Текст книги "Сталинский дом. Мемуары (СИ)"
Автор книги: Виктория Тубельская
Соавторы: Дзидра Тубельская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Дзидра Тубельская, Виктория Тубельская
Сталинский дом. Мемуары
Мемуары Дзидры Тубельской
Детство в Москве до отъезда в США (1921–1928)
Семейная легенда гласит, что я родилась 7 ноября 1921 года в здании Наркоминдела на Кузнецком мосту. Отца[1]1
Эдуард Яковлевич Кадик (1889–1939), родился в Лиепае, в крестьянской семье. В 1908 году оказался на Урале, в г. Лысьва. Там он познакомился с моей будущей матерью Ольгой Михайловной Озол, тоже латышкой (1892–1987).
[Закрыть], одного из первых дипкурьеров, работавших под началом Нетте[2]2
Теодор Иванович Нетте (1896–1926) – советский дипкурьер, погиб при исполнении служебных обязанностей. Был прославлен стихотворением В. Маяковского «Товарищу Нетте, пароходу и человеку».
[Закрыть], в этот день в Москве не было: он уехал в очередную командировку за границу. Приняла мое появление на свет жена сослуживца отца. Естественно, никто мое рождение в тот день не регистрировал. Посему в моем свидетельстве о рождении проставлена дата 10 ноября, то есть день, когда вернувшийся отец меня зарегистрировал. С той поры и по сей день меня преследуют несуразности, связанные с датами, именами, кличками и пр. Уже одно имя Дзидра было абсолютно чуждо русскому уху и сверстники дразнили меня то гидрой, то выдрой. Мое позднее имя Зюка возникло уже по моей собственной инициативе. В Нью-Йорке отец повел меня на оперу «Чио Чио Сан». Я была очарована и самой оперой, и именем служанки – Сузуки. Я туг же потребовала, чтобы меня впредь стали называть Сузуки. Со временем имя укоротилось до Зуки, затем претерпело некоторую русификацию и превратилось в Зюку. Это имя осталось на всю жизнь. Далее – еще сложней. Когда я вышла замуж за Леонида Тура, выяснилось, что Тур – его псевдоним, а настоящая фамилия – Тубельский. Во всех документах я стала числиться как Дзидра Тубельская, в то время как все друзья знали меня как Зюку Тур. Мало кто знал, что Дзидра Тубельская и Зюка Тур – одно и тоже лицо. Иногда это вносило в жизнь некоторую сумятицу.
Чудом сохранилась давняя фотография: молодая, стройная, красивая мать застыла в фотографической позе тех лет, опираясь рукой на кресло, на котором восседает со мной на коленях отец. Он в черном сюртуке, элегантен. С пышными усами – таким я его, честно говоря, абсолютно не помню. Мне на фото, думается, около года. Надо сказать, что на первых порах, в двадцатые годы, когда мы жили в доме на Никитском бульваре, мое имя не вызывало особого интереса. Дело в том, что это был интернациональный дом. В нем поселили революционеров из самых разных стран. Имена Томас, Вальтер, Расма, Мирдза, Тереза были у всех на слуху.
В полуподвальном этаже нашего дома жил венгр Евгений Гамбургер. Он был крупный рентгенолог. Его жена Тереза и он сам часто звали нас в гости. Тереза была превосходной кулинаркой. Она неизменно усаживала меня за маленький столик, пододвигала чашку какао и изумительно пахнущее печенье. Неслыханное лакомство. Далее следовала развлекательная часть: Евгений Михайлович подзывал свою любимую собаку, брал пинцет и выискивал в шерсти собаки блоху. Затем он требовал у Терезы волос из ее прически, непостижимым образом обвязывал волос вокруг блохи, и начинался уморительный танец блохи под мурлыканье какой-то мелодии. Я, естественно, была в восторге.
По вечерам мы с отцом гуляли на Никитском бульваре. По воскресеньям (вернее, выходным, ибо на мое детство пришлись и пятидневки, шестидневки, и всякие другие новшества) география наших прогулок расширялась. По утрам мы с отцом обычно направлялись к Елисеевскому магазину на Тверской за «вкусненьким». Под этим подразумевалась копченая рыбка или селедочка «залом». Маме покупалась «наполеонка» – так она называла пирожные с заварным кремом. Мне – обязательно несколько тянучек. Тогда это был штучный товар. Тянучки приносили на прилавок на противене, каждая конфета была обернута пергаментной бумажкой. Они стоили дорого – покупали мы штук шесть-восемь, не более. Затем в Филипповской булочной – непременно калачи, всегда свежайшие, источавшие свой особый аромат.
Сами прогулки в выходные не ограничивались Никитским бульваром. Огромным притяжением для меня был Гоголевский бульвар, вернее, сам памятник Гоголю. Тогда там стоял, разумеется, старый памятник, позднее упрятанный в садик около особняка на Никитском бульваре, где Гоголь скончался. Цоколь памятника окружали четыре бронзовых льва с разверзнутыми пастями. Самым большим моим удовольствием было засовывать руку в пасть льву и дрожать от страха – а вдруг пасть сомкнётся? Отец смеялся надо мной и поддразнивал, но я все же воображала себя чрезвычайно храброй. Другим местом, привлекавшим меня, был храм Христа Спасителя, тогда еще не снесенный. У подножия храма я вырывалась вперед и быстро карабкалась по ступеням наверх, чтобы оттуда победоносно глядеть на оставшегося внизу отца. Мне казалось, что я преодолевала невероятный путь ввысь.
Быт в доме на Никитском, по сегодняшним понятиям, был тяжкий. Почти все квартиры – коммунальные, в каждой жили по нескольку семей. Печка на кухне топилась дровами. Дров не хватало, готовили в основном на примусах и керосинках. Мама говорила, что первая фраза, произнесенная мной, была: «Иди. Види пимус». Это значило, что я забрела на кухню, и одна из соседок велела мне позвать мать: что-то было не в порядке с примусом. Почему-то я очень любила запах керосина и с большим удовольствием сопровождала мать в керосиновую лавку, притулившуюся вблизи церкви, где некогда венчался Пушкин. В лавке специальным мерным черпаком наливали в подставленные бутыли керосин. Тут же продавалось черное хозяйственное мыло и щелок, которым отбеливали белье при стирке.
Ванна также отапливалась дровами. А для моего купания вода нагревалась в огромном медном чайнике на кухне, и купали меня там же – это было самое теплое место в квартире.
За всякими продовольственными покупками мы с мамой ходили на Арбатский рынок или в магазин на Арбат. Как-то раз мы попали под проливной дождь, настолько сильный, что через несколько минут по улице потекла река. Арбат тогда был еще мощен булыжником, ноги скользили. Почти все прохожие разулись и пробирались по воде босиком, держа башмаки в руках. В один из наших выходов на Арбат со мной приключилась неприятная история. Я любила прыгать по тротуару на одной ножке. В то время полуподвалы домов освещались окнами, которые ограждались сверху решеткой из толстого стекла, вделанной в тротуар. Никто решеток этих не чинил, стекла бились, и на уровне тротуара образовались дыры. Я сделала очередной прыжок и оказалась по колено в «капкане». Вытянуть ногу было невозможно – в решетке торчали острые края стекла. Из оцарапанной во время падения ноги сочилась кровь. Кое-как при помощи прохожих удалось освободиться и я долго после этого чинно ходила по улице и, боже упаси, не приближалась к решеткам.
Однажды родители впервые оставили меня дома одну. Отец перед уходом серьезно объяснил мне, что им необходимо проститься с великим человеком. С Лениным. Я не понимала, ни почему проститься, ни кто такой Ленин. Мне стало страшно в нашей большой комнате. Я забилась в угол, села на корточки, закрыла глаза и крепко прижала к себе любимого плюшевого мишку. Там и заснула.
До отъезда в Америку мы проводили лето в Жуковке, под Москвой, на хуторе. Хозяина звали Василий Иванович. Он приезжал к нам в гости в Москву на телеге. Его неизменно поили чаем и угощали ситником с чайной колбасой. Он всегда привозил в подарок отцу антоновские яблоки – его любимые. Забегая вперед, скажу, что Василий Иванович привез ко дню рождения отца, его пятидесятилетию, целую корзину антоновки. Отца в ту ночь арестовали, и для меня запах антоновских яблок навсегда связался в памяти с арестом отца.
Лето 1928 года мы провели не у Василия Ивановича, а в Крыму. Отец получил путевку в санаторий «Суук-Су» около Гурзуфа. Он не хотел ехать туда один, а в санаторий ни жен, ни детей не пускали. Тогда мама и я поселились в двух комнатках в Гурзуфе. Каждое утро мы шли навстречу отцу по высокому берегу над морем. Потом вместе спускались на пляж, купались и загорали. Отец учил меня плавать, и уже вскоре я умела держаться на воде. Мы ловили крабов, которых было множество у берега, варили и с удовольствием поедали.
Однажды, как всегда, ближе к обеду, мы расстались с отцом и вернулись в Гурзуф. Вечером стали странно вести себя животные в нашем дворике. Собаки не могли найти себе места, лаяли. Мычали коровы. Курицы с громким кудахтаньем носились под кипарисами.
Ночью меня разбудил крик матери. Я ничего не понимала – я сидела на корточках в ногах кровати, а мать кричала, нагнувшись к моей подушке. Оказывается – началось землетрясение. Мать подбежала к моей кроватке и нащупала на подушке огромный кусок штукатурки, упавшей с потолка. Она решила, что я погибла под этим обломком. По сей день не понимаю, почему оказалась на корточках в ногах кровати, и до и после я всегда спала спокойно на одном месте. Мы выбежали на улицу, где уже столпился народ. Все со страхом озирались, ожидая нового толчка. Меня поразили деревья: во время толчка высокие туи качались как маятники. Порой их вершины почти касались земли. Животные притихли и испуганно жались к людям. Мы волновались – как там в Суук-Су. Едва рассвело, пошли в санаторий, но наш путь преградила широкая и глубокая расщелина. Вскоре вдали показалась группа мужчин, бегущих нам навстречу. Можно вообразить мою радость, когда я увидела среди них отца. Преодолеть расщелину в том месте было невозможно – решили двигаться вдоль нее в поисках более узкого места. Действительно, вскоре отец без опаски переправил нас на свою сторону. Днем толчки еще продолжались, но гораздо более слабые. К счастью, отдых уже подходил к концу, и через несколько дней мы уехали. Дорога не была повреждена.
В начале 1929 года отцу предоставили отдельную трехкомнатную квартиру в новом доме, всего в пяти минутах ходьбы от Никитского бульвара, на Малой Бронной. Третий этаж, балкон. На кухне – газ, в ванной – газовая колонка. О такой квартире можно было только мечтать. Имущества в нашей семье было мало, поэтому, вероятно, суета переезда мне не запомнилась. Гулять по-прежнему ходили на Никитский бульвар, все друзья, мои и папины, остались прежние.
Иногда во время прогулок отец рассказывал мне о Латвии, о детстве на хуторе неподалеку от Лиепаи. В семье было много детей – у его отца от первого брака трое, у матери – двое. Потом родились еще трое общих. Ничего о судьбе своих родителей, братьев и сестер отец не знал. Ведь никакой связи с оставшимися в буржуазной Латвии родственниками у отца-коммуниста быть не могло.
Америка (1929–1936)
Осенью 1929 года отца командировали на работу в США. Мы толком не успели обосноваться на новой квартире, как отправились в дальний путь. Лежал он через Польшу, Германию и Францию. Ехали поездом в международном вагоне. Вероятно, это было положено отцу по должности. Его назначили заместителем председателя Амторга, главного представительства СССР в США. Посольства не было – США еще официально не признали Советский Союз.
Мы с отцом стояли в коридоре вагона. В Польше – те же невзрачные домишки, что и в России, такие же перелески, поля. Но вот на одной станции я увидела странную фигуру. Мужчина в тяжелом черном пальто, несмотря не теплый день, на голове – черная шляпа, а главное, что привлекло мое внимание, – длинные черные локоны вдоль лица. Папа объяснил, что это верующий еврей, таких много в Польше, и впервые рассказал мне немного о судьбе еврейского народа. В Москве мне и в голову не приходило делить людей по национальности. Круг знакомых отца был интернационален: русские, латыши, евреи, венгры, поляки, эстонцы. Никогда не обсуждалась какая-либо национальность. Были люди интересные, мало интересные, умные и не очень, завистливые или добрые. Отец почти всегда отзывался о своих знакомых одобрительно и меня приучал к справедливой оценке. Он осуждал всякие детские «вожусь – не вожусь». Всегда говорил, что надо уметь прощать недостатки и уметь видеть в людях хорошее.
На вторые сутки поезд прибыл в Берлин. Видно, отец там бывал. Он уверенно провел нас с мамой к выходу и давал указания носильщикам по-немецки. Устроившись в гостинице на Гейзбергер-штрассе, 39 (почему так запомнился на всю жизнь адрес этой небольшой гостиницы?), мы вышли погулять по городу. Большое впечатление после темноватой пыльной Москвы произвели сверкающие витрины, порядок и чистота. Было решено ужинать в номере. Поэтому, увидев рыбный магазинчик, мы зашли и купили длиннющего копченого угря. Продавец был весьма удивлен: бережливые берлинцы покупали по кусочку, по полфунта, а тут целую рыбину.
На следующий день отец повел нас в КаДеВе – крупнейший универмаг Берлина. Необходимо было экипироваться для дальнейшего путешествия. Статус отца требовал определенного внешнего вида, а наша московская одежонка выглядела весьма бедновато по европейским меркам. Хорошо помню свое первое «заграничное» платьице – шерстяное, бежевое, с низким поясом по моде тех лет. К платью добавились изящные светлые туфельки, затем пальто и даже первая в моей жизни шляпа. Короче говоря, из универмага вышла внешне вполне добропорядочная зажиточная семья, ничем не отличавшаяся от жителей Берлина.
Из Берлина путь лежал в Париж. У отца были дела в посольстве, и нам предстояло провести здесь несколько дней. Отец разрешил мне поехать в посольство вместе с ним. Французского отец не знал. В вестибюле гостиницы он протянул бумажку с адресом швейцару и велел вызвать такси. Швейцар посмотрел на бумажку, улыбнулся и что-то сказал. Отец нетерпеливо повторил свою просьбу на английском. Швейцар пожал плечами и повел нас к машине. Усевшись, отец показал шоферу адрес. Тот тоже заулыбался, и, миновав несколько домов, остановился, вопросительно взглянув на отца. Отец велел ехать. Тронулись, опять остановились. Тут какой-то человек заглянул в окно такси: «Эдуард, какого черта ты не выходишь? Я тебя давно жду». Оказалось, что наша гостиница была всего в трех шагах от советского посольства на рю де Гренель.
В Париже мы пробыли около недели. При помощи друга отца успели многое осмотреть, насладиться ни с чем не сравнимой атмосферой Парижа. Затем опять сели в поезд и отправились к конечному пункту нашего сухопутного пути – Шербургу. Там нам предстояло пересесть на трансатлантический лайнер «Левиафан» и плыть семь суток. Океан с набережной в Шербурге выглядел грозно. Колышащаяся стального цвета водная громада, вся в белых барашках. Дул сильный ветер, и мы вскоре укрылись в теплом ресторанчике.
Началась посадка. Увидев вблизи «Левиафан», я не сразу даже сообразила, что это и есть корабль. У пирса стоял огромный, сверкающий огнями многоэтажный дом. Лишь поднимавшиеся по трапам пассажиры, громкие голоса провожающих и суета с багажом говорили о том, что мы отправляемся в дальнее путешествие. Мы поднялись на верхний этаж, где находились каюты первого класса. Как только раздался гудок и пароход медленно двинулся в путь, пассажиры стали сбрасывать с палубы вниз, в руки провожающих, серпантин. Получилась сетка из разноцветных бумажных ленточек, связывающих корабль с сушей. Корабль набирал ход, и ленточки обрывались…
На «Левиафане» я впервые вкусила роскошь. Никогда прежде я не видела такого убранства помещений, такой изысканности и красоты. Малейшее желание незамедлительно исполнялось вежливым улыбающимся персоналом. Мы с отцом обошли различные помещения. Мне особенно понравилось пить апельсиновый сок в баре. Его выжимали на специальной машинке, наливали в высокий стакан и ставили в стакан соломенные трубочки. Тут я освоила и первое английское слово – джус. Долго не стихала отъездная суета на палубе. Многие с тоской смотрели на удаляющиеся берега Европы. Затем последовал наш первый ужин в роскошном ресторане первого класса. Тут меня поразил стоящий в середине зала на длинном столе изваянный изо льда наш «Левиафан». Это было необычное зрелище – сверкающее и в точности воспроизводящее все детали. В последующие дни плавания нас ежедневно ждала новая статуя изо льда. Легли спать рано, и я тотчас крепко заснула. Сквозь сон я чувствовала, что покачиваюсь в кровати, но это не пугало, а скорее было приятно и ново. Утро встретило нас густым туманом и бушующими волнами. Мать даже не встала – ее сильно укачивало. Как ни странно, качка не доставляла ни мне, ни отцу ни малейших неприятностей. Мы чувствовали себя прекрасно и после сытного завтрака отправились гулять по палубе. Здесь стояли шезлонги с теплыми пледами. Официанты разносили горячий бульон с пирожками и мой любимый джус.
К концу второго дня океан успокоился, туман рассеялся, и выглянуло солнце. Дальнейший путь до Нью-Йорка проходил при полном штиле. Даже не верилось, что под нами океан.
На восьмой день на горизонте появились очертания небоскребов и статуя Свободы.
Пассажиры первого класса спускались по отдельному трапу прямо на пристань к таможне. Пассажирам третьего предстояло пройти гораздо более строгий контроль на Элис-Айленд. Ведь это были в основном эмигранты, прибывшие в Америку в поисках работы. Не всякого пропускали: Америка переживала «великую депрессию».
Нас же на таможне встретили лишь одним вопросом – не везем ли мы спиртного? – в Америке был сухой закон. Благополучно миновав досмотр, мы попали в дружеские объятия встречающих отца работников Амторга.
Через несколько дней нам подыскали подходящую квартиру – даже сейчас помню адрес: 609 Вест, 151 стрит – короткой улочке, соединяющей Бродвей с Риверсайд Драйв, на берегу Гудзона. Квартира была светлая, трехкомнатная, меблированная, на третьем этаже. Окна выходили на противоположный берег Гудзона, утопавший в зелени. Там находился уже другой штат – Нью-Джерси. Первым английским словам меня научил молодой улыбчивый негр-лифтер, с которым я быстро подружилась. Вскоре меня определили в школу, в специальный класс для детей из разных стран – Италии, Польши, Венгрии, Латинской Америки, – не знавших английского, как и я. Не прошло и пары недель, как мы научились общаться друг с другом, а уже через три месяца говорили так хорошо, что нас перевели в обычные классы, и мы продолжили учебу вместе с нашими американскими сверстниками. Отец очень гордился моими успехами. Школа находилась недалеко от нашего дома – сперва шумный Бродвей, затем по перпендикулярной улочке до Амстердам-авеню. Первое время меня провожали и встречали, но вскоре отец велел мне ходить самостоятельно и приучил четко следовать правилам уличного движения. Первые дни я боялась, но вскоре привыкла и всегда радостно отправлялась по утрам в путь.
На переменах мы играли в школьном дворе. Однажды, когда мы весело гонялись друг за другом, туда забрела большая овчарка и стала бегать за нами. Она прыгала и лаяла, включившись в игру, и, чуть не опрокинув, вцепилась мне в руку. Я животных никогда не боялась и не придала случившемуся никакого значения. Каково же было мое изумление, когда в класс вошел полицейский и повез меня в собачий питомник для опознания собаки. Как же я могла это сделать, если видела овчарку лишь мельком. Тогда полицейский заявил, что необходимы прививки – с бешенством шутить нельзя. Пришлось мне вытерпеть несколько довольно болезненных уколов.
По вечерам мы с отцом гуляли по аккуратным дорожкам вдоль реки или ходили в кино на Бродвей. Тогда фильмы демонстрировались без перерыва. В сеанс кроме самой картины входил журнал новостей и короткометражная комедия. Нам с отцом нравились комедии с участием Гарольда Ллойда, Бастера Китона, Эдди Кантора, Лорела и Харди. Мама предпочитала мелодрамы, где играли Рудольф Валентине Дуглас Фэрбенкс, Глория Свенсон, Мэри Пикфорд. Я даже негромко ей переводила, она совсем еще не освоила английский.
В Нью-Йорке мы подружились с Богдановыми. Приехали они в Америку года за два до нас. Глава семьи – Петр Алексеевич занимал пост председателя Амторга. Это была чрезвычайно ответственная должность, фактически совмещающая обязанности посла и торгпреда – как я уже говорила, США в начале тридцатых еще не признали Советский Союз. Жена Богданова – Александра Клементьевна, красивая властная женщина, крепко держала в руках бразды правления семьей. Я ее немного побаивалась. Все свободное время я проводила с их дочерью Ириной, моей сверстницей.
В школе детей приучали к бережливости, к умению преумножать свои сбережения. Раз в неделю мы все вносили часть своих карманных денег в банк, где школа открыла для каждого из нас счет. Отец надо мной потешался, называл капиталисткой, предрекал, что банк «лопнет» и я потеряю весь свой «капитал». Деньги я копила таким образом года три, и, надо же, ко времени нашего возвращения в Москву банк действительно лопнул. Отец торжествовал – ведь он это предсказывал, как же могло быть иначе в капиталистической стране!
Забегая вперед скажу, что в 1936 году, когда мы уже вернулись в Москву, на мое имя пришло письмо из посольства США. Хорошо, что отца не было дома и письмо попало в мои руки. Он бы в жизни не разрешил мне иметь какие-либо дела с иностранным посольством! В письме сообщалось, что на мое имя переведены деньги из американского банка и мне надлежит их получить в посольстве США. Я немедленно рассказала об этом Ирине Богдановой, и мы решили отправиться на Моховую, где тогда располагалось американское посольство. Я велела Ирине остаться на улице и ждать дальнейшего развития событий. У входа я показала письмо и, к моему удивлению, была тотчас же любезно принята служащим посольства. Он похвалил мой безупречный английский язык и выдал более трехсот долларов, накопленных в Америке. Сияющая, бодрым шагом, вышла я на улицу к поджидавшей меня Ирине. Такую удачу требовалось отпраздновать, и мы «кутанули» в гостинице «Метрополь», где заказали наше любимое «айскрим сода» – мороженое с кофе и льдом. Должна добавить, что полученные мною «капиталы» очень пригодились: недавно открылись так называемы «Торксины», в которых торговали на валюту или на сданные золотые украшения. В Москве, где был трудно с продовольствием и одеждой, я чувствовала себя человеком, обеспечивающим благосостояние нашей семьи.
Но вернемся в Америку. В первое лето нашего там пребывания отец узнал о существовании латышской колонии – группа переселенцев из Латвии обосновалась неподалеку от Принстона, в живописной местности на берегу канала. Отец туда съездил, ему там очень понравилось, и он снял на одной из ферм комнаты на лето. Хозяином фермы был однофамилец моей матери – Озол. Он, его жена и четверо взрослых детей обрабатывали землю, содержали коров, свиней и птичий двор и даже в годы депрессии сумели успешно вести хозяйство. Всю свою продукцию они везли на продажу в Принстон. Наши хозяева трудились так весело и жизнерадостно, что оставаться в стороне было просто невозможно. Я упросила поручить мне сбор яиц. Два раза в день я приходила с корзиной в курятник, собирала с желобков яйца и бережно несла в дом. Там я их аккуратно складывала в коробки, которые мы с хозяином развозили по субботам к заказчикам. Жена Озола готовила для нас еду и убирала в доме. Я никогда не видела ее отдыхающей, никогда не видела угрюмой. Интересно, что молодые Озолы уже полностью ассимилировались, прекрасно владели английским, а вот родители все еще общались между собой на латышском. Поэтому они были очень рады нашему присутствию, возможности говорить с нами на родном языке.
Озолы уже имели на ферме два трактора, два грузовичка, одну легковую машину и множество сельскохозяйственных орудий, облегчающих тяжелый фермерский труд. Они говорили, что и мечтать о таком в Латвии не могли бы, и нисколько не жалели, что переехали в Америку.
Отец приезжал к нам на уикенд. Он был заядлым рыболовом и его манил канал около фермы. Хозяин нас предупредил, что ловить рыбу в канале разрешается только женщинам и детям. Мужчинам запрещено. Видно, считалось, что мужчины могут выловить гораздо больше. Короче говоря, мне выпала удача сопровождать отца и наблюдать, как он налаживает на крючок червяка и забрасывает удочку. Заметив кого-нибудь вдали, отец передавал удочку мне и с невинным видом встречался глазами с прохожим. Впервые я видела отца, нарушающего порядок!
Осенью мы со всей семьей нашего фермера поехали на осеннюю ярмарку в Принстон. Там устраивались всякие аттракционы, соревнования. Я метко забрасывала кольца на колышки и получила приз – арбуз такого размера, что не смогла его поднять.
Вернуться на ферму в следующем году суждено нам не было. Я в конце зимы тяжко заболела – воспаление легких, затем перешедшее в туберкулезный процесс. Лечивший меня профессор рекомендовал незамедлительно покинуть Нью-Йорк и переселиться на природу. Отец снял домик в Лейквуде – прелестном маленьком городке на берегу озера. Свежий воздух и усиленное питание быстро сделали свое дело – я пошла на поправку. Настолько, что уже через год рентгеновские снимки показывали совершенно зарубцевавшиеся очаги. Я поступила в местную школу. Она находилась почти напротив нашего домика – я могла ее видеть из своего окна. В этой школе в мае проводился конкурс красоты. Вероятно, благодаря моим пышным золотистым волосам, которые я носила распущенными по плечам, в тот год королевой красоты избрали меня. Девочки, набравшие высшие баллы после меня, были придворными дамами. На лужайке перед школой устроили помост, на него поставили трон королевы и кресла для придворных дам. Все мы были в пышных белых платьях, я – с блестящей короной. Перед помостом – высокий шест с привязанными на верхушке длинными разноцветными лентами. Дети брали в руки концы лент и, танцуя, сплетали их в сложный узор. Получился яркий разноцветный шатер. Я наблюдала за танцами со своего трона. Сохранилась фотография этого события. Мне всегда смешно и немного неловко, что я была признана такой красавицей местного значения.
В Лейквуд на каникулы приехала Ирина Богданова, и мы вместе обследовали все окрестности. Добрались даже до соседнего городка Лейкхерст, который прославился тем, что в то лето там произошла авария самого крупного дирижабля. Вечерами мы обычно решали головоломки «пикчер паззлз», ставшие тогда чрезвычайно популярными. Во время складывания картинок мы активно поедали бананы и из кожуры сооружали на столе границы между нашими «паззлами». Ирине так понравилось в Лейквуде, что она упросила родителей оставить ее у нас на зиму. Это была для нас обеих большая радость. Мы ходили на лыжах, катались на санках. На нас лежала обязанность расчищать от снега тротуар перед домом, следить, чтобы не было скользко. Зима в тот год выдалась снежная, и работы хватало. Однако нам предстояло на неделю вернуться в Нью-Йорк. Отец сказал, что приезжает Максим Максимович Литвинов[3]3
Максим Максимович Литвинов (настоящие имя и фамилия Меер-Генох Мовшеевич Баллах; 1876–1951), с 1923 года – зам. наркома иностранных дел СССР, в 1930–1939 годах – нарком, в 1941–1946 годах – зам. наркома (министра) иностранных дел.
[Закрыть], предстоит церемония признания Советского Союза и будут всевозможные торжества. Литвинов почти все свободное время проводил у Богдановых – он был давно и близко знаком с этой семьей. Сохранилось у меня приглашение в отель «Валдорф-Астория» на банкет по случаю пребывания Литвинова в Нью-Йорке. Нас с Ириной приодели и взяли с собой. Богданов вскоре должен был возвращаться в Москву – срок его пребывания в США истекал. Мы с Ириной сильно переживали разлуку – мы так привыкли друг к другу, так привыкли вместе проводить время, что не мыслили, как будем существовать врозь. Но детство есть детство – разлуку пережили, и тем радостнее была через пару лет встреча в Москве.
Осенью следующего года я с отцом и матерью попутешествовала на машине по Америке. Побывали на Ниагарском водопаде, в Йеллоустоунском парке-заповеднике, в Вашингтоне, в Нью-Орлеане. Путешествовать было легко и весело. Нас сопровождал помощник отца Шура Свенчанский, родившийся в Америке и проживший там всю жизнь. Он оказался прекрасным сведущим спутником и показал многое, чего бы не увидел рядовой турист. Вечерами останавливались на ночлег в мотелях, благо их было несметное количество вдоль хайвеев.
Шура Свенчанский еще и стихи умел сочинять, больше смешные. Он их читал по дороге в машине, и мы все хохотали. Однажды он с таинственным видом вручил мне лист бумаги: «Я тут в твою честь стихи написал». Наивные строчки запомнились мне на всю жизнь:
Так в жизни не бывает зря,
Чтоб человек родился с новым веком,
Ты родилась седьмого ноября.
Так вырасти же новым человеком!
Из Лейквуда по рекомендации врачей мы переехали осенью в горный городок Кэтскилл. Он недаром так назывался. У двери небольшого домика, который снял отец, сидела кошка. Наверное, это была местная порода – короткий хвостик, гладкая шелковистая шерсть, раскосые глаза. Она тут же вошла в дом и стала по-хозяйски разгуливать по комнатам. Мы ее накормили, и она заснула на ковре. На второй день она привела с собой еще двух. Тут отец взбунтовался, хотя он любил животных. Но на сей раз странный облик кошек ему пришелся не по вкусу, и пришлось их выдворить. Кошки преспокойно отнеслись к изгнанию, тем более что я всех подкармливала в дальнем уголке сада. Потом у нас поселилась птичка. Как-то вечером она залетела на веранду и бесстрашно уселась на краешке стола. Мы удивленно наблюдали за ней. Отец подбросил ей хлебных крошек, и она их с удовольствием склевала. Вероятно, она была ручная, вылетевшая из клетки. Отец посоветовал развесить на почте объявление – может, найдется хозяин, но никто не откликнулся. А птичка тем временем совершенно освоилась, летала по дому. Утром, услышав голос отца из спальни, летела наверх и садилась ему на плечо, чем сильно его умиляла. Я добывала для нее насекомых, она их с удовольствием клевала. Мы ее прозвали Пичуля. Отец очень волновался, что ее могут схватить кошки, но она молниеносно ускользала от них. Днем она улетала далеко от дома и на зов не откликалась. Зато вечером стоило только позвать, Пичуля тотчас прилетала и устраивалась в своем домике – мы ей соорудили из ящика и веток некое подобие гнезда. Наступала пора нашего отъезда в Москву. Как поступить с птичкой? Ведь она уже привыкла к нам, знала свой дом. А дом скоро останется без жильцов. Отец решил взять Пичулю с собой в машину и оставить где-нибудь в горах. Пока мы ехали, она совершенно спокойно сидела у меня в ладонях. В лесу отец велел мне ее отпустить. Я открыла окно и выставила ладонь наружу. Птичка отлетела на край дороги и вдруг испуганно метнулась обратно в машину. Она уселась мне на руку, вцепилась коготками в палец. Я заплакала, чего со мной никогда не случалось. Тогда отец взял Пичулю, бережно посадил ее на ветку и сдавленным голосом велел шоферу ехать. Я оглядывалась: Пичуля еще летела некоторое время за нами. Мне казалось, что я совершила предательство. Умом я понимала, что ничего не поделаешь. Ведь не могли же мы везти птичку через моря и океаны в Москву. Она бы там и не выжила, в квартире, привыкнув здесь летать на воле. И всё же меня долгое время мучила совесть. Прости, Пичуля!
Обратный путь через океан мы проделали на «Куин Мэри». Это был более современный и быстроходный лайнер, чем «Левиафан». Мы уже, как заправские морские волки, бродили с отцом по палубам, грелись в шезлонгах на осеннем солнышке. Я все также увлекалась «орандж-джусом». В последний ужин у каждого прибора лежали завернутые в салфетку нож, вилка и ложка с эмблемой «Куин Мэри» – оказывается, пассажиры так усердно занимались «сбором» сувениров, что владельцы фирмы решили, что будет дешевле, если они сами их приготовят.









