412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Тубельская » Сталинский дом. Мемуары (СИ) » Текст книги (страница 10)
Сталинский дом. Мемуары (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:49

Текст книги "Сталинский дом. Мемуары (СИ)"


Автор книги: Виктория Тубельская


Соавторы: Дзидра Тубельская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Бедная Н. А. ужасно смутилась, покраснела. Какой конфуз – она без чулок! А капитан к тому же был в полной форме и, я подозреваю, с мужественным загорелым лицом и седыми висками. Какая распущенность нравов – капитан проводил Н. А. до самого Дома творчества. Она тут же прибежала вся взъерошенная, потрясенная к нам на дачу и рассказала эту страшную историю папе. Совершенно не знала, как ей теперь быть. Терзалась, что о ней теперь все подумают. Папа, как мог, успокоил.

Известно, что Н. А. еще несколько раз попадался на пляже романтический капитан, но теперь ее никак нельзя было упрекнуть в нарушении приличий и правил хорошего тона – она неизменно оставалась в чулках. Кажется, у капитана с Н. А. завязалась нежная дружба, но тут уж ничего литературоведами не задокументировано.

По удивительному совпадению, жила тогда в Доме творчества писателей Надежда Павлович – тоже переводчица, тоже любовница Блока и тоже Александровна. Она была гораздо старше Н. А., сильно за семьдесят, приземистая, грузная, в плоских туфлях на шнурках. Говорила громко, словно все время кому-то возражала. Обе Надежды Александровны терпеть друг друга не могли – естественно, они были соперницами и иногда даже опускались до споров, кому из них Блок оказывал больше внимания.

Представляю себе, какое это доставляло наслаждение самому главному блоковеду Владимиру Николаевичу Орлову.

Он был истинный петербуржец, какими их обычно представляют – холодноватый, замкнутый, корректный, всегда при костюме и галстуке, очки в тонкой золотой оправе. Наверное, он тоже считал, что без чулок ходить неприлично. Вечером после ужина Владимир Николаевич всегда фланировал по пляжу с тростью. Маршрут его был известен: до павильончика в Яундубултах. Эти питейные заведения располагались на дюнах и походили на стаканы, прикрытые сверху кепкой с большим козырьком. Однажды осенью их напрочь смыло штормом, даже следа не осталось. К следующему лету их не восстановили – вероятно, власти были целиком согласны с природой. В каждом стакане сидела буфетчица и продавала в придачу к спиртному бутерброды с килькой. Не знаю, закусывал ли Орлов свои 150 грамм коньяка. Скорее всего, что нет. Он знал, как следует пить коньяк и вообще толк в манерах. Все считали Владимира Николаевича сухарем. Но недаром он посвятил свою жизнь Блоку – слишком глубокое проникновение в творчество и судьбу поэта не прошло для него безнаказанно. Блок подспудно повлиял на своего жреца. Прекрасная дама ушла от Владимира Николаевичу к другому. Блок оказался ревнив – не хотел делить своего верного вассала ни с кем. Да и вообще блоковская поэзия несовместима с хэппи-эндом.

Так что Владимир Николаевич вполне вкусил страстей и горя. В моей памяти он всегда – один. Маленькая фигурка, четкий черный силуэт – закатное солнце слепит мне глаза.


* * *

Однажды в разгар лета у нас на даче в Дубултах появился дядя Оня в форме капитана торгового флота, весь в белом, в лихо заломленной фуражке с золотым крабом. Особенно никто не удивился – все привыкли к карнавальности его поступков и слов.

Дядю Оню, или просто Оню, как звали его взрослые, я любила. Он непременно приходил 7 ноября на мой день рождения с роскошными подарками: толстыми томами сказок, трюфелями «Посольские» или с серебряной чашкой на синем бархате футляра. Был он весь праздничный, окруженный шумом и смехом. Даже музычка праздничная раздавалась – с его довольно упитанного живота свисала золотая цепочка, уходившая в специальный карманчик для часов. Поскольку Оня всюду торопился поспеть, то часто сверялся с золотой луковицей, которая вызванивала хрустальную кукольную мелодию.

Усевшись за праздничный стол, Оня неизменно принимался развлекать присутствующих. В его репертуар входили следующие трюки: он прикладывал ко лбу плашмя тарелку, и она не падала; ловко балансировал стулом, ставя его ножку на ладонь, и показывал карточные фокусы.

Рассказывал Оня неизменно одни и те же истории – гости их наверняка знали наизусть, но от этого не менее интересные, тем более, что всякий раз он привносил новые детали. Мне особенно нравилось про войну: как Оня форсировал Одер. Солдаты никак не решались, атака могла сорваться. Тогда Оня кинул в воду дверь (как она оказалась на берегу реки, не сообщалось) и с криком «Вперед!» переплыл на ней, как на плоту, это важный стратегический рубеж, решив тем самым судьбу войны – солдаты, воодушевленные Ониным мужеством, кинулись в воду.

Оня и в Гражданскую успел послужить – в Первой конной. За что был награжден орденом. Орден прилагался к рассказу, равно как и фотография усатого Буденного, подаренная Оне на память с теплой надписью. И на елке Оня танцевал с маленькой Любочкой Орловой, и в привилегированном колледже в Швейцарии учился. Кстати, Оня превосходно говорил по-французски. Даты в его эпосе не сходились с его возрастом, так что начни он повествовать о триумфальном въезде в Париж в 1814 году в качестве адъютанта Александра I, это никого бы не удивило.

А что если Оня был Вечный Жид? Кто знает.

Достоверным, насколько вообще что-нибудь могло оказаться достоверным в биографии Они, представляется его дедушка-негоциант, торговавший зерном. Так и видится мне высокий берег Волги, по которой медленно движутся баржи, груженные пшеницей. А на обрыве, на скамейке, сидит дедушка Прут в черном сюртуке с окладистой седой бородой, а рядом пухлый внучек – Ончик.

Еще одно бесспорно: Оня знал толк в драгоценностях. Поговоривали, что после форсирования Одера на двери, когда солдаты забирали себе часы, аккордеоны и отрезы – высшие атрибуты благополучия, с точки зрения нищих советских людей, – Оня по мелочам не разбрасывался. Он знал, куда направиться – в ювелирные магазины. Как бы то ни было, Оня всегда жил безбедно, у него многие брали взаймы. Оня никому и никогда не отказывал.

Известно, что однажды, предварительно удостоверившись по телефону, что папы нет дома, он явился к нам, вытащил из кармана кольцо с бриллиантами – целое состояние – и предложил маме его купить. У нее, естественно, таких денег и в помине не было. Тут, как на грех, неожиданно вернулся папа и решительно пресек эту тогда очень небезопасную подпольную торговлю драгоценностями. Оню он попросту выгнал, но это как-то совершенно не повлияло на Онину дружбу. Я специально не говорю «на их дружбу», потому что отношения с Оней под это понятие не подходили.

Он был всеобщий друг, а значит, ничей.

Женился Оня часто, и все его жены, которых я знала, внешне походили друг на друга: гладкие ухоженные брюнетки, увешанные дорогими украшениями, самоуверенно изрекающие прописные истины. Папа называл всех Ониных дам «нэпманшами». Теперь почти невозможно уловить нюансы этого понятия. Ближе всего оно, я думаю, к современному «новые русские». Чем эти наглые дуры привлекали блистательного Оню, непонятно. Впрочем, сексуальные пристрастия – материя тонкая и загадочная.

Детей у Они не было, и он пестовал чужих, например меня. Он так меня и называл – «наша дочка». Среди его историй фигурировала и такая: он первый узнало моем рождении (как?) и послал поздравительную телеграмму с фронта (вероятно, форсируя на двери Одер).

Вообще Оня пользовался в Москве большой популярностью, сейчас бы сказали «публичная личность»: член всяких творческих организаций и комиссий, непременный «свадебный генерал» и ведущий юбилеев. Судя по его рассказам, он и насельников высоких кабинетов звал сплошь на «ты» и по имени.

И вот тут возникает подробность, которая часто омрачает далеко не только образ Они – после смерти Сталина он стал, как тогда выражались, «выездным». Причем ему дозволялись «частные» поездки – вещь по тем временам неслыханная. Ездил Оня в Швейцарию, на ежегодную встречу учеников своего коллежа. Стоит ли говорить, что среди них не было недостатка в графах, герцогах, министрах и владельцев крупнейших фирм. Затесался среди них и один долговязый, носатый по имени Шарль.

Жил Оня как-то неправдоподобно долго, и о его смерти достоверно ничего не известно. Доходили слухи, что он умер в Бресте. В каком? Во французском, который находится в Бретани, или в том, что на границе между Белоруссией и Польшей? Где он похоронен? Это отсутствие точных фактов порождает во мне неуверенность и в самой его смерти. Ведь он – Агасфер и обречен блуждать по свету. Может быть, снова появится в России через много-много лет, но никто его тогда не узнает: никого из тех, кому он рассказывал свои истории, уже не останется в живых.


* * *

Виталию Бианки было трудно ходить. Огромный, очень полный, он большей частью сидел на открытой террасе «Шведского дома» (так назывался один из корпусов Дома творчества писателей) в плетеном из ивовых веток кресле за шатким круглым столом. Как под ножки ни подкладывали для устойчивости кирпичи, карандаши все равно катились к краю и норовили свалиться.

Однако Бианки работал за этим столом, стойко перенося его выходки. Для него, знатока природы, как говаривали в старину, «натуралиста», не было лучше места, чем эта терраса, выходившая в лес на дюнах. Лишенный счастья активного движения, Бианки мог отсюда наблюдать за птицами и белками

Я очень любила его книжки о животных, и меня водили к Бианки в гости. Я надоедала ему вопросами… Как у дятла не отваливается голова от долбления? Ведь он ею бьет по стволу с ужасной силой. Почему в песнях черных дроздов, перепархивающих в кустах жасмина, живет эхо? Как у них получается так гулко? Почему у соек такое яркое розово-голубое оперение, соперничающее с попугайным? Бианки щедро делился со мной своими знаниями, но вдруг посреди объяснений замолкал и прижимал палец к губам: раздавалось долгожданное цоканье. Две белки носились наперегонки по стволу сосны по спирали, обдирая коготками тонкие пластинки коры. Пышные оранжевые хвосты так и мелькали. Бывало, что белки даже спускались в траву, совсем близко от нас, и, найдя что-нибудь съестное, садились на корточки, показывая белое брюшко и заложив хвост за спину. Меня восхищало, что шишку или гриб они грызут, держа передними лапками, как люди. В этих созданиях самой главной чертой была быстрота. Они расправлялись с шишкой, как будто торопились на поезд, который уходит через минуту.

Как-то Бианки сказал мне, что на дюны прилетают редкие птицы – удоды, но он сам, к сожалению, не может их подкараулить. Я восприняла его слова как важное поручение.

С тех пор я каждый день лазила по дюнам в поисках удодов, попутно выковыривая из плотных гнездышек и отправляя в рот прозрачные ягоды костяники. Заросли голубой осоки я старательно обходила – ее острые по краям листья, длинные и узкие, как будто нападали сами. Раз – и на ноге выступала полоска мельчайших капелек крови. Шиповника тоже следовало опасаться, но соблазн понюхать крупные розовые цветы перевешивал. Я утыкалась носом в тычинки, прогоняя засевшего в сердцевине цветка шмеля. Шиповник был неутомим – цвел все лето, даже когда на его ветках уже зрели ягоды, постепенно наливаясь красной спелостью.

Какой бы холодный ветер ни дул с моря, дюны хранили тепло. Здесь горьковато пахло корой ивняка, который выполнял тяжелую работу – постоянно удерживал своими длинными корнями песок, предохраняя дюны от разрушения. Все остальные растения – осока, костяника, шиповник, молодые сосны и березки помогали ивовым кустам – у них тоже были длинные корни, прошивающие песок во всех направлениях. Но это мужественное содружество дюнных растений все же не могло противостоять мощным осенним штормам – волны слизывали дюны.

Удодов я увидела пасмурным утром. Собирался дождь, и пляж был пустынен. Никто не мог их вспугнуть. Даже море лежало тихое и безмолвное. Птиц я заметила сразу – они были цвета огня, крупные, длинноклювые. По желто-оранжевому фону их тельца опоясывали темные полосы, как у тигров. На головах красовались хохолки – целый веер желтых перьев, который они то складывали, то распускали. Этими плюмажами они как будто переговаривались, подавали друг другу знаки.

Вдруг один из удодов, почуяв меня, предостерегающе крикнул – резко, пронзительно, и они полетели невысоко, вдоль дюн.

Больше я никогда удодов не видела.

Улитки ползут по дороге

У дюн своя история. В послевоенные годы – сороковые-пятидесятые – там еще загорали. Они образовывали своего рода амфитеатр, из которого очень хорошо просматривался пляж. Великолепный наблюдательный пункт для изучения нравов – кто, куда и с кем. Причем сам любопытствующий с пляжа виден не был. Ну, а кроме того, песчаные холмы прекрасно защищали от ветра.

Кто сыграл в разрушении дюн главную роль: море или люди? Думаю, все-таки люди. В шестидесятые-восьмидесятые годы Рижское взморье стало одним из самых модных курортов СССР. Туда стекались отдыхающие со всей необъятной страны. Они жили в битком набитых профсоюзных санаториях и домах отдыха, в «здравницах», как тогда говорили, или «дикарем» – снимали комнаты. В какой-то момент природа уже не смогла выдержать такого масштаба вытаптывания.

Надо отдать должное властям Юрмалы – чего они только ни предпринимали, чтобы спасти дюны: засаживали склоны ивовым черенками и сосенками, ограждали, разъясняли. Тщетно. Как говаривал Михаил Горбачев, «процесс пошел».

В девяностые годы поток курортников резко сократился: Латвия стала заграницей. За одно-два лета дюнная флора воспряла, да как – просто джунгли, продраться невозможно. Даже стали образовываться новые маленькие холмы. Цепкие травы спустились на пляж, и там, где они поселились, ветер уже не мог раздувать песок. Появилась целая новая гряда.

Теперь для укрепления дюн подгребают к склонам водоросли, выброшенные морем, мелкие обломки дерева, ракушки и слегка приминают. Казалось бы – прекрасный способ. Но немедленно на этом плодородном слое стали селиться случайные пришельцы, не имеющие ничего общего с дюнной растительностью. Это растения свалок, растения запустения: гигантские чертополохи, лопухи, репейники, изредка розовый скипетр Иван-чая. Они – гастарбайтеры, существа чужие, но работают хорошо, удерживают корнями песок.

Семена их занес то ли ветер, то ли вороны, которые за последние годы освоили пляж и стали соперничать с чайками. В полном согласии с теорией Дарвина там теперь успешно развивается новый вид – водяная ворона, или еще благозвучнее: ворона морская. Эти птицы по-хозяйски бродят по мелководью, залезая в воду по самые штаны, вылавливают рачков и мелких рыбешек, носятся шумными стаями, ссорятся между собой и с чайками. Учитывая необыкновенный ум ворон, следует думать, что естественный отбор в вороньем народе идет очень быстро и эти сухопутные птицы скоро обзаведутся перепонками на лапах и научатся плавать. Но какой-то тончайший механизм природы оказался нарушен.

Мне еще посчастливилось увидеть удодов. Сейчас уже не встретишь и других птиц, которых мне показывал Бианки. Пропали сойки, редко-редко услышишь стук дятла. Вот только дрозды еще поют, и в из трелях звучит эхо моего детства. Что-то неладное творится вокруг, не только нашествие ворон. Например, море выбрасывает очень мало ракушек – впору их собирать, как редкость, на память. А раньше после шторма на песке оставались целые россыпи: белые, голубоватые, розоватые. Не приплывают больше медузы – маленькие изящные вестники наступающей осени. Я зачерпывала их в пригоршню вместе с водой, чтобы получше рассмотреть. Но они сливались с ней, превращались в невидимок. Константой в этих созданиях был лишь вишневый или синий крестик на макушке их сокращающейся, как будто дышащей, мантии. Море безжалостно выплескивало медуз на берег, и они исчезали, выпитые солнцем.

Казалось бы, божьи коровки не принадлежат морской стихии. Но почему же море выносит их на пляж целыми грудами, образуя красную полосу вдоль линии прибоя? А недавно оно устлало песок бабочками-крапивницами. Некоторые были еще живы – обсохнув, вяло расправляли крылышки, пытались взлететь. Я собирала их и сажала на рукав куртки, и через несколько минут грубая ткань превращалась в мерцающий бордово-лиловый волшебный шелк.

Однажды с улитками тоже что-то стряслось. Степенные, обычно малозаметные, они вдруг стали попадаться повсюду. Сперва их вежливо обходили на дорожках. Некоторые сердобольные любители природы даже корили их за неосторожность и пересаживали в траву. Но вскоре улиток развелось так много, что никто уже под ноги не смотрел. Голодные, они набросились на клумбы, обгладывая цветы, и стоило лишь отвернуть лист, как на его изнанке обнаруживались гроздья крошечных домиков с миниатюрными обитателями. Куда девалась улиточья осторожность и стремление спрятаться при малейшей опасности. Вы могли сколько угодно прикасаться к рожкам – улиткам все было непочем, они продолжали ползти.

Я видела шествие улиток по асфальтовой дороге. Машины давили их, но прибывали все новые отряды и ползли, ползли. Оказалось, улитки вовсе не тихоходы. Быстро и упорно они двигались все в одном направлении, к какой-то таинственной им одним ведомой цели.

Что это? Знак неблагополучия в природе? Так она подает сигнал бедствия?

С белыми грибами года два назад произошло нечто подобное. Обычно в дачных лесах они не попадались. Грибники отправлялись за белыми далеко-далеко, за рыбачьи поселки, в сторону Колки. Но даже те, кто забирались в мшистые сосновые леса, привозили всего несколько вожделенных белых и помещали их в корзинах на виду, а под ними грибы обычные – лисички и моховики.

В то лето – кстати, совсем обыкновенное, в меру теплое, в меру дождливое – белые словно сошли с ума. Они наводнили скудные дачные леса; дошло до того, что их бархатистые коричневые шляпки на толстых ножках вылезали из земли прямо на тропинках. Сколько ни собирали, меньше не становилось. За ночь вырастали новые рати красавцев. На рынке ими торговали уже не кучками по нескольку штук, а за бесценок целыми лукошками, украшенными листьями папоротника.

Кончилась эта грибная вакханалия также внезапно, как началась.

Сколько веков дремали споры белых грибов? Может быть, их занесли еще рыцари Тевтонского ордена на копытах своих коней? Грибы вообще существа таинственные, а белые тем более. Какая сила вызвала их к жизни? Луна, звезды, древние хтонические боги, к миру которых они, несомненно, принадлежат, радиоактивное эхо Чернобыля?


* * *

Но ни безлюдье, ни все меры по укреплению песка не спасли дюны от натиска стихии – ужасающего шторма, случившегося осенью 2004 года. Волны срезали дюны, как ножом. Обрыв похож на многослойный торт: четкое разделение светлых и темных слоев, песка и почвы. Так в учебниках схематически изображают геологические эпохи, разный там мезозой и юрский период. Интересно, как образовались земляные слои? Может быть, это память о временах благодатных, тихих, когда мало-помалу из опавших листьев и умерших растений сложился тоненький плодородный пласт? Похоже на круги на пнях – по ним тоже определяют теплоту давно минувшего лета.

Кусты ив у подножия дюн смыты совсем. От них остались лишь искореженные, как будто перекрученные пеньки. У уцелевших – корни наружу, им не за что держаться на обрыве, и они, цепляясь их последних сил, свешиваются вниз головой. Но до чего же сильна в них жизнь – даже в таком положении ивы дают новые побеги, вертикально к стволу.

Подмытые сосны не так живучи. Они желтеют, их дни сочтены. А вот шиповник волнам смыть не удалось, они только перенесли его вниз, на самый пляж. Цветы торчат прямо из песка.

С самим пляжем тоже случилось что-то неладное. Он стал гораздо шире, но теперь, как бы жарко ни светило солнце и ни обдувал ветер, песок остается влажным. И уже тянется ровная полоска трав по бежевой шкуре пляжа. Независимо от прилива и отлива ближе к морю постоянно стоят озерца со стоячей водой, и в них уже поселился тростник.

Превратится ли пляж в болото? Неужели суждено исчезнуть главной красоте этих мест – окаймляющей залив полосе мельчайшего белого песка с просверками слюды? Она тянется с одной стороны до Риги, а с другой – до самого дальнего маяка, до Колки, на многие километры.

Говорят, такого пляжа нет в Европе больше нигде…

Цветы

Поразительно, как стремительно, всего за несколько лет, цветы и растения вообще заняли огромное место в нашей жизни: десятки журналов по садоводству, киоски на каждом шагу, флористические салоны, выставки. А ведь были времена бесцветочные, на них как раз и пришлось мое детство.

Круглый год москвичи могли купить цветы искусственные – страшные аляповатые создания из ткани или бумаги, вовсе не претендовавшие на сходство с цветами настоящими. Это была фантазия тех, кто их делал: например, ветки ядовито-розовых яблоневых цветов величиной с ромашку. А уж если красные маки, то с тарелку, на конце их стеблей непременно вылезала проволока. Еще продавались пучки пушистого ковыля, крашенные в пронзительно яркие цвета – пурпурный, лиловый, бирюзовый, зеленый.

Цветочных магазинов было мало, наперечет. Славились три – на улице Горького между Елисеевским магазином и Домом актера, там теперь сменяют друг друга бутики. На Петровке возле пассажа – его и вовсе снесли. И еще на Сретенке – он существует и поныне. Срезанных цветов и в помине не было. Из комнатных: аспарагусы обоих видов – свисающий с жирными листками-иголочками и нежно-прозрачный, образующий целую воздушную гору с уступами-террасами. А уж совсем неприхотливую традесканцию с полосатыми бело-зелено-вишневыми листочками часто покупали просто ради земли и горшка. Долго выбирали цинерарии. Их сине-белые, розовые, бордовые цветы без запаха, похожие на ромашки, были собраны в небольшую крону. Зато остро-клопино пахли ворсистые листья, которые быстро поникали на подоконнике, не выдерживая сухости воздуха и жара батарей центрального отопления. Так же недолговечны были и примулы, а уж о цикламенах и говорить нечего. Но их все равно покупали за их несравненную красоту. Стоила вся эта обреченная на скорую гибель флора копейки.

На день рожденья преподносились цветы в корзинах. На фоне ужасающей скудости тогдашнего ассортимента это кажется странным, но заказать корзину сирени не считалось чем-то уж совсем из ряда вон выходящим, безумной роскошью. Эта оранжерейная сирень – целое деревце с голыми безлистными веточками – было уже обречено, отдав всю отпущенную ему жизненную силу мелким, еще не до конца распустившимся белым гроздьям. По обеим сторонам сирени помещались горшки все с теми же аспарагусами.

И если эта зимняя сирень перешла давным-давно в область воспоминаний, то аспарагус из той праздничной корзины жив до сих пор. Ему по меньшей мере лет пятьдесят, и он на много лет пережил того, кто подарил корзину.

В отличие от людей, комнатные растения бессмертны: черенок, отросток – и жизнь кипит снова.

На 8 Марта полагалось дарить мимозу. Ее привозили из Абхазии смуглые закутанные женщины. Они же торговали тугими, скрипящими под пальцами маленькими букетиками подснежников. Цветы были завернуты в несколько слоев листьев, как абхазки в платки: дикие цикламены и какие-то полураспустившиеся белые колокольцы, еще не утратившие зеленоватого утробного оттенка бутонов. Пахли они огурцовой свежестью.

Совсем весной подмосковные деревенские старушки торговали ветреницей. Легчайшие белые с розовым донышком цветы удивительно соответствовали своему названию. Они пахли ветром, весенней горечью талого снега. Во время загородных прогулок ветреница мне никогда не попадалась. Лишь однажды мелькнула в окне поезда широкой белой полосой вдоль березняка. Цветы сливались вместе, но одновременно я различала каждый цветок в отдельности. Порыв ветра пригнул их к земле – и тут повалил снег из черной тучи…


* * *

Настоящие, не мимолетные, встречи с цветами были не в Москве, а в Латвии. В парке Дома творчества писателей. Дом – это такое название, а на самом деле – дома. Несколько национализированных домов, владельцы которых были расстреляны или депортированы в Сибирь, после присоединения Латвии к СССР – кто в июне 1941 года, кто после войны. Участки, на которых стояли дома, были слиты в один – получился огромный парк. Он доходил до дюн, тянулся вдоль моря, а с другой стороны его ограничивала главная улица.

Растения, конечно, можно было бы уничтожить так же, как людей, чтобы ничто не напоминало о прошлой благополучной довоенной жизни, о ныне не существующей стране, которую история обрекла строить социализм в семье братских народов СССР. Но, к счастью, эта идея почему-то не пришла в советские руководящие головы.

Разумеется, без заботливых рук хозяев все равно это великолепие было обречено. С каждым годом парк все больше напоминал сад Спящей Красавицы, густо зарастал дикими растениями, становился непроходимым даже для меня, маленькой и юркой. Из походов в эти дебри я неизменно возвращалась с исцарапанными руками и ногами. По направления к морю парк слегка шел в гору, образуя террасы, к которым вели выложенные камнем дорожки. Над раковиной грота росли розы. То есть когда-то эти цвели были розами, но я их так называла. За ними уже лет восемь никто не ухаживал, не подстригал, не укрывал на зиму. Но они погибли не все. Те, что уцелели, научились жить без людей. Забыв все чудеса селекции, они совершали обратный путь – к шиповнику. Стебли все больше грубели, покрывались острыми частыми шипами. И чем грознее становились шипы, тем больше становились бутоны. Из них вылуплялись растрепанные неуклюжие цветы, белые и темно-красные, раскрытые до самой серединки.

Особенно хорош парк был в мае, когда цвела сирень. Наверное, здесь погибли редкие сорта, целая коллекция, собранная или, может быть, выведенная бывшим владельцем – десятки оттенков, неуловимо переходящий один в другой, От белого – до густо-фиолетового, через розовый, лиловый и пурпурный.

Сирень полагалось срезать вечером, лучше всего после дождя Я не могла дотянуться до тяжелых холодных гроздьев. Срезать ветки была привилегия мамы. Когда она нагибала ветку, потревоженный куст обдавал меня водой, пропитанной ароматом сирени. Капли дождя оставались и на цветах, поставленных в вазу.

Благодаря писателям, обретавшимся теперь в реквизированных виллах, каждая получила свое имя: «Дальний дом», «Белый дом», «Шведский дом», «Охотничий дом», «Дом у фонтана», «Детский» и «Столовая». Эта «Столовая» якобы принадлежала в свое время Зигфриду Мейеровицу, министру иностранных делах в одном из правительств довоенной Латвии.

Думаю, больше всех занимался своим садом хозяин «Дальнего дома».

Каждый раз я обходила всех своих диковинных знакомцев – раскидистое дерево с золотыми кружками на листьях, от него – к дереву с листьями вишневыми, а уж потом к кустам с листьями бело-полосатыми.

У веранды «Дальнего дома» росли таинственные растения, которые мне нигде и никогда больше не попадались – длинные не ветвящиеся стебли с большими терпко пахнущими ворсистыми листьями, похожими на кленовые. На верхушке стебля несколько крупных темно-розовых цветов из пяти лепестков и мохнатые бутоны. А как называются лианы, обвивавшие каменную стенку террасы – их ароматные цветы напоминали во много раз увеличенный цветок жимолости – я узнала совсем недавно, встретив их во Франции. Что-то капризно изысканное в стиле ар-нуво: не то каприфоль, не то лакфиоль. Вела к «Дальнему дому» жасминовая аллея, и почти достигали его крыши высокие вечнозеленые душистые туи. Стоило потереть веточку между пальцами, и терпкий южный запах долго оставался на руке. Там, где когда-то, вероятно, была клумба, выглядывали из поглотившей их травы розовые и оранжевые цветы, словно сделанные из воска, сидевшие прямо на стволах низких кустиков.

Парк изобиловал и дикими растениями. Под вековой липой, в тени, как им и полагается, росли ландыши. Я терпеливо дожидалась, когда на стебельке распустится первый нижний цветок. Только тогда они стояли в воде долго, постепенно раскрывая зеленые шарики-бутоны.

Ближе к морю, у молодых сосенок ростом с меня, в мае цвела сон-трава – опушенные серебристом ворсом колокольчики на толстых мохнатых стеблях. Тычинки у них были такие длинные, что свисали из-под лиловых лепестков. Когда колокольчики отцветали, на их месте образовывался пышный плюмаж из легчайших нитей, как страусиное боа. Плюмаж держался крепко, не то что семена одуванчиков, разлетающиеся при малейшем дуновении ветра. Позже, уже в июле, под сосенками появлялись красивые растения: высокий стебель, узкие листочки, мелкие цветы, расположенные скипетром, темно-вишневого цвета. Пахли они ванилью. Оказывается, это были дюнные орхидеи, занесенные в теперь в Красную книгу.

Когда в тенистых местах парка зацветали голубые колокольчики, пора было отправляться по грибы. У меня были свои секретные грибные места, где росли маслята. Особенно мною ценились самые маленькие – с желтой блестящей клейкой шкуркой, на которую налипали травинки. На крепких ножках выступали капельки белого сока – как будто маслята потели. Ароматом они могли поспорить с цветами.

В конце августа – но не всякий год – парк одаривал опятами. Их собирать было неинтересно – пропадал всякий охотничий азарт. С одного ствола можно было набрать целую корзинку. Да и сходство с поганками всегда настораживало: шершавые на ощупь чешуйчатые серые шляпки, тонкие ножки.

А разноцветные сыроежки – зеленоватые, розовые, красные, серые – водились в парке все лето. Я их не собирала: очень уж они были обыкновенные.


* * *

Однажды я гуляла с бабушкой в сосновом лесу, и мы вышли на неизвестную нам грунтовую дорогу. Очень многие географические открытия совершались совершенно случайно. Незамедлительно по этой таинственной дороге проехал грузовик, от его пыльного шлейфа отделилась соринка и попала мне в глаз. И как бабушка кончи– ком носового платка ни пыталась ее удалить, ничего не получалось. Я не плакала, но слезы катились вовсю.

И тут произошло чудо – шедшие навстречу две девочки, недосягаемо взрослые по моим понятиям, лет этак двенадцати, остановились и протянули мне по букетику, верно, чтобы утешить.

Розовые плотные шапочки цветочков с вырезными гофрированными лепестками медово пахли, а шершавые короткие стебельки как будто присыпаны мукой. Нежданно-негаданно получив такое сокровище, я растерянно смотрела сквозь слезы на моих благодетельниц, которые тем временем объясняли бабушке по-латышски, что они набрали эти цветы на лугу у реки. Я специально не ищу сейчас их правильное название в ботаническом определителе. К очарованию этого цветка правильное научное название ничего не добавит. Как называется дар добрых девочек-фей, я не знаю. Для себя я их тогда окрестила «медуницей».

Очевидно, соринка вышла сама собой вместе со слезами. Ибо я немедля устремилась туда, куда показали девочки. Так я стала обладательницей еще одного цветочного пространства – луга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю