412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ерофеев » Шаровая молния » Текст книги (страница 6)
Шаровая молния
  • Текст добавлен: 16 апреля 2026, 14:00

Текст книги "Шаровая молния"


Автор книги: Виктор Ерофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Письма Владимира Набокова

Если верить тому, что человек – социальное животное, то писатель – животное пишущее, и его художественное слово, если он стоит такого определения, не столько оказывается инструментом писателя, сколько само выбирает писателя в качестве своего инструмента. Отсюда неизбежный момент неосознанного и иррационального в писательском деле, которое принято рассматривать как тайну. Отсюда призрачность писательского образа, проступающего сквозь его произведения. Но в писательской переписке происходит эксплуатация стиля, известная его профанация. Переписка – жанр по преимуществу корыстный. В этом жанре опытный писатель без труда моделирует свой образ, пользуясь силой своего стиля, и эта модель (или эти модели) пугает навязчивой убедительностью.

Поэтому издавать писательскую переписку всегда рискованно. И частная, и даже деловая, априорно предназначенная для печати, она по сути своей есть невольное сочленение двух плоскостей писательского бытия, которые трудно примирить между собой: они принадлежат разным геометриям.

Есть вещи, однако, с которыми стоит считаться. Популярность писателя неизбежно влечет читателя к подробностям его частной жизни, а следовательно, не в последнюю очередь, к письмам. Нельзя игнорировать и интересы «голодных» исследователей, которым вечно недостает информации. Так вот, с подозрительностью относясь к качеству информации, которую можно почерпнуть из писательских писем (публикация писем – неизбежное зло), я всегда с интересом слежу за тем, какой образ выбирает себе в них писатель – как в гневе, так и в лирических признаниях.

В этом смысле Набоков, всемирно признанный виртуоз слова, конечно же, клад. У него огромный запас стилистического оружия, и он пользуется им, как фехтовальщик, за выпадами которого приятно наблюдать.

Говоря о переписке писателей, надо учитывать еще одно обстоятельство. Они неизбежно много пишут своим издателям и в этой части эпистолярного наследия обычно очень схожи.

Вот и Набоков в письмах к издателям (которыми изобилует солидный том избранной переписки, с очевидной скрупулезностью подготовленный его сыном[7]7
  Vladimir Nabokov. Letters, 1940 – 1977. San Diego, New York, London, 1989.


[Закрыть]
), как и другие писатели, предельно вежлив, оживлен, шутлив и, разумеется, внутренне напряжен: издателя нужно заинтересовать проектом книги, рассказав о ней как можно доступнее. Очевидна опасность судить об истинном замысле книг по таким письмам.

С тем чтобы несколько разнообразить сухость деловой переписки, Дмитрий Набоков включил, даже идя на нарушение хронологических рамок сборника, несколько нежных писем своего отца к жене, брату и сестре, относящихся к доамериканскому периоду и написанных по-русски. Возможно, привлечение этих писем нужно было и для доказательства тезиса, высказанного в предисловии:

«В каждодневной жизни Набоков был самым сердечным человеком и обладал поразительным чувством юмора».

Впрочем, переписка в целом не слишком в этом убеждает. Мне больше бросилась в глаза поразительная сдержанность, чопорность писателя, а вместе с тем его интеллектуальная капризность и мощные взрывы гнева, когда что не по нему.

Переписка Набокова с Эдмундом Уилсоном, отдельно опубликованная в свое время Семеном Карлинским, по-моему, более увлекательна, поскольку сюжетна: речь идет о странной дружбе двух очень разных людей, рассорившихся в конце концов в пух и в прах.

Но и в томе писем, собранных сыном, есть свой скрытый сюжет. Может быть, внутренняя напряженность Набокова в письмах, более сказывается, чем у других писателей. В этом нет ничего удивительного, ибо, если прочертить общий сюжет изданной переписки, он непосредственно связан с уникальной и драматической метаморфозой, которая произошла с Набоковым после его приезда в США в 1940 году.

Из русскоязычного, «контраверзивного», но, бесспорно, наиболее талантливого прозаика, развившегося после большевистской революции за пределами России, в эмиграции, Набоков заставляет себя превратиться в американского писателя. Его обращение к английскому языку, который он знал с младенчества, во многом объяснялось безнадежностью переводов, тем, что «при переводе на другой язык не только стиль, но и предмет изображения обескровливаются и подвергаются искажениям».

О новом рождении писателя рассказывается в письмах, как о чем-то ужасном:

«…Какой это было мукой в начале 40-х переходить с русского на английский».

По тем почти физическим страданиям, с которыми связано для Набокова расставание с родным языком, чувствуешь всю тяжесть этого испытания. Набоков с честью его выдержал.

В первоначальные годы в Америке были и отчаяние, и случайная работа, и возможность, вообще, ее не иметь:

«В последнее время я пребываю в довольно-таки плохом настроении, потому что у меня нет ни малейшего представления о том, что будет дальше с моей семьей и со мной».

Писатель с завидным терпением и целеустремленностью строил свой «американский дом», заводя полезные знакомства в «Нью-Йоркере» и других журналах, но никогда не унижался и твердо отстаивал свои интересы. В сущности, он всегда знал, чего хочет, и решительно шел к цели, разрушая трафаретный образ русского обиженного писателя-бессребреника, отдав профессору Пнину из одноименного романа рассеянность и беспомощность в практических делах.

Это было не только языковое, но и ментальное перерождение.

«Иногда мне кажется, что я исчезаю за дальним серо-голубым горизонтом, в то время как мои бывшие соотечественники продолжают цедить клюквенный морс на пляже».

Набоков нашел в Америке вторую родину и скучал, когда уезжал из нее, но парадокс в том, что в конечном счете он эмигрировал и из Америки, остаток жизни прожив в Швейцарии. Письма не дают объяснения этому.

Боюсь, он был сильно одинок (я говорю не о семейном окружении: после того, что он написал в «Других берегах» о своих родителях и своем «совершеннейшем» детстве, трудно представить себе, чтобы он не ценил семейные связи, не гордился сыном) в общественном отношении. В этом одиночестве формировался его характер, его представления о достоинстве. Но одиночество, вообще, награда за писательский труд, здесь тоталитаризм может протянуть руку демократии, весьма плохо воспринимающей элитарность подлинного творчества.

Набоков в последние годы жизни предпочитал относить себя, как видно из переписки, к американским, а не к русским писателям, но, наверное, все-таки это скорее единственный удачный русско-американский литературный «гибрид», имеющий право претендовать на роль классика XX века. Он был непреклонен в делах искусства, его презрение к искусству как социо-политическому феномену было безгранично. Это можно понять, только беря в расчет безумный гиперморализм русской литературной традиции, ее прямолинейный порой нравственный пафос. Вместе с тем автор «Лолиты» не был аморалистом, циником или гедонистом. В письме по поводу своей книги о Гоголе, написанной по-английски, Набоков высказывается достаточно твердо о внутренней взаимосвязи искусства и морали:

«Я никогда не имел в виду отрицание нравственного воздействия искусства, которым непременно обладает подлинное произведение. Что я в действительности отрицаю и против чего готов бороться до последней капли имеющихся у меня чернил, так это преднамеренное морализаторство, которое, с моей точки зрения, губит произведение, сколь мастерски оно бы ни было написано».

Набоков утверждал, что писатель не имеет социальных обязательств; вместе с тем он был бескомпромиссен по отношению к тоталитарному режиму в СССР и отказывался от сотрудничества с Романом Якобсоном по причине его поездок в страны восточного блока.

К сожалению, иные из высказываний Набокова кажутся не столько решительными, сколько безапелляционными и порой некомпетентными:

«У меня сложилось впечатление, что, несмотря на политическое давление, лучшая поэзия (и худшая проза) за последние двадцать лет была создана в Европе на русском языке…»

Это сказано в 1941 году. Набоков внимательно следил за советской литературой, и взгляд его был пристально критическим. Может быть, это не дало ему возможности разглядеть в соцреалистическом мареве фигуры создателей новой русской прозы – таких, как Платонов, Зощенко, Булгаков, Мандельштам (автора «Шума времени» и «Египетской марки»).

Но, в конечном счете, писатель не обязан быть последовательным. Однако он, возможно, должен отдавать отчет в своей непоследовательности, и хотя в таком случае ослабляются некоторые из его «решительных мнений», это ослабление придает писательским чертам известное обаяние.

Набоков, судя по письмам, был скорее непоследовательно последователен, нежели последовательно непоследователен.

1989 год

Свой в доску Набоков

Трезвый аналитик литературы с нарастающим ужасом прочтет лекции Набокова по зарубежной литературе, наконец-то опубликованные по-русски. И будет прав: Набоков взялся не за свое дело. Его представления о предмете литературоведения сумбурны и отрывочны, отсутствие методологии очевидно. Чтобы скрыть некомпетентность, он объявляет неуважение к литературоведению своей принципиальной позицией и стремится последовательно ее придерживаться. Поднявшись на кафедру Корнельского университета в дальнем северном уголке Соединенных Штатов в 1950 году, Набоков был номинальным профессором литературы, получившим свою должность благодаря хлопотам друзей, любивших его прозу и полагавших, что ему давно пора прекратить читать лекции о бабочках и прочих жуках. Скорее всего, Набокову можно было бы доверить вести мастер-класс, но он взялся за разбор Джейн Остен, Диккенса, Флобера, Джойса, Кафки, Пруста и Стивенсона. За исключением разве что Остен, это были его любимые авторы, повлиявшие на прозу как всего XX века, так и на самого Набокова. Над каждым из них усидчивый литературовед провел бы не один год прежде, чем вымолвить слово, но Набоков не обладал необходимым для этого временем. Он быстро сориентировался в ситуации и отнесся к ней с ловкостью и легкомысленностью, достойных гоголевского пера.

Взять хотя бы вводные слова к лекциям. О Флобере:

«Переходим к наслаждению еще одним шедевром, еще одной сказкой. Из всех сказок нашей серии «Госпожа Бовари» Флобера – самая романтическая. Сточки зрения стиля перед нами проза, берущая на себя обязанности поэзии».

У Пруста Набоков насчитал около полутора миллионов слов, а

««Улисс» – толстая книга, объемом более чем в двести шестьдесят тысяч слов, и с богатым лексиконом – примерно тридцать тысяч слов».

О Кафке:

«Если «Превращение» Кафки представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомологической фантазией, я поздравляю его с тем, что он вступил в ряды хороших и отличных читателей».

Может быть, Набоков просто смеялся над своими слушателями? Я сам лет десять назад читал лекции в Миддлберийском колледже, штат Вермонт, неподалеку от набоковской Итаки, и должен сказать, что уровень студентов порой оставлял желать лучшего. Тем не менее уровень преподавания европейской литературы рядовыми американскими профессорами был гораздо выше набоковского. Они досконально знали русских формалистов и «новую критику» и не позволяли себе таких фривольных высказываний:

«Кафка был прежде всего художником, и, хотя можно утверждать, что каждый художник в некотором роде святой (я сам это очень ясно ощущаю), я не согласен с тем, что в творчестве Кафки просматриваются религиозные мотивы. Также я хочу отвергнуть фрейдистскую точку зрения».

Зато Набоков силен в своей области. Как известно, герой «Превращения» стал насекомым.

«Следующий вопрос, – подхватывает Набоков: – какое насекомое? Комментаторы говорят «таракан», что, разумеется, лишено смысла. Таракан – насекомое плоское, с крупными ножками, а Грегор отнюдь не плоский: он выпуклый сверху и снизу, со спины и с брюшка, и ножки у него маленькие. Он похож на таракана лишь коричневой окраской. Вот и все. Зато у него громадный выпуклый живот, разделенный на сегменты, и твердая округлая спина, что наводит на мысль о надкрыльях… Любопытно, что жук Грегор так и не узнал, что под жестким покровом на спине у него есть крылья. (Это очень тонкое наблюдение с моей стороны, и вы будете дорожить им всю жизнь. Некоторые Грегоры, некоторые Джоны и Дженни не знают, что у них есть крылья)».

Нет, он все-таки втихаря издевался над студентами! Я завидую Набокову, который преподавал во времена до «политической корректности», когда можно было рассуждать о бескрылых студентах и своих гениальных наблюдениях без последующих оргвыводов вплоть до «под зад коленом».

Сделав предварительные замечания, Набоков затем так обильно цитирует произведения, рассуждая о их структуре, что, если из книги выбросить все цитаты, она похудеет в два раза. По-моему, это тоже годится в гоголевскую комедию. Но, разумеется, этим дело не заканчивается. Отрицая всякую идеологию, борясь с реализмом, «ленинскими бандитами», расстрелявшими «поэта-рыцаря» Гумилева за то, что он красиво улыбался, и называя своих противников постоянно «идиотами», не вступал с ними в полемику, Набоков до предела идеологичен в своем стремлении доказать, что «литература – это выдумка». Лектор выступает с позиций последователя русских символистов (подзабытых на Западе в 50-е годы), однако лишенный, как и его образ Кафки, «религиозных мотивов», Набоков впадает в упрощенное эстетство, видя в романах «предмет роскоши». Назвав запанибратски литературные шедевры «чудесными игрушками», он выходит на финишную прямую с суперпафосным заявлением о том, что «плоды искусства – редчайшие и сладчайшие из всех, какие предлагает человеческий ум».

Хлестаков не сказал бы лучше, и, честно говоря, после этих «Лекций» Набоков становится роднее русскому сознанию: да никакой он не барин, не англоман, а «наш», свой в доску, классный халтурщик! Что касается набоковских обобщений, то иные просто перлы:

«Не желая обидеть любителей музыки, замечу тем не менее, что в общем плане, с потребительской точки зрения, музыка является более примитивным, более животным видом искусства, чем литература и живопись… Прежде всего я имею в виду успокаивающее, убаюкивающее, отупляющее действие музыки на некоторых людей – музыки в записи и по радио. У Кафки в рассказе просто пиликает на скрипке девушка, что соответствует сегодняшней музыке – консервированной или эфирной».

Предисловие Битова, названное по недосмотру «Музыка чтения», начинается со ссылки на набоковский рассказ о человеке, случайно попавшем на концерт:

«…Описывая, как он ничего не слышит и не понимает, Набоков достигает такого эффекта, что я как читатель не только услышал, как они играют, но и каждый инструмент в отдельности».

Пример бесконечного пиетета перед мэтром.

Набоков: затмение частичное

Сачок оказался дырявым. Набоков падает в цене.

Кто мог бы подумать? Расположившись комфортно в своей двуспальной швейцарской могиле под французской пометой «écrivain»[8]8
  Ecrivain (фр.) – писатель.


[Закрыть]
, он, должно быть, рассчитывал на более продолжительную литературную вечность.

Или это балует московская литературная биржа?

Возможно, из современника он просто-напросто перерождается в гранитное состояние классика, и эта несколько болезненная метаморфоза, сопровождающаяся временной потерей актуальности, свойственна всем, от Пушкина до Чехова?

Превращение запретного плода в общенациональный пищевой продукт, наподобие отварной картошки?

Или же это факт глобальной агонии литературы?

Ничего в тумане не видно.

Литературная погода в сегодняшней России похожа на лондонский климат: утром солнце, днем дождь, к ночи – ветер в лицо.

Это даже не погода, а несколько погод-непогод, скопившихся в одном месте.

Все русские писатели XX века, как когда-то в сталинские времена партийцы, проходят чистку. Создана специальная комиссия. По рекомендации ЦК. Шансов на то, чтобы пройти чистку, у писателей мало.

Является ли чистка первоочередным актом ставшей рутинной в этом веке переоценки ценностей, или же это «страшный суд» и движения обратно не будет?

Скорее всего – «страшный суд».

А это значит, что не прошедшие чистку писатели отплывают если не в пыльный ад, преисподнюю библиотек, то на вечный покой. Они – израсходованные гильзы, использованный канон. Кто нынешние иконописцы? Никто. Они есть и их нет. То же самое ожидает писателей.

В списке писателей, проходящих чистку, нет плохих имен. Плохие имена давно разбежались. Маяковский мертвее любого мертвого. Заставить его читать практически никого невозможно.

Но плохие имена плохим именам – рознь. Плохие соцреалисты идут на переплавку в качестве проекта пародии. Завидовать им не приходится, но они обрели путевку в новую жизнь по закону буддистской расправы: из людей они превращаются в голодных духов.

Что же касается писателей со священными для русского либерального уха именами, назовем их условно «Булгаков», то здесь дело принимает скандальный оборот. Они не проходят чистки.

Ушли из поля зрения такие образы, как Мандельштам, которого в классической эстетике трудно назвать слабым автором. Отчуждены Замятин, Пильняк, Бабель, Ремизов, Волошин, Цветаева, Ахматова, Ходасевич. Гумилев вторично казнен. Олеша закопан живьем. Кое-как выживают Кузмин и Георгий Иванов, но надолго ли их хватит?

С большим трудом прошел чистку даже всеобщий любимчик интеллигенции 1970 – 80-х годов Василий Васильевич Розанов, за которого замолвил слово другой любимчик того же времени Венедикт Ерофеев. Но даже всеми обожаемый Веничка тоже застрял на проходе.

На «страшный суд» Владимир Владимирович Набоков пришел с наплевательским видом преуспевающего партийца. Галстук. Шорты. Сачок. Он-то, конечно, пройдет! Расступись! Пришел – покрасоваться. Он, у которого книги в России выходят одна за другой, о котором говорят больше многих, с кристальной биографией эмигранта, с кристальной библиографией русского модерниста. Но у Сталина в 37-м году был коварный лозунг: враг народа не тот, кто плохо работает, а кто работает хорошо и старается проникнуть на командные места. Сталинский тезис в маккиавелиевском духе сработал и сейчас, в отношении писателей.

За вчерашнее спасибо – за сегодняшнее отвечай! Но за что отвечать Набокову, кроме, как за свой замечательный успех?

Однако чистку он, кажется, не пройдет.

И это – несмотря на пиетет и экстазы, несмотря на все организованные общества и музеи, издания и конференции. Набоков завис. Конечно, выживание Набокова во враждебной ему среде будет в какой-то мере обеспечено его фанами из академической среды, которые собрались возвести Набокову монумент. Переводчики допереведут, издатели издадут полностью и навсегда. Прогнозировать результат этой деятельности трудно, но ясно одно, что Набоков завис, как компьютер с недостаточной «памятью».

Встает вопрос: кто та комиссия, которая всех зарубила?

Ну, не всех. Вот положительный пример: Платонов. Он прошел. О том, что Платонов – покоритель Эвереста, а Набоков – канатоходец, говорил Бродский. И это еще мягкий вариант сопоставления.

Сирин – ууу! что за безвкусный псевдоним символистского последыша-недоучки!

Пройдет и такой, с точки зрения славы малоимущий писатель, как Добычин. На первый взгляд, даже неловко сравнить: великолепный велосипедно-теннисный Набоков и – какой-то там педерастик Добычин, с одним единственным маленьким, как детский краник, романом.

Это что за инстанция и какое право имеет?

Инстанция анонимна. Она, как судейская тройка. Приговор тройки – мнение воздуха. Не критики или какой-либо правящей литературной мафии. Воздух – это не метафора. Это воздух.

О Набокове никто не пишет плохо. Но в этом для Набокова нет ничего отрадного.

Есть простые, плоские объяснения. Можно сказать, что Набокова переели, что перестроечная набоковизация всей страны (в которой я принял посильное участие, написав предисловие к первому внутрироссийскому изданию «Лолиты» и подготовив к печати четырехтомник русскоязычной набоковской прозы с тиражом в 1.700.000 экземпляров) оказалась крутой и насильственной. Но это не так – и ничего не объясняет.

Впрочем, в России не любят успех ни в каком виде, даже у своих любимцев.

Травма – вот слово, благодаря которому Набоков, может быть, все еще находится на плаву.

Многие читатели Набокова на Западе до сих пор убеждены в том, что до успеха «Лолиты» ее автор был русской темной лошадкой, стоявшей в конюшне безвестности. На самом деле, репутация лучшего писателя нового, эмигрантского поколения несомненно избаловала Набокова. Однако избалованным он был чуть ли не с самого своего рождения. Его детство прошло в земном раю.

Неудивительно, что изгнание из земного рая, в результате большевистской революции, стало для Набокова мощной психической травмой. «How little we valued our paradise… – писал он позже, в письме к матери, – we should have loved it more pointedly, more consciously».[9]9
  How little we valued our paradise… We should have loved it more pointedly, more consciously (англ.) – Как мало мы ценили наш рай… Мы должны были любить это более остро, более сознательно.


[Закрыть]

Переживание этой травмы, на мой взгляд, составляет основу набоковских романов. Идеальное детство, почти так же, как у Пруста, становится темой не только сентиментальной памяти. По сути дела, память дает моральную оценку несовершенству «взрослого» мира, однако эта оценка искусно «растоплена» в эстетическом переживании.

Парадокс, конечно, состоит в том, что без утраты рая Набоков едва ли стал бы Набоковым (это был бы другой писатель), и в этом смысле большевики ему помогли, однако он свято ненавидел их до самой смерти, не признавая в них по понятным причинам добрых гениев своей писательской судьбы.

Травматичность набоковского письма – главный козырь его вероятной актуальности в современной русской литературе.

Травма есть оправдание творчества, превращающегося в процесс зализывания разрыва между писательским Я и миром. Это, по сути дела, последнее оправдание, поскольку остальные импульсы для письма, эстетические, моральные или метафизические, находятся под подозрением и отвергаются как неподлинные.

Травма дает возможность оправдать спонтанность письма и его несдержанность, произвольность.

На этом любовь к Набокову исчерпывается, и начинаются претензии.

Набоковский миф на уровне биографии не превратился в пушкинский миф и не стал любимым анекдотом. Набоков явно проиграл Есенину, Веничке Ерофееву.

На уровне эстетической стратегии Набоков хорошо сохранялся как противовес литературе Больших Идей как советских, так и диссидентских. Он стал одним из тех, кто способствовал формированию ментальности другой или альтернативной литературы.

Набоков привлек раннюю другую литературу своей наблюдательностью, рассматриванием детали, поскольку русская литература слишком унеслась в духовное. То, что на дне тарелки остается самая невкусная вишня, – запомнили все.

Но этого, видимо, оказалось недостаточным.

Даже лучший ученик, Саша Соколов, дальше, всех пошедший вслед набоковскому эстетизму, оказался не у дел. Саша Соколов решил поправить свои дела, шагнув в поп-культуру с романом «Палисандрия», но попытка была на редкость неуспешной. Вместо искусственно выращиваемого бестселлера возникло аморфное повествование, поскольку игра шла с образами, не ставшими героями поп-сознания.

Для судейской тройки важнее Набокова был и остался Борхес.

Набоков дольше всего продержится как автор «Лолиты». Набоков начался в России как автор «Лолиты», разросся до невероятных размеров, и, когда увянет, сохранится как автор «Лолиты».

«Лолита» интересна в качестве игры с поп-культурой. Эта удачная игра – тоже в плюс Набокову.

Стихи Набокова были выплюнуты первыми. Есть, впрочем, концептуалистские попытки рассмотреть стихи Набокова в «Даре» как персонажную лирику, по принципу «чем хуже, тем лучше».

«Дар» многие годы был любимым романом либеральной интеллигенции, но для тройки – это бесспорный чудо-монстр.

«Приглашение на казнь» – литература сопротивления, предпочитающая казнь компромиссу. Набоков преподал урок предельного сопротивления автономного Я всепобеждающему МЫ русской истории, и в этом аспекте он актуализируется всякий раз, когда МЫ в России поднимает голову. Это внелитературное влияние, но оно включено в долгосрочную систему существования и выживания русской культуры.

Социальный дискурс слишком далек от сегодняшних интересов русской литературы.

Набоков раздражает своим высокомерием. Набоков раздражает отсутствием самоиронии, неспособностью представить себя мошенником или идиотом. Набоковскую позицию во многом имитировал Бродский. Во всяком случае, здесь есть как эстетическое, так и чисто поведенческое совпадение. Статус писателя как избранника в русской культурной традиции сильно подмочен обэриутами. Я – писатель. А, по-моему, ты – говно. Этот хармсовский ответ посильнее всех сильных мнений Набокова.

Зачем Набоков расправлялся с Достоевским? Зачем? Зачем обижать старика?

Мне очень жалко набоковских родителей. Одного убили, другая жила в нищете. Жалко до слез. И набоковского брата жалко.

Набоковская аксиология была воспринята наиболее эстетически продвинутыми шестидесятниками. Как Аксенов, так и Битов, в каком-то смысле антагонисты по вкусу, были совершенно очарованы Набоковым в глухие 70-е годы. У Битова он, кажется, даже висел на стене. На эти годы и приходится пик подлинной популярности Набокова в живой русской культуре.

В 80-е годы литературная элита Набокова уже переела.

В том, что она его переела, на первый взгляд, Набоков не виноват. Но это только на первый взгляд. Набокова разгадали как направление. Разгадали, переварили и оставили в покое.

Возникло опасное для российской репутации Набокова обнажение стилистической виртуозности как предела. Все, что у меня есть – это стиль, – считал Набоков. Но в современном русском культурном контексте это невероятно мало, это почти ничего. Культура заходит с другой стороны. Она считает (как со стихами): чем хуже, тем лучше. Соцреалистическая дрянь интереснее Набокова для новой русской культуры, потому что это чистый гад, который указывает на себя и на всех как на вариант существования человека в мире.

Есть понятие литературного драйва. Он есть в англоязычной «Лолите». Иначе вообще о чем речь?

Но Набоков стал слишком прозрачен. Просвечивает насквозь.

При всей ненормальности условий существования русской культуры, она очень чувствительна и восприимчива к изменению культурного контекста.

Были сделаны неудачные движения с западной стороны. Инфантильная и официозная биография Байда может только отпугнуть от Набокова.

Идеализация образа не только вредна для писательского имиджа: она смертельна.

Русская литература полна неукротимых писателей. Пушкин, Толстой. А тут образцово-показательный шармёр.

Эмигрантский костюм Набокова, так украшавший его образ для предшествующего поколения русских интеллигентов, скукожился, полинял. Разочарование в скучноватом, чопорном, слишком для русской души упорядоченном Западе уже произошло. Западная половина Набокова, американского профессора-слависта, мало кого привлекает. Новая Россия не полюбила себя, но Запад она разлюбила – это точно.

Чудовищна история перевода «Евгения Онегина». Хуже не придумаешь.

Набоков имел право не любить карамазовских разговоров – с точки зрения судейской коллегии, это хороший знак. Но Набоков был агностиком, а это, конечно, сомнительная ценность. Надо было бы все-таки сильнее (по-шестовски) биться в стену, чем он это делал, описав в «Других берегах» свои попытки заглянуть в Зазеркалье сознания или увидеть липы Лхасы. Ничего из набоковского Зазеркалья не вышло (а в Лхасе и вовсе нет лип – там тополя), кроме сдержанно-горьковатой иронии джентльмена.

Уже написана «Ада». Обещанный рай, долго носимый в душе, перезрел, прогнил, провонял. «Ада» – это разлагающийся труп рая, разрисованный игривым макияжем.

Вообще, от Набокова тянет им же самим развенчанной poshlost'ю.

Набоков аполитичен, и это, кажется, большой плюс. Русская литература – с отбитыми почками – нескоро вернется к политическому дискурсу (по своей воле). Но Набоков, не любивший ни нездорового Монпарнаса, ни наркотиков, ни гомосексуалистов, отпугивает своей буржуазной добродетельностью.

Его каламбуры, находящиеся на грани вкусового приличия, особенно отталкивают.

Репутация Пастернака упала почти до нуля, но она, как ни странно, сохраняется благодаря его внешнему облику. Набоков с сачком – не дело. Что же касается бабочек, то они никого не волнуют. Во всяком случае, они не помогают пройти чистку.

Все это, возможно, уравновешивается коллективным уважением среднего писательского и читательского состава к Набокову. Не знаю. Дай Бог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю