444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Крафт » Из ЖКХ в маги (СИ) » Текст книги (страница 1)
Из ЖКХ в маги (СИ)
  • Текст добавлен: 24 августа 2026, 09:30

Текст книги "Из ЖКХ в маги (СИ)"


Автор книги: Виктория Крафт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Из Жкх в маги.

Пролог.

Пролог. Вода камень точит

Всё счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Но это было не про неё. У неё не было семьи – ни счастливой, ни несчастливой. У неё был детский дом, старая водонапорная башня за окном и плакат над кроватью.

Плакатов было два. На первом Ленин указывал рукой в светлое будущее, и девочке Алевтине казалось, что он указывает прямо на неё. «Ты, – говорил этот жест. – Давай. Строй». На втором было написано про электрификацию всей страны, но к электрификации Алевтина осталась равнодушна. Её занимала вода.

Вода была повсюду. В кране над умывальником – если его открыть, она текла, холодная и живая. В лужах на дворе – после дождя они стояли подолгу, потому что водосток был забит прошлогодними листьями. В старом колодце за прачечной – туда ходили за водой, когда рвались трубы, а они рвались часто. Вода журчала, капала, текла, замерзала, оттаивала, пахла железом и сыростью, и в ней была какая-то та шинйна, которую Алевтина хотела разгадать.

За стеной детского дома, в старом кирпичном здании, гудели насосы. Они качали воду из скважины в бак на крыше, и от их ровного, басовитого гула стены слегка дрожали. Алевтина засыпала под этот гул и просыпалась под него же. Он был надёжнее людей. Люди уходили, кричали, забывали покормить, били, умирали. Насосы работали. Пока они гудят – есть вода. Пока есть вода – можно мыть руки, варить кашу, поливать огород. Жить.

Однажды, когда Алевтине было семь лет, вода пропала. Это случилось зимой, в самую стужу. Замёрзла труба, старая, ещё довоенная, и вода встала. Гул стих, и тишина, наступившая вместо него, оказалась страшнее холода. Дети ходили с вёдрами к дальнему колодцу, воспитатели грели снег на плите, и снежная вода пахла гарью и была серой. Три дня не было воды, и три дня Алевтина смотрела на рабочих, которые разрывали мёрзлую землю у забора. Они кричали друг другу что-то, отогревали трубу паяльной лампой, и пар поднимался над ямой, как дыхание большого зверя.

– Что они делают? – спросила она воспитательницу.

– Чинят.

– А зачем?

– Чтобы вода была, глупая.

Вот как это было просто. Кто-то чинит – и вода течёт снова. Не Бог, не царь, не волшебник из сказки. Просто люди с руками. На третий день трубу отогрели, вода пошла, и насосы снова загудели. Алевтина стояла у крана, смотрела, как бежит холодная струя, и в ней, в этой маленькой девочке с цыпками на руках и обкусанными губами, впервые в жизни шевельнулось понимание себя. Она тоже так хотела. Приходить, чинить – и чтобы текла вода.

Потом были годы, которые она вспоминала смутно, как вспоминают долгую дорогу в поезде. Школа. Учебники. Драки. Первая драка – из-за тетради по физике, где она чертила схему водопровода, а мальчишка из старших попытался отобрать. Она ударила его учебником в переносицу, её потом били, но тетрадь она не отдала. Первая учительница, сказавшая: «У тебя способности, Аля, но характер тяжёлый». Первая похвала – от мастера на практике, который буркнул: «Руки золотые, жаль, баба». Она запомнила и это. Не обиделась – запомнила. Она вообще мало обижалась. Обида – чувство бесполезное, как свищ в трубе: вроде маленький, а давление не держит.

В институт её взяли не сразу. Приёмная комиссия смотрела с сомнением: девочка, детдомовская, на гидротехнический – куда это годится? Там мужики не справляются, вода – не тряпка, с водой характер нужен. «У меня есть характер», – сказала она негромко, и председатель комиссии, пожилой человек с усталыми глазами, вдруг поверил. Не словам – голосу. Так говорят люди, которые не умеют врать не потому, что честные, а потому, что не видят в этом смысла.

В группе их было тридцать два человека, и трое – девушки. К концу первого семестра отсеялась половина курса, к концу третьего – осталась одна Алевтина. Не потому, что она была самая умная, а потому, что была самая упрямая. Упрямство заменяло ей многое: талант, связи, удачу, женскую мягкость, которую она в себе не находила, сколько ни искала. Если она не понимала тему – она сидела над учебником до трёх ночи. Если чертёж не получался – перерисовывала двенадцать раз. Если преподаватель говорил: «Не женское это дело», – она кивала и делала по-своему.

Гидравлика открылась ей как откровение. Вода течёт вниз не потому, что так Бог велел, а потому, что есть сила тяжести. Труба лопается не от злости, а от давления. Насос не молится, а создаёт напор, и напор этот можно рассчитать с точностью до десятых. Мир, который в детстве казался ей хаосом, вдруг оказался упорядоченным и понятным. Не везде, не во всём – но там, где течёт вода, был порядок. И она этот порядок понимала.

Диплом она писала по насосным станциям. Защитила на «отлично». Распределение – Горводоканал, мастером участка. Она пришла туда в сапогах и телогрейке, с планшетом и штангенциркулем в кармане, и мужики сперва смеялись. Женщина на трубах – это было смешно, как корова в упряжке. Но проходил месяц, другой, и смеяться переставали. Она знала каждую задвижку, каждый вентиль, каждый стык. Если случалась авария – а они случались часто, сети были старые, довоенные, – она приезжала первой и уезжала последней. Не кричала, не угрожала, не плакала. Просто спрашивала: «Где течёт? Давление какое? Что с напором?» И они отвечали. И вода шла.

Её боялись, уважали и не любили – все три чувства сразу, как это часто бывает с людьми, которые не ищут ничьей любви. Она не была злой или жестокой. Она была справедливой, а справедливость – это такое свойство, которое редко вызывает нежность. Нежность вообще была ей незнакома, как иностранный язык. Иногда она думала, что в ней что-то сломалось – может быть, в детстве, когда не хватало тепла. Но думала она об этом редко. Некогда было. Трубы текли, насосы выходили из строя, сметы не утверждали – и надо было звонить, ездить, требовать. И она звонила, ездила и требовала.

Замуж она вышла поздно, за такого же инженера – тихого, умного, с мягкими руками. Он был хороший человек. Она его, наверное, даже любила. Но он ушёл через двенадцать лет, встал в дверях с чемоданом и сказал: «Ты не женщина, ты прораб. Я так не могу». Она не удерживала. Может быть, он был прав. Она не умела иначе. Не научили.

Дети остались с ней – дочь и сын. Она их вырастила, выучила, выпустила в жизнь. Они выросли и уехали, и это было правильно. Птицы вылетают из гнезда. Трубы остаются.

К сорока годам она стала главным инженером. К пятидесяти – директором. Первая женщина-директор водоканала в области. Орден «Знак Почёта», грамоты, портрет на доске почёта. Её ставили в пример: «Ковалёва из простых, детдомовская, а посмотрите – достигла!» Она слушала и молчала. Ей нужно было заменить три километра ветхих сетей и модернизировать насосную, где оборудование стояло ещё до войны. Она пробивала – и пробивала. И трубы выделяли. И насосы меняли.

А потом всё изменилось. Не в один день – так вода не уходит, вода уходит постепенно, по капле. Сначала кончились деньги. Потом – уверенность в завтрашнем дне. Флаг за окном сменился, страна стала называться иначе, и слово «водоканал» перестало звучать гордо. Теперь это был «объект ЖКХ», и денег на него не было совсем. Люди уходили – инженеры, мастера, сантехники. Она осталась. Не из героизма – просто не умела уходить.

В одну особенно страшную зиму, когда мороз стоял такой, что лопались деревья, на двое суток встала главная насосная. Полгорода без воды. Она сидела в диспетчерской, смотрела на манометры, показывающие ноль, и молчала. Главный энергетик, старый еврей с трясущимися руками, сказал: «Если завтра не дадут топлива – всё». Она встала и поехала к военным. Договорилась. Три километра списанных труб в обмен на солярку для насосов. Никто не спрашивал, имеет ли она право. Она сама себе это право дала. Через сутки насосы запустили, вода пошла, и город выжил. Но она знала: это не победа. Это отсрочка.

Вот тогда-то она и купила дачу. Шесть соток, старый дом, печка, колодец во дворе, покосившийся забор. Никто не понимал, зачем ей это. Она сама, пожалуй, не понимала – просто чувствовала: надо. Как звери чуют зиму и роют нору. Она копала грядки до кровавых мозолей, таскала воду из колодца, чинила крышу. Провела воду в дом – сама, через знакомых, по старым трубам. Когда из крана на кухне потекла первая струя – холодная, чистая, пахнущая железом, – она села на табуретку и заплакала. Вода была. Она сама её провела.

Потом появились куры. Потом коза – старая, с облезлой шерстью, но с хорошим молоком. Коза смотрела на Алевтину жёлтыми глазами, и в глазах этих было что-то понимающее. Животные вообще понимали её лучше людей.

В городе задерживали зарплату – у неё была картошка. В городе перебои с водой – у неё был колодец. Соседи сперва сторонились: суровая, неразговорчивая, не улыбается. Но потом заметили: если забор упал – она починит. Если вода в колодце испортилась – спустится и прочистит. И к ней потянулись. Сперва соседская бабушка, одинокая и тихая, которая жила через два дома и первой решилась попросить соли, а осталась на чай и разговор. Потом многодетная семья, потом дети со всей улицы – делать уроки, потому что у тёти Али на кухне горел свет и пахло пирогами. Она сажала их за стол, кормила картошкой и спрашивала строго: «Уроки сделал? Показывай». Они показывали. Она проверяла. И в этом было что-то похожее на семью – не ту, которой у неё никогда не было, а другую, самодельную, собранную из случайных людей, как собирают водопровод из старых, но ещё крепких труб.

Годы шли. Дети выросли и уехали. Внуки приезжали редко, звонили раз в неделю. Она не обижалась. Жизнь есть жизнь. Она осталась на даче – с курами, козой и колодцем. Утром – подоить козу. Днём – полить грядки. Вечером – сесть на крыльце с кружкой чая и смотреть, как садится солнце.

Иногда, в такие вечера, она думала о своей жизни. Без жалости, но с тихим удивлением: как странно всё сложилось. Она хотела строить – и строила. Хотела чинить – и чинила. Хотела, чтобы текла вода, – и вода текла. Но чего-то не хватало. Какой-то малости, какого-то винтика, без которого механизм работал, но с перебоем. Может быть, она была слишком твёрдой. Может быть, надо было мягче – с мужем, с детьми, с собой. Но мягче она не умела. Не научили.

В последний вечер она, как обычно, сидела на крыльце. Чай остывал. Где-то далеко, за лесом, гудела насосная станция – ровно, басовито, как сердце большого зверя. Пока гудит – есть вода. Пока есть вода – жизнь идёт.

Колодец темнел во дворе знакомым силуэтом. Вода в нём была чистая и холодная, как полвека назад. Она посмотрела на него и подумала: «Хорошая вода. Надо бы крышку поправить».

И с этой мыслью – не о смерти, а о колодезной крышке – сердце её остановилось. Без боли, без страха. Просто перестало биться, как насос, отработавший свой срок.

Глава 1.

Очнулась я от ощущения падения.

Будто летела вниз, в темноту, а потом – рывок, удар всем телом о что-то твёрдое, и снова темнота. Только теперь другая – не глубокая, не тёплая, а обычная, ночная. С запахом сушёных трав и воска. С тусклым огоньком свечи на столе.

Я лежала и дышала. Просто дышала. Сердце колотилось где-то в горле, и я никак не могла его унять. Воздух был холодный, влажный, пах озером и мятой. Где-то далеко, за стенами, что-то тихо плескалось – вода, наверное. Или ветер гнал рябь по воде. Я не сразу поняла, где я. Не сразу вспомнила, что со мной было. Последнее, что помнила, – крыльцо, чай с мятой, колодец. Мысль о крышке, которую надо поправить. А потом – полёт. Или приснилось?

Потолок надо мной был чужой. Деревянные балки, тёмные от времени, но чистые. Между ними – пучки сушёных трав, подвешенные на верёвочках. В детдоме у нас тоже сушили травы над плитой, только те пахли пылью и казённым супом. А эти пахли полынью, мятой и чем-то сладким. Мёдом, что ли. Или лавандой. Не разберу. Хотя нет, разберу. Лаванда. У нас в банно-прачечном комбинате всё лавандой пахло. Хороший запах. Чистый.

Я приподнялась на локтях и замерла. Что-то было не так. Что-то было совсем не так. Тело не слушалось – или слушалось, но иначе, чем должно. Оно было лёгким, слишком лёгким, как будто из меня вынули всё лишнее и оставили только душу. Я поднесла руку к лицу – и замерла снова.

Рука была молодая.

Тонкие пальцы, белая кожа, ни морщин, ни вздутых вен, ни старческого пятнышка на тыльной стороне ладони. Я смотрела на эту руку и не узнавала её. Это была не моя рука. Моя была другая – натруженная, с узловатыми суставами, со шрамом на большом пальце, с въевшейся в трещины глиной. А эта – как у барышни с картинки.

– Интересно девки пляшут, – прошептала я.

Голос тоже был чужой. Тонкий, девичий, с певучим переливом. Я услышала его и зажмурилась. Потом открыла глаза и снова посмотрела на руку. Рука не исчезла. Она была моя – теперь моя, – но я её не узнавала. Если это реинкарнация, то отдел кадров явно напутал с анкетой.

Внутри поднималась паника. Я чувствовала её где-то в животе, холодную и липкую. Паника – это когда не понимаешь, что происходит. Когда всё, что ты знала о мире, вдруг перестаёт работать. Я, Алевтина Ковалёва, инженер-гидротехник, директор водоканала, орденоносец, восемьдесят шесть лет прожила на этой земле и думала, что меня уже ничем не удивишь. Оказалось – есть чем. И кому-то там, наверху, очень весело.

– Так, – сказала я.

Голос дрогнул. Я сжала зубы и повторила:

– Так. Спокойно. Разберёмся. Не впервой.

Паника не ушла, но отодвинулась. Я всю жизнь так делала: когда страшно – говори с собой вслух, командуй, приказывай. Мозг привыкает подчиняться. Даже если это твой собственный мозг. А с моим мы как-нибудь договоримся – чай, не чужие.

В углу стояло ведро.

Я уставилась на него. Ведро было деревянное, с железным обручем, чисто вымытое. Рядом – кружка, рушник на крючке. Всё аккуратно, всё на своих местах. И только само наличие ведра в жилой комнате говорило о том, что удобства здесь – понятие относительное. Очень относительное. Как теория Эйнштейна.

– Ну да, – сказала я. – Деревня. Или хутор. Сортир, значит, на улице. А зимы здесь, надо полагать, бывают.

Я посидела ещё немного, привыкая к телу. Потом спустила ноги с кровати. Пол был деревянный, чисто выскобленный, с половиками. Пальцы ног – босые, я только сейчас заметила, что босые, – коснулись тёплой ткани, и я вздрогнула. Ощущения были другие. Кожа чувствовала всё иначе – тоньше, острее. Как будто с меня сняли старую, грубую перчатку, и теперь каждое прикосновение било прямо в нервы.

Я встала. Колени дрожали, но держали. Сделала шаг. Ещё шаг. Тело постепенно вспоминало, как ходить. Или это я его учила заново. Странное чувство: ты идёшь, а ноги не твои. Ты хочешь шагнуть широко, по-хозяйски, а выходит мелко и осторожно. Ты хочешь расправить плечи, а они и так расправлены – только по-девичьи, не так, как ты привыкла.

– Ходим, как барышня на выданье, – пробормотала я. – Ладно. Может, и жениха найдём. С приданым в виде ведра.

Я подошла к столу. Взяла глиняный кувшин. Руки двигались плавно, и это тоже было чуждо. Я привыкла к тому, что мои движения – точные, скупые, без лишней грации. А теперь я ловила себя на том, что даже кувшин беру как-то иначе – мягче, что ли. Как будто не кувшин, а хрустальную вазу. Тьфу.

– Ладно, – сказала я. – Привыкнем. Было бы к чему привыкать.

Налила воды в кружку. Вода была холодная, прозрачная, пахла правильно – ни железа, ни гнили. Я выпила, и холодок пробежал по горлу, по груди, растёкся внутри. И вдруг – странное, неожиданное чувство: радость. Чистая, беспричинная радость от того, что вода холодная, что она пахнет мятой, что я жива. Я даже замерла на мгновение, не понимая, откуда это взялось. Раньше я воду просто пила. А теперь – чувствовала.

– Старею, – сказала я саркастически. – Вернее – молодею. Уже воде радуюсь.

Потом подошла к двери и распахнула её.

Ночь встретила меня влажной прохладой и запахом озера. Оно лежало сразу за забором – большое, серебристое, гладкое как зеркало. Луна над ним была одна, обычная, с желтоватым боком. Но небо вокруг неё жило: звёзды горели ярко, слишком ярко, и были цветными. Синие, как сапфиры, зелёные, как изумруды, розоватые, как шпинель, золотистые – таких я вообще никогда не видела. Они висели в чёрной вышине и мерцали, переливались, будто кто-то рассыпал по небу горсть драгоценных камней и забыл собрать.

Я стояла, задрав голову, и не могла оторваться. Ни Большой Медведицы. Ни Полярной звезды. Ничего знакомого. Только россыпь самоцветов на чужом бархате.

Красиво. До дрожи красиво. И от этой красоты становилось ещё страшнее.

– М-да, – сказала я в пространство. – Если это рай, то дизайнер у них – большой оригинал.

Я опустила взгляд. Сердце снова забилось быстрее. Чужое небо – это не деревня. Это не соседний район. Это вообще не Земля.

– Однако, – прошептала я. – Это куда ж меня занесло? И обратный билет, надо понимать, не предусмотрен.

Голос сорвался, и я замолчала. Нечего разговаривать с самой собой на пороге. Надо думать.

Я вернулась в дом. Села на кровать. Руки положила на колени – и снова удивилась тому, какие они лёгкие, тонкие, белые. Как у фарфоровой куклы. Я сжала пальцы в кулаки, разжала. Кожа на костяшках натянулась, и я увидела, как под ней перекатываются сухожилия. Молодые, упругие. Лет двадцать, не больше. Вся жизнь впереди. Опять.

Мне снова стало страшно. И одновременно – стыдно за этот страх. Я, Алевтина Ковалёва, которая прошла девяностые, которая поднимала насосные, которая договаривалась с военными, – и вдруг боюсь. Чего? Того, что снова молодая? Того, что небо чужое? Того, что ничего не понимаю?

– Соберись, – сказала я себе. – Соберись, старая ты дура.

«Старая» – это я зря сказала. Я поднесла руку к лицу и провела пальцами по щеке. Кожа была гладкая, прохладная. Ни морщин. Ни складок. Я потрогала лоб, виски, шею – всё молодое, всё новое. И внутри что-то дрогнуло. Какое-то забытое, давно похороненное чувство. Как будто я открыла дверь в комнату, в которой не была сорок лет, а там всё ещё горит свет.

– Молодость – это, конечно, приятно, – сказала я вслух. – Но я свою уже один раз прожила. И помню, чем дело кончилось.

Я отдёрнула руку. Не время. Сначала – понять, где я.

Я встала и первым делом заглянула в сундук. Петли не скрипнули – хорошая работа, добротная. Внутри лежала одежда. Я перебирала её, и с каждой вещью внутри росло странное чувство – смесь любопытства и раздражения.

Платья. Три штуки. Повседневные, из грубого льна, но сшитые добротно, с аккуратной строчкой. Одно выходное – тёмно-синее, с вышивкой по вороту и рукавам. Тонкая ручная работа. Я приложила его к себе и вдруг замерла. От ткани пахло лавандой. И этот запах почему-то кольнул в самое сердце. Я стояла, прижав платье к груди, и чувствовала, как на глаза наворачиваются слёзы.

– Это ещё что? – сердито прошептала я. – Слёзы? У меня? От запаха? Дожила. Вернее – дожила до второй молодости и впала в сентиментальность. Поздравляю, Алевтина Сергеевна, вы – тряпка. В прямом и переносном смысле.

Я моргнула, отогнала глупую влагу и встряхнула платье, разглядывая его на вытянутых руках. Юбка – широкая, книзу колоколом. Лиф – узкий, с косточками, как корсет. Рукава – длинные, расширяющиеся к запястью, с вышивкой синей нитью. И всё это – на крошечную фигурку, на девичий стан, который и так-то едва держится, а тут ещё затягивать, зашнуровывать...

– Артистка, – пробормотала я. – Честное слово, артистка из театра. У нас в Свердловске был драмтеатр, там в таких платьях на сцену выходили. Играли графинь, которые падают в обморок от слова «гусар». А здесь что ж – в этом на базар ходят? В огород? Или тут все графини?

Я перевернула платье, осмотрела швы. Работа тонкая, явно не фабричная. Каждая петелька обмётана вручную. Я представила, сколько часов надо было сидеть с иголкой, чтобы такое сшить, – и мне стало не по себе.

– Значит, время на такое есть, – сказала я. – Или было. Или считается, что женщина должна сидеть и вышивать, а не делом заниматься. Ну-ну.

Нижние юбки. Я вытащила их и присвистнула. Две штуки, обе с оборками. Оборки! Как у барышни на выданье. Чулки шерстяные, колючие – ноги будут чесаться, как у семинариста на экзамене. Панталоны длинные, до щиколоток, с завязками.

– Боже ж ты мой, – я покрутила панталоны в руках и даже рассмеялась коротко, нервно. – Это что ж за мир такой, где бабы в панталонах ходят? У нас такие в музее лежали, под стеклом. Экспонат, можно сказать. А тут – повседневная одежда. Интересно, сколько времени уходит на то, чтобы всё это надеть? Полчаса? Час? И это только чтобы выйти покормить кур.

Я отложила панталоны и взялась за кофту. Кофта вязаная, серая, с деревянными пуговицами. Тёплая. Это уже ближе к телу, в такой и на работу можно. Плащ из грубой шерсти, на подкладке – тяжёлый, но надёжный. На крючке у двери висел ещё один, попроще. Значит, не всё потеряно. Значит, кто-то здесь понимает, что такое холод.

Обувь. Я заглянула на дно сундука. Деревянные башмаки – грубые, крестьянские. И кожаные туфли – узкие, на низком каблуке, с вышивкой. Для бала, не иначе.

Я взяла деревянный башмак, повертела. Крепкий. Потом взяла туфлю. Кожа мягкая, но подошва тонкая – в таких по грязи не пойдёшь, сразу промочишь. Хотя ножка в них смотрится изящно. Наверное.

– Две пары обуви, – сказала я задумчиво. – Одна для грязи, другая для танцев. Значит, танцуют. Или ходят куда-то, где чисто. Может, в храм. Может, в гости. А может, на ярмарку. В любом случае, гардероб у девушки был продуман. Не то что у меня – сапоги и тапки.

Я сложила всё обратно в сундук и села на крышку. Мысли крутились, цеплялись одна за другую. Одежда – это не просто тряпки. Одежда – это зеркало. По одному платью можно многое сказать о том, кто его носит и в каком обществе живёт. Здесь носят длинное, закрытое, с вышивкой. Значит, традиции сильны. Значит, тело женское прячут, а не выставляют. Значит, ручной труд ценится – машинного нет или почти нет. И значит, я влипла в общество, где женщина в брюках вызовет если не костёр, то скандал.

– Прекрасно, – сказала я. – Просто прекрасно. Я всю жизнь боролась за равенство, а теперь окажусь в мире, где равенство – это когда женщине разрешают самой выбрать, какими нитками вышивать. Синими или красными.

Но на душе всё равно скребли кошки. Я закрыла сундук и полезла в шкаф.

Шкаф был небольшой, с резной дверцей. Внутри пахло травами и мёдом. На верхней полке – горшочки и баночки: соль, мука в мешочке, крупа, сушёные яблоки, горшочек мёда. Пучки трав под потолком. На нижней полке – инструменты. Вот тут я выдохнула с облегчением. Нож в кожаных ножнах, хороший, тяжёлый. Моток бечёвки. Шило. Молоток. Гвозди. Иголки, нитки, моток шерсти. Кремень и огниво.

Я взяла нож, вытащила из ножен. Лезвие чистое, острое, без ржавчины. Кто-то следил за инструментом. Это радовало.

– Ну, хоть что-то человеческое, – сказала я. – Нож, молоток, гвозди. С этим уже можно жить. Осталось понять, куда я попала и кого тут надо лечить.

Я села на кровать и положила нож на колени. Вопросов было больше, чем ответов. Но это нормально. На любой аварии сначала – осмотр места, потом – оценка повреждений, потом – план работ. Авария, правда, на этот раз вселенского масштаба. Ну ничего. Не впервой.

Первое – вода. Она есть, и это отлично. Второе – еда. Третье – одежда, обувь, инструменты – всё на месте. Четвёртое – деньги. Пятое – информация. Где я? Что это за мир? Кто здесь живёт? Какие порядки? И главное – кто жил в этом доме до меня? Чьё это тело? Как меня зовут?

Я поджала губы и посмотрела на свечу. Пламя дрожало, и тени на стенах дрожали вместе с ним. Как в театре теней. Только театр этот – моя жизнь.

Спать не хотелось. Я встала, накинула плащ и вышла во двор. Ночь всё ещё стояла над озером, звёзды горели, луна висела низко над водой. Я подошла к колодцу, опустила ведро и зачерпнула воды.

И замерла.

В водяном зеркале отражалось лицо.

Я наклонилась ниже. Отражение качнулось, подёрнулось рябью, потом успокоилось. На меня смотрела девушка. Молодая, лет двадцати, не больше. Волосы светлые, почти белые, рассыпались по плечам. Лицо тонкое, с острым подбородком и огромными глазами. Глаза зелёные, с тёмным ободком, и в свете луны они казались бездонными. Кожа белая, гладкая, светящаяся – как фарфор, как лунный камень.

Я застыла с кружкой в руке и просто смотрела.

Это была я. Теперь – я.

Красивая. Безумно красивая. Такая, что дыхание перехватывает. Такая, на каких оглядываются на улице все – и мужчины, и женщины, и даже старухи. Такая, ради которых пишут стихи, стреляются на дуэлях и совершают прочие глупости.

Я смотрела на это лицо – на свои зелёные глаза, на свои светлые волосы, на этот тонкий изгиб бровей, – и не могла отвести взгляд.

– Ничего себе, – прошептала я. – Это что ж такое... Это кто ж так постарался?

Я провела пальцем по воде. Отражение рассыпалось кругами, потом собралось снова. Лицо никуда не делось. Оно было моё.

– С такой внешностью, – сказала я задумчиво, – только в кино сниматься. Или замуж за принца. Но я – инженер-гидротехник. У меня специальность – насосные станции и очистные сооружения. Что мне с этим лицом делать? На собраниях трудового коллектива оно мне как-то без надобности.

Я выпрямилась, выпила воду. Холодная. Вкусная. Жизнь продолжается. Только теперь она, кажется, будет проходить в другом жанре. Не производственный роман, а что-то с обложки – с драконами и поцелуями на фоне заката.

– Ладно, – сказала я. – Красота – это не профессия. Но, может, скидку на базаре сделают.

Я усмехнулась, покачала головой и пошла обратно в дом.

Там я села на кровать и задумалась. И тут до меня дошло окончательно. Не в больнице я. Не в бреду. Всё это – правда. И тело это теперь моё. И дом – мой. И озеро – моё. И колодец.

– Ну, здравствуй, новая жизнь, – сказала я вслух. – Ты, я смотрю, та ещё шутница.

Я посидела ещё немного, глядя на свечу. Потом закрыла дверь и стала ждать рассвета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю