Текст книги "Шаровая молния"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Виктор Владимирович Ерофеев
Шаровая молния

Шаровая молния
Приезд в Москву всемирно знаменитого художника – язык не повернется назвать ее художницей – Натальи Алексеевны Оболенской – из тех, – произвел эффект разорвавшейся атомной бомбы. После Зинаиды Серебряковой, которую Оболенская со снисходительной улыбкой зовет своей «маленькой учительницей» (очевидная калька с французского), русская живопись не знала подобного явления. Наталья Алексеевна также с большим уважением относится к Мухиной, и ее фотография на фоне мухинской парочки уже обошла все столичные журналы. Она откровенно устала как от авангардистских амазонок, так и от поэзии «мимолетной любовницы» Модильяни: Анны Ахматовой.
Мы сидели с ней в кафе «Пушкин» и ели стерлядь в шампанском.
– Стерлядь – единственно неповторимый русский продукт, – присмотрелась к рыбе Наталья Алексеевна. – Икра есть и в Иране. И даже получше.
– У стерляди очень умное и хитрое лицо, – сказал я. – Это не совсем русские качества.
Наталья Алексеевна с интересом взглянула на меня. Она была одета с миланским шиком, но при этом несколько по-лондонски. Когда она смотрела на официантов, у тех начинали дрожать подносы.
– У меня в Питере есть какие-то родственники, но они наверняка бедные, а я не люблю бедность. Я, вообще, не очень люблю людей.
Она испытующе посмотрела на меня.
– Я однажды написал поэму под названием «Моя жена – стерлядь», – сказал я.
– Зато я люблю даунов, дебилов, олигофренов. Я привезла деньги на интернат. У них там засиканные простыни. Возмутительно. И еще я люблю девственниц.
– Почему ваша выставка фотографий в последний момент запрещена Министерством культуры?
– У меня есть каталог.
Наталья Алексеевна говорила с неподражаемым русским акцентом. Официанты смотрели на нее как на барыню, вернувшуюся в родную усадьбу.
– Я – шведская подданная, – сказала она. – Так случилось.
– Возможно, поэма о стерляди – это лучшее, что я написал в своей жизни.
– Не сомневаюсь, – сказала Наталья Алексеевна. – Подайте мне мою сумку, дружок.
Официант поднял сумку со специальной скамеечки и предложил ее Оболенской.
– Я никогда не любила ни Шагала, ни Кандинского, – сказала она. – Но Пикассо трудно отрицать. Я видела его девочкой. Он был в тельняшке.
– А Малевич?
– Малевич? Он – поляк. Это – мило, по крайней мере. Но неумно.
– Значит, Москва не увидит вашей выставки? – спросил я.
– Я здесь недалеко живу, в хорошей гостинице, – сказала Наталья Алексеевна. – Я оставила, кажется, там каталог. У вас в Москве царит убогая роскошь. Я невольно расплакалась на Красной площади. Нет, постойте, он у меня на вешалке в гардеробе.
Официант побежал вниз по лестнице.
– Мусульмане правы. Бог – велик, – Наталья Алексеевна пошевелила пальцами. – Я разочаровалась в живописи. Теперь исключительно фотография. Стерлядь. Яйца стерляди. Так называется икра по-французски, хотя слова «стерлядь» нет ни в одном языке.
Официант вернулся с большим пластмассовым пакетом.
– Мне говорили, что вы здесь вольнодум. – Она сказала это как «фармазон». Я поклонился.
– Почему Бог велик? Он – великий выдумщик, – она стала вынимать каталог из сумки. – Казалось бы, «имен» должен быть одинаков. Но я сделала неожиданное открытие: «гимены» чудесно многообразны. Забава Всевышнего. Я решила сделать выставку во славу Господа Бога.
Увесистый альбом. Черная строгая обложка. В отличие от русских аристократок, которых я видел за границей, Наталья Алексеевна носила на каждой руке только по одному перстню. Я раскрыл каталог с цветными иллюстрациями и невольно оглянулся. Официанты стояли на подозрительно близком расстоянии от стола. Наталья Алексеевна предложила русским ценителям искусства довольно неожиданную выставку.
– Всякая фотография раздевает. В этом смысл этого искусства. Я всего лишь проделала путь до конца. Я долгое время жила в Германии и полюбила немецкую физиологичность вплоть до того, что увлеклась человеческой анатомией. Эти фотографии – плод моих раздумий. Я готова прочитать вам лекцию, но ресторан не для того. Однако все-таки скажу, что «химен» развивается из мезенхимы над мюллеровым бугорком. Я работала «Лейкой». Другое не признавала, пока не увлеклась тем, что у вас называют смешным словом «мыльница».
Я снова открыл каталог.
– Это пальцы моего мужа, – комментировала Наталья Алексеевна. – Он – американской архитектор. Природа подсказывает мне, что лучшие мужья – архитекторы. Во всяком случае, они любят строить. Они, как дети. Эндрю из Лос-Анджелеса. Вы любите этот город?
– Я там преподавал.
– В UCLA?
– Нет, я жил возле UCLA, а преподавал в ЮЭССИ.
– Вам далеко было ездить, – сказала она.
– На автобусе.
– Бедный.
Я вспомнил, что она не любит бедных, и покраснел. Она взяла у меня каталог, пролистала первые страницы.
– Чаще всего наблюдается «химен» кольцевидной формы: «химен ануларис». Плебейское дело. Пленка с отверстием в середине. Для бедных людей. Негры. Самые низшие классы.
Фотографии были сделаны очень крупным планом, и пальцы американского архитектора растягивали девственные Пизы изо всех сил в стороны, так что на некоторых фотографиях клитор был перекошен и странным образом горизонтален. Но не клитор интересовал Наталью Алексеевну. Она надела полукруглые очки для чтения и показала мне самую распространенную целку.
– Ради нее, – сказала она, – трудились Маркс и Ленин. Хотя и здесь есть отличие. Рабочая целка – круглая. Целка крестьянки – овальная. Это закон.
– То есть по целке можно понять… – начал я.
– Всё, – сказала Наталья Алексеевна. – Здесь-то и кроется соединение Маркса с Фрейдом. Какая целка, такой и общественный класс. Не менее часто встречается целка полулунной формы, иначе говоря, похожая на месяц, что уже более романтично. Ей посвящен второй раздел выставки. Я снимала много девочек в разных странах. Этот вариант отличается от кольцевидной тем, что спереди, смотрите, в области бугорка, прерывается. Не спрашивайте меня: почему? Бог – эстет. Отверстие эксцентрично. Это целка будущих продавщиц. А вот, смотрите дальше, более мясистая целка приобретает подковообразную форму. Будущие учительницы.
– Откуда вы знаете?
– Я не первый год снимаю пизды. Можете не беспокоиться. Вы почему не едите вашу стерлядь?
– Я бы еще выпил водки.
– А я бы тоже. Но не могу. Я пощусь. У меня раз в месяц алкогольный пост. Вы знаете, у аристократов все так структурировано. А вот лепестковая целка. Обратите внимание. Настоящий цветок. И вы не ошибетесь – это целки творческих личностей. Целки певиц, актрис, балерин. Если бы Чехов был женщиной, у него бы тоже была такая целка. У меня самой, очевидно, была лепестковая целка. Но как я могу теперь проверить? А это – лоскутные, часто встречаются. Воровки, мелкий криминал, но, прежде всего, это – лживые женщины. Вы раскрываете пизду маленькой девочки и уже знаете, что она будет врать всю жизнь, обманывать родителей, потом мужа. У этих будет фатально много любовников на стороне.
– В общем, суки, – заметил я.
– А вот зубчатая целка – принадлежность будущей предприимчивой женщины. Она пойдет в бизнес.
– Как же вы, Наталья Алексеевна, узнали о таком большом разнообразии целок?
– Случайно. Но после этого я поняла, что картина как жанр умерла. Моя выставка была тоже запрещена в Канаде. Торонто – очень консервативное место. Дальше – раздел килевидных целок. Это мой любимый вид. Только не думайте, что они все будут морячками! Ничего подобного! Они – медики, врачи. Килевидные. Волевые! Как это хорошо. У вашей мамы какая была?
– Я не знаю.
– Мы ничего не знаем о самых близких. Да они и сами о себе мало что знают. Но у меня есть мечта. Ну, вот эта воронкообразная – политические дела, женщины-политики. А здесь начинаются раритеты. Прошу вас: валикообразная целка. Толстый мясистый валик. Видите, Генри раздвигает срамные губы с большим трудом, чтобы лучше было видно. Принесите нам рюмку водки. Что? Какой вы хотите? Это у прорицательниц. Это очень важно. С большим отверстием. Редкая-редкая. А теперь еще одна редкая: окончатая. Имеет три-четыре отверстия. А вот здесь у меня сфотографирована – так можно сказать? – сфотографирована – какое-то нерусское слово – двуокончатая целка. Правда, выглядит, как череп с пустыми глазницами?
Наталья Алексеевна вдруг громко и по-детски рассмеялась.
– Верно, – согласился я.
– Окончатые целки лесбиянок.
– Как же вы их снимали?
– Желательно без вспышки. На улице. Особенно удачно во время заката. А иногда и не девочек. Вот эта, видите, с волосами. Ваша политическая деятельница, которую я снимала в Париже. Как ее зовут? Фамилия связана тоже с архитектурой. Не помню. Воронкообразная. Это мне помогает, когда старые девы. Не надо ждать, пока они вырастут. Но у меня, как я вам сказала, есть мечта.
Несколько одуревший от обилия широко распахнутых пизд, снятых с гениальным умением русской художницей, я молчал.
– У меня есть в коллекции одна, только одна решетчатая целка, с большим количеством мелких дырочек. Но зато нет другой: шаровой молнии. Так называется. Это целка гениев. Она светится в темноте, фосфорицирует, я не хочу больше хлеба, гарсон. Она горит. Я не лесбиянка, но такую целку вылизала бы с ног до головы. Всю бы вылизала. От восторга. И дефлорировала бы сама. Двумя пальцами – во влагалище, а одним – в задний проход. Шаровая молния.
– Я не хочу вас травмировать, Наталья Алексеевна. Но у меня такая целка, Наталья Алексеевна.
– Как, у вас?
– У меня шаровая молния.
– Но вы же мужского рода!
– Ну и что?
– Как, ну и что?
– А что?
– Я вам не верю.
– Ваше право.
– А вдруг вы не врете?
– Думайте, как хотите.
– Я плачу за ужин. Покажите.
– Я тоже могу заплатить. Я не бедный.
– Пойдемте в туалет. Вы мне покажете.
– Ничего я вам в туалете не покажу.
– А почему у вас мужской голос?
– Не только голос. У меня все мужское.
– А как же целка?
– А это секрет шаровой молнии.
От этих слов княгиня содрогнулась.
– При дефлорации, – прошептала она, – некоторые целки раздвигаются, как шторки. И не кровоточат.
– Что вы хотите сказать?
– Пойдемте ко мне в гостиницу, – страстным шепотом зашептала Наталья Алексеевна. – Пусть я не первой молодости, да, я старуха, но зато как я выгляжу! У меня высокая мягкая грудь, – княгиня улыбнулась плотоядной облизывающейся улыбкой женщин с большой грудью. – Мы в родстве с Романовыми. У меня красивое японское белье. Я попрыскаюсь духами. Я хочу вас фотографировать.
– В родстве с Романовыми?
– Я никогда не обманываю. Правда, у меня в прихожей сидят люди. Пришли с девочками. Но вы мне поможете. Мне нужны ваши пальцы.
– Наталья Алексеевна, я для вас все сделаю. Выпьем кофе? Вы платите родителям девочек?
– Я уже снимала вчера. В основном, трубчатые – тоже распространенные. Это у славянок, румынок, турчанок, а также мелких блядей. Я – патриотка, но что прикажете делать? Они, простите меня, невыразительные. Но я люблю пизды. Это даже глубже, чем фотография. Это с детства. Но пизда – это мелочь по сравнению с шаровой молнией. Какого цвета ваша шаровая молния?
– Отстаньте, Наталья Алексеевна. Вам все померещилось.
– Несмотря на ваш хуй, несмотря на все ваши яйца, у вас есть шаровая молния! Я знаю! Я – русский аристократ! Я угадала: она сине-зеленого цвета?
– Ну, допустим. Но она бывает и красная, и цвета грейпфрута, и не только круглая: грушевидная и даже медузообразная.
– Pas vrai![1]1
Pas vrai! (фр.) – Этого не может быть!
[Закрыть] Это самое загадочное явление природы. Шаровая молния проходит сквозь стены и стекла, летит против ветра, рождается порой от удара молотка по шляпке гвоздя, мистически влияет на даты свадеб и разводов. Вы стремитесь удивить и шокировать весь наш мир.
– Ничего подобного, – отмахнулся я.
– Вы не даете себя изучить. Кто вы? Дитя квазичастицы? Вы подпитываетесь энергией радиоволны, как считал академик Капица?
– Однажды я летел в самолете американской компании «Дельта» через океан. В иллюминаторе зажглись первые звезды. Ярко-желтый грейпфрут вылетел из меня и завис над проходом. Раздались душераздирающие крики. Шар принялся атаковать стюардесс, разливавших напитки, и пассажиров. В замкнутом пространстве шаровая молния ведет себя, как живое существо, обладающее блатной психологией и способное к хулиганству. Люди заметались. Точно сварочный аппарат, шаровая молния прожигала их тела и рвала куски мышц до костей. Поднялась всеобщая паника. Одна стюардесса погибла. Другая облилась томатным соком. Когда самолет окончательно потерял управление, я незаметно загнал шар назад.
Судорога пробежала у Натальи Алексеевны по губам:
– Но вы долетели?
– Жаль, – сказал я со вздохом, – что запретили вашу выставку. Русский народ так и умрет, не узнав правды о многообразии девственных плев.
– Девственная плева! – вскричала Наталья Алексеевна. – У меня изнасиловали и убили единственную дочь Анну. В Швеции.
– Это случается, – сказал я.
– Огненный шарик… – вздрогнув, она коснулась моей руки. – Существо с непостижимым разумом и логикой из параллельного мира.
– Я иногда ликвидирую девушек, которые смотрятся в зеркальце и причесывают свои кудрявые волосы.
Наталья Алексеевна невольно поправила прическу.
– У моей дочери была уникальная решетчатая плева. Сижу за решеткой в темнице сырой… Я Анну снимала «Лейкой» с младенчества: день за днем. Целка великомученицы. Плева Богоматери. Если хотите, целка в решете, – засмеялась Наталья Алексеевна. – Какое чудесное слово – плева. Мне еще нравится: грудная жаба.
– Бог – не только эстет, – подумав, заметил я.
Наталья Алексеева сидела в кафе «Пушкин» с открытым, вдруг сильно постаревшим ртом. Тщательно покрашенные волосы у нее встали дыбом. Прямо в лоб ей ударил ярко желтый спелый грейпфрут. Княгиня мгновенно обуглилась.
2002 год
Ностальгия по-варшавски
Когда-то давным-давно Варшава была нашей, ну не такой, может, нашей, как Крым или Гагры, хотя и такой она тоже была, только уж это было совсем давно, при царях. Но все-таки на моей памяти она была пусть и нашей, однако не окончательно нашей, и в этом был какой-то особый смысл. Внешне ручная, покорная, она стремилась куда-то от нас сбежать или спрятаться, ее хватали за руку, она как-то странно вела себя, то вырывалась, то не вырывалась и при этом еще смеялась, как будто девушка. В общем, она была живая.
Теперь Варшава так далеко от нас убежала, что поляки больше не считают себя Восточной Европой, они – Средняя Европа, а Восточной стали украинцы и белорусы. Теперь, когда приезжаешь в Варшаву, не совсем понятно, за что ты, собственно, так когда-то ее любил. Город как город, ну зеленый, конечно, ну чистый, ну милый, но если раньше в нем кипели подпольные страсти, то теперь тишина, как в каком-то европейском захолустье, все сделалось неожиданно провинциальным. Париж не догнали, Берлин не переплюнули, но доросли до окраины Вены, где полагается пить пиво и жаловаться на безработицу.
А на таких тихих венских окраинах, где еще хорошо зевается во весь рот, хочется вступить в коммунистическую партию, от…издить негра или о чем-то вспомнить.
Представить себе, что именно в Варшаве, так героически вступившей в НАТО назло нам, соседу, который до сих пор считает себя надменным, состоится оживленная конференция разных писателей и журналистов из всех бывших наших стран, от Албании до Эстонии, включая Венгрию, Румынию и Чехию, включая тех же украинцев и белорусов, получивших статус европейцев, и все эти интеллектуалы будут говорить о своей ностальгии по коммунизму – невероятно, конечно, но так случилось.
Приехали люди в основном либеральные, мягкие, многие битые старым режимом, но недобитые, выжившие и решившие вспомнить хорошее. Вспоминали очереди, перебои с продуктами, тюрьму, цензуру как сон. Многие не понимали, почему он мог им присниться. Никто не хотел, чтобы он снова приснился, но пытались честно разобраться в своей ностальгии в присутствии польской и иностранной печати.
Правда, Эстонии все-таки нам не хватало. В первый вечер эстонца видели, он даже ушел на своих ногах, но больше не появлялся, может, на кого обиделся. Восточная и Средняя Европы обидчивы, как грузины в старые времена. Скажешь ему: «Какой у тебя дом красивый!» А в ответ крик: «Почему он должен быть у меня не красивый?!»
Начали с банальных вещей. При коммунизме все были молодыми, а теперь – не очень.
Тут же из рядов слушателей встала польская бабушка и сказала, что она, как самая старшая в зале, никогда не любила ни коммунизм, ни капитализм.
Все переглянулись. Больше, собственно, любить было нечего.
Говорили о том, что мир поглупел и стал бездуховным. Приводили наглядные примеры. Параллельно конференции шла в Варшаве Международная книжная ярмарка. Участников там было больше, чем посетителей.
Ярмарка помещалась во Дворце науки и культуры, советском подарке в виде нью-йоркского небоскреба, который поляки когда-то считали символом закрепощения. Теперь в этом символе скорее прочитываются утопические мечты о дружбе и возрождении.
Ругали умеренно Америку, лидера бездуховности, обижались на телевидение, которое показывает всякие американские глупости. Это тоже было странно слышать в Варшаве. Вот затащили в НАТО, жаловались поляки, построили всех в одну колонну, а что толку? Теперь и русских хотят туда взять.
Русских, однако, Средняя Европа не ругала. И это тоже было удивительно. Всем писателям хотелось напечататься в Москве. Подходили ко мне и спрашивали, как это можно сделать. Многие из них печатаются в Италии, Франции, Голландии, а в России их не печатают. Почему?
Я смотрел на них и молчал.
Я обратил внимание на то, что все охотнее стали говорить по-русски, за исключением разве что новой Восточной Европы. Новая Восточная Европа с сильным русским акцентом говорила на польском и английском. Раньше поляки, только сильно выпив, переходили на русский. Теперь и трезвые варшавяне при встрече с вами спешат вспомнить несколько русских слов, которым они усиленно сопротивлялись при бывшем режиме. Появились даже такие молодые люди, которые в лицее учат русский по собственной воле. Я нашел это, во всяком случае, трогательным, а возможно, и перспективным.
Один из участников конференции, далеко не старый албанец, провел в тюрьме семнадцать лет. Раньше он бы стал сенсацией конференции, а теперь он одиноко стоял на прощальном банкете в просторных подвалах одного варшавского замка и кушал курицу. А потом ел клубнику – клубника в Польше удивительно вкусная. Я хотел было подойти к нему после клубники, но он покушал и сразу ушел. Однако из его выступления следовало, что он возвращался на место тюрьмы после освобождения и очень был огорчен, что снесли помещение карцера, в котором он периодически сидел, когда отказывался работать на рудниках.
Зато мне удалось поговорить с одним молодым белорусским философом, бритоголовым и вдумчивым, который спросил меня, почему мы в России всю новую Восточную Европу упрекаем в национализме. Это, сказал философ, уже немодно у них пять лет. Я обещал ему принять к сведению.
Другой интеллектуал из города, который поляки называют Станиславом, а мы по старой памяти именуем его Ивано-Франковск, рассказал о тяжелой участи украинской нелегальной эмиграции в Праге. Особенно трудно живется юным проституткам. Он с горечью добавил, что кто-то из таких эмигрантов принялся даже писать по-украински пролетарские стихи. Кстати, в Варшаве есть новый замечательный памятник Тарасу Шевченко на одноименной площади. Он стоит молодой, хорошо одетый, курчавый, как Пушкин, и красивый, как сам Мицкевич. Вокруг него кругами бегают холеные варшавские собаки.
Мы гуляли по Варшаве с молодой переводчицей из Люблина, которая перевела пару моих текстов. Она призналась, что молодежь в Польше стала очень консервативной. Люблинские студентки, например, совсем не трахаются до замужества. Я не поверил, но она горячо настаивала.
А потом случилась ужасная вещь. К концу конференции поляки, чехи и венгры, будто сговорившись, сказали, что Средней Европы не существует. То есть географически она есть, но общих ценностей недостаточно, чтобы говорить об общности. Они так одинаково, иронично и мягко говорили о своем несуществовании, что я обеспокоился и спросил: «Так вы что, хотите сказать, что я сижу с несуществующими людьми?»
Но зато кормили неплохо. Был, например, настоящий гусь с медом. Вы пробовали гуся с медом? Если нет, то поезжайте в Варшаву.
Он там еще есть.
Куклы
На Измайловском рынке ночью под прилавком, закрытые на ключ, в тесноте и в обиде сидели куклы. Сверху на них что-то капало, может быть, дождь или еще того хуже. Новые, старые, любимые, брошенные, красивые и некрасивые – сидели разные. Продавец обращался с ними хорошо и расчетливо. Протирал, расхваливал покупателям.
Одноглазый медвежонок ждал смерти. Он проспал в одной постели с Антоном, который превратился в юношу, восемнадцать лет, рядом, на одной подушке, а теперь продавался за копейки. Цена на медвежонка падала изо дня в день, и всем было ясно, что скоро для него не найдется места, разве что на помойке. Его теснили со всех сторон совсем новые и совсем старые куклы, современницы октябрьской и сексуальной революций, его теснил негритянский пупс, созданный в эпоху хрущевской оттепели в честь фестиваля молодежи и студентов 1957 года, с круглыми безумными глазами, его презирала сталинская пионерка с полинявшим галстуком и выпученным животом. Он не был эмблемой олимпиады, он вообще был никем.
Просто он был наполнен любовью, он изнывал от любви, он знал все тайны Антона, он прочитал с ним много книжек, детских, а потом и не детских, он был свидетелем его первых поллюций. Он был хил, образован, тих. Он не был расистом, не фыркал, как соседи, на бакинскую куклу, которая сидела на верблюде и стоила много денег, была дороже других, потому что была выставочной, авторской, с золоченым плащом, случайно оказавшаяся на рынке.
– Конечно, мы идолы, – думал медвежонок, – ненормальные существа, значение которых никто не знает.
Он много лет из постели смотрел телевизор и знал, что кукол можно использовать. Их можно использовать в кукольном театре, смешить и учить народ. Их можно использовать для политики и для рекламы. Но он знал точно, что куклы созданы для любви.
– Хотя почему для любви? – думал одноглазый. – Зачем любить мертвую куклу, бессмысленный целлулоид, когда есть папы и мамы? Зачем меня брать в постель?
– Дуры, – думал медвежонок о новых куклах. – Вы похожи на невест, которых вы дадут замуж непонятно за кого. Но вы будете любить любого, который вас купит, и в этом смысле вы станете сильнее его.
– Вот говорят, – размышлял медвежонок, – что куклы – мистические дела, что есть среди них такие, которые могут приносить зло.
И в самом деле.
Он помнил, как в их семью принесли какую-то африканскую куколку, и она была длинная, худенькая, пронизанная булавками, в шарфике, с остановившимися глазами, и с тех пор, как ее принесли, все в доме стало рушиться, сломалась сначала газовая колонка, никто не заметил, что это из-за нее, а он, медвежонок, заметил.
Она ничего плохого не делала, только сидела и на все смотрела, и в доме стали болеть, а бабушка Антона сразу умерла.
Медвежонок сидел на подушке и смотрел на злую куклу, и ему очень хотелось ее попросить не делать все эти гадости, но он не знал, на каком языке с ней говорить, а потом у него выпал глаз, и он, оставшись одноглазым, подумал, что это тоже из-за куклы.
Как будто спохватившись, когда уже умерли отец и мать, Антон выбросил куклу на помойку, но медвежонок знал, что на помойку зло не выкидывают, он знал, что это кончится плохо.
– Кто же снабжает нас вот этой всей силой? – думал мучительно медвежонок. – Откуда в наших тряпках заводится любовь?
Куклы обычно не задают себе этот вопрос, они не способны к саморефлексии, но кто-то должен спросить, почему, откуда все это берется, почему мы в себе носим зачатки богов, ведь мы же тоже по-своему боги.
Хотя бы очага.
– А если так, – думал медвежонок, – значит, кукла – первый бог человека, и нам дано видеть то, что люди не видят, ну, например, я видел домового, как он таскал носки, и даже больше, я видел душу умершей бабушки, а люди это не видят. Странные люди.
Если я это все вижу и у меня возник дар самосознания, значит, мне надо открыть рот и сказать завтра продавцу, что я куда более важная птица, чем эта пионерка с полинявшими трусами и эта бакинская принцесса на верблюде, и я буду бесценен, весь рынок сбежится, весь город сойдет с ума.
Но если я это скажу, то нарушу законы движения, и я не остановил моего Антона, когда он шел кататься на мотоцикле, я все заранее знал, лежа на подушке, и я ничего не сказал, и я заранее знал, что будет со мной: я окажусь здесь между пупсом и пионеркой, отданный за дешевые деньги и купленный из жалости, а та африканская куколка – совсем не хрущевский пупс – она однажды мне подмигнула.
И я ей тоже подмигнул.
Тем, выпавшим, глазом.
А завтра мы, может быть, встретимся с ней на помойке.








