или движется солнце. К цветению незабудок у головастиков отрастали задние лапки.
Подчиняясь неумолимому ритму, луг менял цвет. Розовый от «медуницы», белый от ромашек, желто-лиловый к концу августа – времени, отведенному природой на пижму и кудлатенькие цветы из породы васильков
Но были растения, так сказать, штучные, редкие, не вносившие свою лепту в цвет луга. Какая-то тайна окутывала их, угадывалась колдовская сила. Может быть, они помогали отыскивать клады? Или одного прикосновения фиолетового соцветия, похожего на во много раз уменьшенный гиацинт, было достаточно, чтобы в ночь полнолуния на перекрестке дорог превратить дурнушку в красавицу? Называлось это растение ятрышник, и уж одного его родства с орхидеями оказывалось довольно для его особого очарования.
Недаром зацветал ятрышник как раз на Лиго, к Иванову дню, к летнему солнцестоянию, самой короткой магической ночи года. Собственно Лиго и есть праздник растений. Ночью с 23 на 24 июня полагалось надевать венки из полевых цветов, а те, кто носил имя Ян, имели право на особое отличие – венок из дубовых листьев.
Накануне этого праздника продавали для детей на рынке искусно склеенные из бумаги и картона затейливые шляпы. Все это шуршащее великолепие, подвешенное на веревочках, кружил ветер, словно для того, чтобы можно было получше рассмотреть со всех сторон. Глаза разбегались… Хотелось и островерхий в звездах колпак звездочета, и индейский убор из перьев, и капор с лентами.
Разумеется, праздновать Лиго было запрещено. Но все равно в эту ночь полыхали смолистые бочонки на высоких шестах, а парни, вооружившись пучками аира, хлестали им девушек по ногам, заставляя прыгать через костер.
Но даже если бы я не знала о существовании такого обычая, моя привязанность к аиру была бы ничуть не меньше. Он тоже рос на лугу, на берегу реки. Его твердые узкие листья пахли нежно-пряно, если чуть-чуть потереть. Но особенно душистым было толстое корневище, от которого отходили длинные белые корни. Бабушка научила меня делать из аира кукол. Из корневища получалось туловище, длинные белые корни я заплетала в косичку, лицо вырисовывалось само собой из впадинок и неровностей – с такой же приблизительностью, как рельеф лунного диска складывается в человеческую физиономию. Затем – юбочка из большого листа. Что-то в этой фигурке было древнее, отзвук забытых примитивных верований. Не делала ли я, сама того не, подозревая, какую-нибудь Великую Мать?
Аирные куклы быстро вяли, их тельца становились дряблыми, но долго еще продолжали источать пряный аромат.
Кто знает, а что если в такие куклы играли дети неандертальцев?
Как теперь доказано учеными, неандертальцы сгинули, исчезли под натиском уже вполне ставших хомо сапиенс пришельцев-кроманьонцев. Тупиковая ветвь развития (какой великолепный ботанический термин!) на ветвистом, а не на аккуратно идеологически подстриженном прямолинейном древе развития человека, подаренным Дарвиным Энгельсу.
Более того, как утверждает современная наука, неандертальцы настолько генетически отличались от кроманьонцев, что ни о какой метизации не могло быть и речи. Попробуйте скрестить лошадь со свиньей.
И все же, все же… Почему нет-нет да и мелькнет в толпе неандертальская морда-лицо, такое знакомое благодаря методу реставрации облика по черепу, открытому великим антропологом Михаилом Герасимовым, – низкий, убегающий назад лоб, нависшие надбровные дуги, почти полное отсутствие подбородка, голова почти без шеи, вросшая в туловище. Попрет вперед, оттолкнет, взглянет злобно.
Так что наука наукой, а я думаю, что не все неандертальцы вымерли. Не так уж много было кроманьонцев, чтобы забраться во все леса и топи, особенно в наших широтах. И неизвестно еще не отыграются ли неандертальцы, и тупиковой ветвью развития окажутся потомки кроманьонцев.
* * *
Среди луговых растений выделялись гиганты – выше человеческого роста, с полыми розоватыми в темную крапинку стеблями, толщиной с мою руку, с огромными листьями-веерами. Из этих листьев получались прекрасные шляпы от солнца с остро-горьковатым запахом. Название казалось странным, совершено неподходящим – борщевик. Почему? На борщ он годился разве что сказочным великанам, тем более что слыл ядовитым. Но само понятие густого сытного супа очень шло к его мощи, а суффикс «ик» пристраивал целую шеренгу слов, обозначавших крепкое и крупное: мужик, дождевик, боровик. Росли борщевики на лугу, как баобабы на просторах саванны. Видно их было издалека.
Бабушка умела делать из стеблей борщевика дудки, но выдувать борщевиковые песенки я так и не научилась – не было слуха.
Бабушка пыталась, скорее всего неосознанно, передать мне в наследство свое детство маленькой хуторской девочки из бедной семьи арендатора, единственно ценное, что у нее было.
* * *
Берег реки плавно изгибался, образуя подкову.
Какой бы сильный шторм ни бушевал на море, холодный северный ветер сюда добраться не мог. Со стороны луга покой воды сторожил тростник. Ветер запутывался в высоких голенастых стеблях, и единственное, что ему удавалось, – ерошить пышные коричневые султаны. К реке сквозь тростниковые дебри вела узкая пружинистая тропинка, которую не так-то легко было найти. Как только она доставляла меня к берегу, тростник смыкался за моей спиной, чтобы никто больше не мог добраться до этого уединенного места.
Здесь было тепло, даже парко. Потревоженные моим вторжением, вспархивали с нагретой маслянистой земли голубые мотыльки. Они образовывали в воздухе затейливую фигуру синхронного пилотажа – клубящуюся синусоиду – и исчезали. Чтобы успокоить встревоженных обитателей «подковы», требовалось долго сидеть тихо-тихо, не шевелясь. Наконец – истинный знак доверия – на нежнейшую гроздь белых цветов, вознесенную стеблем высоко над водой, опускалась, мерцая крыльями, темно-синяя стрекоза. И вот уже по неподвижной, туго натянутой без единой морщинки воде скользят водомерки, жучки-паучки – крошечные создания неизмеримо более древние, чем Христос. Нет, не он первый хаживал по воде, не он.
На освещенное до дна мелководье выпархивает косяк мальков-плотвичек. Серебряный высверк – все рыбки одновременно поворачиваются боком к солнцу. Они такие же непревзойденные мастера синхронного плаванья, как мотыльки – синхронного пилотажа. Миг – и их стремительная стайка уносится в черную глубину, под толстые кожистые листья кувшинок.
Водяные лилии были главным соблазном реки. Из-за них я преодолевало расстояние от дачи до луга, немалое и для взрослого человека, стараясь бодро шагать через силу. Заметь бабушка мою усталость – не дай бог усесться на пенек, сделать привал, – пришлось бы повернуть домой с полдороги.
Дело в том, что я надеялась на чудо – вдруг мне достанется хоть один цветок. Может же там, в глубине, оторваться стебель, и река выплеснет лилию на берег, как выплескивала все, что ей было больше не нужно: пустые ракушки-перловицы, тину, мертвых жуков-плавунцов. Я бы просто подержала цветок в руках, зная, что он теперь мой, а потом бы выпустила, как рыбу, обратно в воду.
Печальный опыт у меня уже был. Кто-то из знакомых катался на лодке и принес маме в подарок охапку водяных лилий. Он тащил их, зажав в кулак у самых головок, а длинные бескостные стебли волочились по земле. Никакая ваза не подходила – цветы могли только плавать, но, пущенные в таз, очень быстро погибали. Стебли становились склизкими и вонючими, а лепестки чернели.
Желтые кувшинки не привлекали меня совершенно, хотя очень хорошо пахли: в них не было ничего сказочного, а уж в сказках я разбиралась. Я знала точно – прекрасных королевен злые волшебницы превращают только в белые лилии. Кроме того, я прочла старинную книжку с ятями под названием «Вампиры». Там было все, чтобы поразить воображение. Лесное озеро, пользующееся дурной славой, несчастный герой, который срывает белую лилию – в книге она называлась «ненюфар» – и ставит ее в бокал у изголовья кровати. Дневник, обнаруженный после его смерти, где описывается любовь к прекрасной незнакомке, он с ней встречается туманными ночами на берегу озера. И, разумеется, рационалист доктор, который констатирует смерть от полного истощения. Ну, а что касается маленькой ранки с белыми, словно обсосанными, краями на шее героя, то объяснение самое прозаическое – должно быть, поранился о колючую ветку на охоте.
По-моему, прекрасное предостережение тем, кто рвет водяные лилии. Кстати, а не утонул ли в старинной реке Аа критик Писарев, не признававший Пушкина, потому что поплыл за ненюфарами.
А я, когда приезжаю летом, сразу проверяю, как рачительный хозяин, все ли в порядке во владениях моего детства, И каждый раз боюсь – вдруг лилий больше нет, и с облегчением вздыхаю – чуть колышутся у моста целые поляны кожистых блестящих листьев, а между ними белеют эти колдовские цветы.
Ну, а раз цветут еще лилии, значит, вода – чистая. Значит, не погибла еще Аа, теперяшняя Лиелупе, в переводе с латышского – Большая река.
* * *
Леса вплотную подступали к Москве. Хочется сказать «девственные», но это клише относится к непроходимым джунглям, в которых умирающие от малярии отважные путешественники-натуралисты из последних сил пробивают себе дорогу мачете. Подмосковные леса были проходимы – их пересекали тропинки – и, однако, тоже девственны: еще не застроенные дачами, не заплеванные, не загаженные, без помоек на каждом шагу. Окрестности Москвы были настолько нетронуты, что в Петрове-Дальнем, например, встречались лоси. Они даже довольно близко подпускали к себе, и только если переступить невидимую лосиную границу, степенно удалялись. Не неслись, не спасались от гибели (где человек, там смерть), а вышагивали на длинных голенастых ногах, И еще несколько минут тянулся за ними звуковой след: шуршанье, похрустывание веток.
В буром еще весеннем лесу возникало чудо – цвело волчье лыко. Как и всякое чудо, оно встречалось редко. Набрести на волчье лыко – редкое везение. Я находила его по запаху, как собака. Аромат вел, направлял меня, не давал сбиться в сторону, пройти мимо по шуршащим прошлогодним листьям. Стоп – вот он, кустик, ростом с меня. Розово-сиреневые цветочки с твердыми лепестками растут прямо из коры, из голой еще безлистной ветки.
Один раз в детской жадности я попыталась завладеть волчьим лыком, но у меня ничего не вышло. Ветка сломалась, обнажив зеленоватое нежное нутро, но кора-лыко не поддавалась. Она ободралась уже до самых цветов, не отдавая ветку. Так и остался в том далеком лесу сломанный мною куст, уничтоженная красота. Торчит острым переломанным локтем ветка со свисающими лохмотьями коры.
Какая-то тайна, подобно ятрышнику, окружала волчье лыко, лесную сирень. Возникнув на несколько дней в апреле, это растение потом исчезало, становилось невидимым. Когда распускались листья, волчье лыко сливалось с мелколесьем. Не разберешь, кто есть кто – мало ли под деревьями кустов.
Существовали особые весенние приметы – увидев первую бабочку, полагалось загадать желание. Еще не совсем проснувшаяся после долгой зимы крапивница порхала неуверенно, бочком, и спешила сесть погреться на пенек, распластав крылья. С появлением бабочек зацветал орешник. Его короткие плотные сережки удлинялись, распахивались коричневые чешуйки, и оттуда выглядывали крупинки тычинок. Знобкий весенний ветерок раскачивал ветки, вытряхивал пыльцу, окутывал кусты легчайшим желтым туманом. Сережек было много, а крошечных ореховых цветочков – вишневых, с паутинно-тонкими лепестками – мало. Сколько веток обшаришь, прежде чем найдешь.
Слова «экология» не существовало, но срывать ветки с этими цветочками мне строжайше запрещалось. Табу распространялось также на цветы яблони – только нюхать. Оставить в покое лиственницу, как ни чешутся руки завладеть красными шишечками. Теперь я понимаю, почему до сих пор помню детскую книжку об алтайской девочке Чечек: ей было поручено к первомайскому пионерскому сбору украсить класс ароматными ветками цветущей лиственницы. Я ей завидовала – она ломала, ломала, и никто не запрещал.
Остальные растения рвать не возбранялось – очевидно, никому и в голову тогда не приходило, что наступят времена, когда многие их них попадут в Красную книгу. Я же никогда не гуляла просто так, а вечно что-нибудь искала – цветы, ягоды, грибы. Мною владела страсть собирателя, и, как истинный коллекционер, я постепенно становилась знатоком. Названия запоминались легко. Особенно нравилось, что у каждого растения – два имени: русское и латинское. Латинские звучали величественно и очень подходили деревьям: береза – Бетуля альба, дуб – Кверкус. Даже самые маленькие и обыкновенные подданные богини Флоры носили совершенно несоразмерные их стати триумфально-торжественные названия. Подорожник – Плантаго майор, одуванчик – Леонтодон тараксакум, а морковь – и вовсе мужчина: Даукус карота. Но это обстоятельство у меня как раз недоумения не вызывало – кто такой Даукус Карота я знала еще раньше, чем постигла всякие ботанические премудрости. Это был зловредный гном, выдававший себя за короля овощей, чтобы добиться руки фрейлейн Анхен. Она очень любила свой огород и вот однажды выдернула совершенно необыкновенную морковь, проросшую сквозь драгоценное кольцо. Анхен, естественно, снимает его с морковки и надевает на палец…
Все эти замечательные события происходили в сказки Э. Т. А. Гофмана «Королевская невеста». Книжечка эта мне очень нравилась – маленькая, такие называются «in carto», ярко-оранжевая, как морковь, а на обложке, я полагала, – сам Гофман. Портрет как будто нарисован карандашом. Брови изумленно подняты, волосы дыбом, каждый отдельно. Синяя шляпа парит над головой. Еще бы ему не испугаться – такую страшную сказку сочинил (ACADEMIA, Москва-Ленинград, 1937).
Мои ботанические познания и чтение тесно переплетались – во многих сказках речь идет о растениях. Лучше персонажей и не придумаешь: существа они таинственные. Хотя бы потому, что, в сущности, не нуждаются в имени. Их нельзя позвать, как собаку или кошку, окликнуть, как человека. Удел растений – молчание. Но людей эта немота отчего-то издавна мучила – иначе не было бы сочинено столько сказок о говорящих растениях
Разговаривают они только с сирыми и обиженными, наделенными доброй душой – всякими падчерицами, выгнанными из дворца королевнами-Корделиями, меньшими братьями, обреченными скитаться по белу свету. Только таких опекают. Злых – никогда.
Ведьмы и волшебники тоже превращают свои жертвы не во что попало – не в грабли или в шляпу, чаще всего – в цветы и деревья. Расколдовать тоже помогают растения – стоит дотронуться волшебным цветком до лягушки или чудища, и чары исчезают. Впрочем, я вовсе не собираюсь писать научный трактат «К вопросу о роли растений в фольклоре», так просто, наблюдения читателя.
Чтение
Сказок издавалось множество, особенно сказок народов СССР и стран Восточной Европы, так называемого соцлагеря. Существовали роскошные подарочные издания – тяжелые фолианты в суперобложках с обилием иллюстраций. Картинок было больше, чем текста. Кстати, эти книги – еще одна составляющая «сталинского стиля», кроме высотных зданий, идеологических красот станций метро, ВДНХ с фонтаном «Дружба народов», фильмами «Кубанские казаки» и «Падение Берлина» и пышными декадами искусства советских республик в Большом театре.
Мое детство как раз пришлось на расцвет «сталинского стиля», и жила я в «сталинском доме» на улице Горького с высокими потолками (3,70). Бывали потолки и повыше. Высота потолка сопрягалась в мифологизированном сознании эпохи с высотой занимаемого поста или с заслугами в области культуры. Отдельная квартира с высоким, очень высоким потолком полагалась только избранным. Остальные советские люди ютились в коммуналках – по одной комнате на семью.
Великолепные тома народных сказок мне дарили на день рожденья. Кроме них покупались еще не менее роскошно изданные эпосы. Я зачитывалась финской «Калевалой» – тогда она была сугубо карельской, «Рыцарем в тигровой шкуре», сказаниями о Лачплесисе. Но почему-то самой моей любимой книгой были «Нарты», осетинский эпос, синий с золотом том. До сих пор помню имя главного героя – Сосруко. Поразило, что он разговаривает, находясь еще в животе у матери.
* * *
К очень недолгому периоду моего безграмотного существования относится «Дневник Пастариня» латышского классика Упита. Я требовала, чтобы мне читали один и тот же кусок, где Пастариня, маленького крестьянского мальчика, не берут на праздник на соседний хутор, но зато приносят ему оттуда вареную поросятину. Эта вареная поросятина почему-то меня совершенно завораживала. Я, естественно, знала уже все наизусть, но каждый раз слушала с наслаждением.
Тот далекий жизненный опыт приводит меня к мысли, что восторженные всхлипы о всеобщей природной талантливости детей не имеют под собой никакой почвы. Я, во всяком случае, – исключение. Какой там талант, по-моему, просто тупость – любить только бесконечно знакомое, миллион раз повторенное. Если бы меня не трогали, я бы до сих пор не съехала с «вареной поросятины» и никакой другой книги в своей жизни не прочла. Но, видимо, взрослые почуяли неладное и наврали мне, что «Дневник Пастариня» потерялся.
* * *
В начальных классах регулярно проверяли на вшивость. Приходила женщина в белом халате, урок прерывался, и она инспектировала головы учениц. Каждый раз вылавливались три-четыре вшивые девочки. Однако никакого стыда или позора в этом не было. Никто вшивых не сторонился. Это считалось в порядке вещей.
С темой вшивости я познакомилась гораздо раньше школы, как ни странно, читая сказки братьев Гримм. Сперва я совершенно превратно понимала фразу, повторяющуюся из сказки в сказку:
– Ты спи, а я поищу у тебя в голове.
«Что искали друг у друга в голове прекрасные королевичи и королевны? – думала я. – Конечно, мысли. Найти мысли и забрать себе».
Но вшивость сказочных героев – это еще цветочки. Почему братья Гримм считаются непременным детским чтением, я понять не могу. Вот, например, такая «забавная» сказочка. Называется она «Разбойник и его сыновья». Цитирую по книге: Братья Гримм. Сказки. Государственное издательство художественной литературы. Москва, 1949, с. 719. Художник отчего-то не указан, иллюстрации превосходные, чувствуется рука мастера. Может быть, к моменту выхода книги он был репрессирован и сидел в лагере в Сибири? Как бы то ни было, черно-белые картинки – и, что совсем странно, отнюдь не соцреалистические – передают вполне мрачный таинственный страх, которым пропитаны страницы.
Итак, герой идет по лесу и видит трех мертвецов, повешенных на дереве. Рядом – домик, а в домике – рыдающая женщина с ребенком. Здесь, оказывается, обитают лесные чудовища-великаны, которые эту даму похитили и велели ей сварить к ужину собственное дитя. Находчивый герой снимает тело одного из висельников и варит его к ужину (Казалось бы, уже вполне хватит, но дальше в этой сказочке еще такое…) Чтобы чудовища не заметили пропажу, герой изображает повешенного и висит между двумя остальными мертвецами. Чудовища, однако, не успокоились и отрезают у каждого из бедра кусок мяса, соответственно, и у героя. Далее цитирую: «Когда он (великан) попробовал тот кусок, который был вырезан у меня, а был он еще в крови, великан приказал своим слугам:
– Ступайте скорее и принесите мне того висельника, что висит посередине – его мясо свежее, оно мне по вкусу.
Или вот хрестоматийная, можно сказать, сказочка „Гензель и Гретель“ про заблудившихся в лесу детей и ведьму, которая хочет ими полакомиться. Но детки ведьму перехитрили. Цитата: „Тут Гретель как толкнет ведьму, да так, что та очутилась прямо в печи. Потом Гретель прикрыла печь железной заслонкой и заперла на задвижку. (Какая скрупулезность!] У-ух, как страшно завыла ведьма! А Гретель убежала, и сгорела проклятая ведьма в страшных мучениях“.
А вот немецкий вариант „Золушки“. Сестры, которым мала туфелька, одна отрубает себе палец, а другая – пятку. Еще одна очень славная цитата: „Глянул королевич на ее ногу, видит, кровь течет из туфельки и белые чулки совсем красные стали“. В конце птицы выклевывают глаза у сестер, едущих на свадьбу Золушки. Мораль следующая: „Так вот они были наказаны за злобу свою и лукавство на всю жизнь слепотой“.
Еще приятнее „Сказка про можжевельник“. Речь там идет о мачехе, которая велит пасынку выбрать себе яблочко в сундуке. „Но только маленький мальчик нагнулся к сундуку, как… бац – и захлопнула она крышку, и отлетела голова, и упала между красных яблок“. (Казалось бы, уже достаточно, чтобы сделать ребенка заикой, но нет, повествование катится дальше.) Чтобы скрыть убийство, мачеха приставляет мальчику голову, повязывает шею шарфом и усаживает труп на стул перед дверью, с красным яблочком в руку. Сводная сестра, родная дочь мачехи, просит у него яблоко. Он, естественно, не дает. Тогда сводная сестричка, по наущению мамы, ударяет его по уху, и голова отваливается. Мачеха, обвинив дочь в убийстве, предлагает замести следы. „Она порубила мальчика на куски, положила их в кастрюлю и сварила суп“. Папа, ничего не подозревая, съел суп с большим аппетитом, а кости бросил под стол. Очень странная деталь – почему не положить кости на тарелку, он же все-таки немец, человек аккуратный.
Почему этот жуткий триллер о мачехе-убийце называется „Сказка о можжевельнике“? При чем там это растение? Однако, если вчитаться, эта история подобна переводной картинке.
Продавались переводные картинки в писчебумажных магазинах. Изображались на них цветы, животные и жизнь пионеров. Суть этой забавы мне совершенно не понятна. Для чего нужно было так стараться? Сперва налить в блюдечко тепловатой воды. Донести блюдечко, не расплескав, из кухни до стола. Отрезать картинку – тут всегда долго приходилось выбирать, на листе их было штук двенадцать. Утопить картинку в блюдце и терпеливо ждать несколько минут. Не додержишь – не приклеится к бумаге. Передержишь – разлезется. Наконец, вынув картинку за самый краешек, ее прилаживали к бумаге и принимались очень осторожно водить указательным пальцем по защитному слою, Он сходил мелкими катышками, которые полагалось сдувать. После долгой кропотливой работы возникало влажное яркое изображение. Впрочем, могло и не возникнуть – кусочки картинки уходили вместе с катышками и получался то безрукий пионер, то слон без хобота. Это было ужасно обидно: столько трудов и на тебе.
У братьев Гримм верхний слой – патологическое убийство, протокольно сухо описанное авторами. Вернее, записанное с чьих-то слов – ведь Гриммы ничего не выдумывали, а только добросовестно собирали фольклор, обработав его затем для чтения. По всей вероятности, они объединили две истории в одну. Первая – верхний слой – явно почерпнута за кружкой пива из болтовни какого-нибудь отставного судьи. Если уголовную историю убрать, то под ней таинственно-невнятно проступает настоящая сказка, поведанная немецкой Ариной Родионовной. Жаль, что братья Гримм не расспросили почтенную фрау и не уточнили некоторые детали. Их недостает, как кусочков переводной картинки, приставших к пальцу.
Начинается повествование издалека. Как и во всякой детективной истории, неизвестно, от какой незамеченной читателем подробности зависит действие, а – главное – развязка.
Сперва все сказочно-обычно. Живут себе муж и жена, которые очень хотят ребенка. Во дворе у них растет можжевельник. „…Однажды зимой женщина стояла под тем деревом и чистила яблоко, и когда она чистила яблоко, порезала себе палец, и капнула кровь на снег…“ „…и когда увидела кровь, стало ей так печально. – Ох, если бы родился у меня ребенок румяный, как кровь, и белый, как снег…“
Далее следует подробное описание беременности. На пятом месяце она вдыхает аромат можжевельника и „сердце у нее бьется от радости. Она упала на колени и долго не могла успокоиться“. Странная реакция. А вот еще более загадочная. На седьмом месяце она дотрагивается до можжевеловых ягод, и „ей стало завидно, и она пригорюнилась и заболела“. Кому она позавидовала? Причем зависть настолько сильна, что вызывает, как мы бы теперь сказали, депрессию. Героиня даже думает о смерти и завещает похоронить ее под можжевельником. Увидев своего новорожденного сына, она действительно умирает, причем самым неожиданным образом – „она так обрадовалась, что от радости умерла“.
Дался ей этот можжевельник. Ну, что в нем такого особенного – даже в подмосковных лесах растет. Колючий-преколючий хвойный кустарничек с фиолетовыми мелкими ягодами. Правда, есть в нем тяготение ввысь – ветки направлены к небу и прижаты к стволу. Силуэтом напоминает кипарис. Особенно строен можжевельник – словно специально подстрижен – на вересковых пустошах в Латвии. Даже такая латышская фамилия есть – Кадикис (можжевельник).
У братьев Гримм он почему-то дерево. Конечно, в сказках все бывает. Или ошибка перевода. Я не поленилась заглянуть в справочники и тут же сделала литературно-ботаническое открытие. Выяснилось, что в Европе, вдали от наших холодов, можжевельник действительно дерево. А его ягоды – красные, что я особенно подчеркиваю, и вдвое крупнее, чем у нашего северного.
Вот чему позавидовала героиня – цвету ягод. Ведь у нее навязчивая идея – родить ребенка румяного, как кровь. Румяного, как можжевеловые ягоды.
Судя по всему, сказительница, которой в свое время прилежно внимали братья Гримм, оказалась особой лицемерной. Она явно считала неприличным называть вещи своими именами, хотя вообще фольклор славится непристойностями. Мне теперь совершенно ясно, что отец ребенка – можжевельник. Такие адюльтеры не редкость в мифах.
Тогда все замечательно объясняется. И то, что дерево бурно реагирует – „стали ветки на нем то раздвигаться, то сходиться, будто кто радовался и размахивал руками“, когда Марленикен, мачехина дочка, невольная участница преступления, кладет обглоданные кости с аппетитом съеденного сводного брата под можжевельник, где похоронена его мать. И то, что „платок с костями исчез“, – можжевеловый ребенок навещает родителей.
Птица, выпархивающая в этот момент из можжевельника, – это уж совсем просто: кому как не матери разоблачить и покарать преступницу. Делает она это с присущей всем персонажам патологической жестокостью. „Только вышла мачеха за дверь, сбросила птица ей на голову мельничный жернов и все ее размозжило. А вместо нее появился маленький братец“.
Как вы думаете, что делает почтенная семья. Горюет папа – все-таки жена погибла? Плачет сестричка – это ведь ее мама? Ничего подобного. Конец потрясающий: „Мальчик взял отца и Марлиникен за руки, и были они так рады и счастливы, вошли в дом, уселись за стол и начали вместе обедать“.
Куда там современным ужастикам по сравнению с обыденной жестокостью немецкой детской сказочки.
* * *
По Тверскому бульвару гуляла маленькая старушка – великая переводчица Щепкина-Куперник. К ее серой беличьей шубке был прикручен орден Ленина. Ее неизменно сопровождала старуха, длинная, в валенках – Мария Николаевна Ермолова, дочь той самой Ермоловой.
Прославилась Щепкина-Куперник великолепными переводами пьес Ростана: „Сирано де Бержерак“ и „Орленок“. Теперь, зная французский, могу судить со всей ответственностью – переводы лучше оригинала. Это ей принадлежит великолепная заключительная реплика Меттерниха в „Орленке“: „Покой ему и мир. Австрийский на него надеть мундир“, которую когда-то прочел мне папа и закрыл толстый старинный том. (Издание т-ва Маркс, С-Петербург, 1914 год). Я ее сразу запомнила и без конца повторяла – это у нас с папой был такой пароль, непонятный для непосвященных.
Папа мне читал большие сцены из „Орленка“. Там было все, чтобы покорить детскую душу, уже безнадежно погрязшую в сказках и эпосах. Прежде всего – прекрасный страдающий принц – герцог Рейхштадтский, сын Наполеона. Он – вечный пленник всемогущего австрийского канцлера Меттерниха. Герцогу пытаются устроить побег во Францию, но заговор с переодеванием на бале-маскараде не удается. Романтическая любовь. Смерть в двадцать два года от чахотки. Одни ремарки в этой пьесе чего стоят: „…в глубине парка, посреди живописных развалин, широкие римские ворота, сквозь которые видна (под их сломанной аркой) дерновая аллея, подобно бархатной дороге, ведущая до голубоватого перекрестка, где ее останавливает белый жест статуи…“
После Ростана я полюбила читать пьесы. В библиотеке Дома творчества писателей был Шекспир в издании Брокгауза и Ефрона. Я таскала оттуда один за другим увесистые тома и поглощала их от корки до корки.
Вундеркиндом я вовсе не была, и никаких психических отклонений тут нет. Думаю, что меня, как и зрителей театра „Глобус“, людей простых, неискушенных и наивных, пленяла занимательная интрига: убийства, предательства, яд, любовь. Навряд ли, расходясь после представления, зрители XVI века обсуждали между собой, что такое призрак в „Гамлете“ – внутренний голос, порождение расстроенного разума или следствие детского невроза. Нет, для них, как и для меня, это был просто призрак, тем более, что английского зрителя призраками не удивишь.








