Текст книги "Шаровая молния"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Место критики
Строго говоря, место критики – в лакейской. В демократические времена это, возможно, звучит несколько обидно, однако обижаться нечего. Просто надо знать свое место. Иначе одно недоразумение. Это часть общей российской неразберихи. У нас, известно, швейцар смотрит министром, официант подает еду с отвращением. К этому привыкли, хотя к этому нельзя привыкнуть. В результате все безнадежно жалуются на службы быта, на приемщиц грязного белья, на продавщиц или на тех же официантов, иногда дело доходит до скандалов и даже мордобоя, но ничего не меняется.
С критикой дело обстоит еще противнее. Писатели (драматурги, режиссеры… но остановимся на литературной критике, чтобы не расширять тему до бесконечности) на нее не осмеливаются жаловаться, как в старые времена – на партком, потому что критика завоевала себе место власти, и, естественно, без сопротивления она его не оставит. Критика захватила в литературе судебную власть. От всякой власти у слабых людей кружится голова. Кружится она и у критиков.
То, что критика захватила власть, не означает, что она того достойна. Из истории страны известно, что «грядущий хам» добился политической победы без всякого на нее права, а сохранил ее при помощи террора. Критика развила свои репрессивные органы в поразительных масштабах. При этом, как и всякая власть, она лицемерна. Она выдает себя за защитницу интересов литературы, за ее неотъемлемую часть.
Писатели обычно не связываются с критикой. Большинство, ее боится. Наиболее сильное писательское меньшинство ее не любит и презирает. Хорошим тоном считается критику не читать («даже под страхом телесного наказания», по словам Толстого), на нее не отвечать, не опускаться до ее уровня, то есть оказывать ей пассивное сопротивление. С активным сложнее. Многие писатели просто не знают, как бороться с критикой.
У той свой, «птичий язык», она владеет или делает вид, что владеет аналитическим мышлением, употребляет неясные дефиниции, ссылается на каких-то своих предшественников, короче, она во всеоружии.
А писатели у нас, как правило, народ незамысловатый, в основном самородки. Канта и Гегеля не читали, с трудом представляют себе, что такое «эстетика», «экзистенциализм» выговаривают как «экзистенционализм» или вовсе не выговаривают, «остранение» путают с «отстранением», про Веселовских, вообще, не слышали, сквозь Бахтина не продрались. Не было ни времени, ни сил, ни надобности. И потому самородок оказывается совершенно беспомощным перед критикой и эту свою беспомощность не скрывает или не может скрыть.
Покорных самородков наша критика, как правило, не бьет. Или бьет, но не сильно. Она их выстраивает в колонны, комплектует в обоймы, загоняет в «школы» (и парит, тщеславная, над). Так они и живут, иногда обнесенные колючей проволокой, чтобы не разбежались, некоторые (из своих или придурки) ходят расконвоированные. Но обязательно устраиваются шмоны и присяги на верность.
Впрочем, соседствует и мазохизм. Критика любит пресмыкаться перед кумиром. Роль кумира незавидна. Сегодня его облизали, завтра съедят. Если не те же, то обязательно следующие. Русская литература – это обглоданные критикой кости. Сплошной Верещагин.
Как пришла критика к власти? Поэтапно. Во многом благодаря гнусной российской действительности. С ней нужно было всегда бороться. Борьба превращалась в смысл жизни. В России литературная критика, в отличие от философии и политических наук, не подлежала прямому запрету. В результате она занималась не своим делом, деспотизм развратил ее, дал ей уникальную возможность говорить сквозь зубы о положении общества, прикрываясь задачами литературного исследования. Она стремительно выходила за рамки своей компетенции.
Начало, видимо, было положено Белинским. Он уже сумел поставить себя выше писателей, навязав отечественной публике систему идеологического чтения. При таком подходе интерпретация превращается в судебное разбирательство. И неважно, что следователь путается, меняет взгляды, то не любит, то любит Грибоедова, Гоголя, объясняет, что писать и чего не писать, напирая на общественную пользу литературы, на совесть. Следователю все дозволено. Белинский – стилистический родоначальник нашей критики, не стесняющейся писать без всякого чувства слова. То сухо, то неистово, но одинаково дурно.
После Белинского в русской критике настало время такого бурного и яростного расцвета, от которого литературу бросило в дрожь. История нашей критики назидательна и печальна. Это бесконечная череда разнообразных проповедей, прочитанных литературе с нарастающим высокомерием, с навязчивой безапелляционностью.
Идеологическая доминанта осталась навсегда. По эстафете она переходила к Чернышевскому, Добролюбову, Писареву, Зайцеву, Лаврову, Михайловскому, Плеханову. Ту же командную тенденцию усвоил и противоположный лагерь: славянофилы, Катков, Победоносцев. Положение «чистой» критики было всегда маргинальным. Вяземский, Анненков, Дружинин, Григорьев не замечались. И до сих пор в тени.
Получив значительный общественный вес, критика решительно способствовала сужению русской литературы, ее политизации, ломке эстетических представлений, ценила авторов за тенденцию. В итоге Россия и поныне не имеет адекватного представления о своей литературе XIX века.
«Серебряный век» – счастливая краткая передышка. Возникли «критические отщепенцы» вроде Ю.Айхенвальда, ужаснувшиеся гнету старой демократической критики. Тогда же появились такие скрупулезные библиографы и энциклопедисты, как С.Венгеров, с почтением копавшиеся в творчестве второстепенных авторов. К тому же сами писатели «серебряного века» оказались сильными критиками. Они были далеко не всегда беспристрастны, но, по крайней мере, разнообразны, их философский потенциал трудно переоценить.
Я всегда относился с симпатией к писательской критике, даже несправедливой. Писательский опыт неисповедим, критический – заляпан желчью. Критик – зачастую неудавшийся или несостоявшийся писатель. Он – орудие если не мести, то зависти. В нем, как черви, шевелятся комплексы.
В советское время карательная роль российской критики (забегая вперед государственной политики) оформилась окончательно. Потекла кровь. Критика стала средством травли и расправы, начиная с идеологов журнала «На посту». Эта тенденция отразилась и в эмигрантской критике, не менее политизированной, хотя идейно нередко более привлекательной.
Деятельность формалистов также оказалась двусмысленной, хотя по другим соображениям. Формалисты, как правило, прекрасные аналитики, но и они преодолели потолок своей компетенции. В советское время, когда во всем был политический выверт, ругать формалистов считалось дурным тоном. Тем более их было за что хвалить. Умная любовь к форме поддерживала достоинство литературы. Однако как отказаться от тривиальной мысли о том, что благодаря собственному позитивизму формалисты по-своему унижали литературу, отвергали ее изначальную непостижимость, претендуя на окончательное знание того, как она сделана? Эта гордыня через несколько поколений отозвалась в структурализме, еще более нагруженном академически-позитивистскими идеями.
Современное поколение критиков впитало в себя как научные претензии формального метода, так и традиционные представления демократической российской критики о ее общественной роли, поэтому нетрудно догадаться, какое критическое чудовище выносило наше время. Невежественный критик вчерашнего, советского, образца (патриот – либерал – радикал) смешон и нелеп, но сегодняшний критик с приличным университетским образованием, «понимающий» эстетические потребности наступающего века, настолько уверен в своих силах, что даже не хочет и называться критиком, стремится себе присвоить генеральское звание культуролога.
Культурология – наука новейшего тоталитаризма, стремящаяся каталогизировать и оприходовать свободное творчество. Это чистая воля к власти. Ею заражены как циники, так и моралисты, мечтающие в периодике соединить эстетику с высшим смыслом. Общими усилиями они превратят литературу уже в совсем лихой концлагерь, где из писателей будут делать жидкое мыло.
Это веселая забава. Писатели, впрочем, сами виноваты. Они проиграли войну с критикой в глобальном масштабе из-за своей интеллектуалной слабости. Вот уж действительно дураки! У нас не «серебряный век»!
Но литературно-критический кошмар остается сугубо отечественной перспективой. Не потому ли так тянет в умозрительную эмиграцию, туда, где критика расписывается в своей беспомощности? Мне нравятся упаднические настроения западной критики, саморазрушительно отказавшейся от идеи доминанты критического исследования, от однозначной трактовки текста и допускающей бесконечное количество равноправных интерпретаций. Мне нравится это как противоядие критическому монополизму.
Что же касается отсталой России, то тут нужно готовить контрреволюцию. Вот только с кем? Идея, впрочем, ясна и взята напрокат у Булгакова: чтобы все стало на свое место, надо Шарикова превратить в Шарика. Ну, хорошо, не Шарик. Пусть Фирс. Пусть заботится о здоровье господ. Пусть переживает по поводу того, что в барские комнаты заходят посторонние люди. Пусть по этому поводу пожалуется своим хозяевам. Те разберутся. Спасибо за подсказку. Но не дай Богему лезть самому в драку.
Хороший критик обречен на забвение. Плохой – на славу в потомстве. У писателей все наоборот. И так должно быть.
Хороший критик должен по возможности недурным языком и нескучно пересказать содержание книги в газетной статье и вкратце сообщить об ее авторе, оставляя читателям право самим решать, покупать или не покупать эту книгу. Хороший критик должен быть в меру начитанным, знать даты и уметь пользоваться литературными энциклопедиями. Если же он отличается способностями и рвется куда-то вверх, его можно попросить сделать примечания или даже допустить к приятным формам литературоведения: пусть занимается писательскими биографиями, творческими путями. Мне хороший комментатор ближе Бахтина. В подчердачной библиотеке ИМЛИ на Лубянке я любил встречаться с пожилым комментатором, который, обложившись книгами, просиживал там все дни напролет. Он знал, положим, досконально, чем одно издание Фурманова отличается от другого. Возможно, он также знал, что «Чапаев» не самая великая книга, но не считал себя вправе об этом судить. У него была собственная гордость, нашедшая себя в терпеливости и смирении. Такого человека было невозможно не уважать. Напомню мягкое правило критика Стасова: «Быть полезным другом, коли сам не родился творцом».
Давно пора отправить отечественную критику на ее место – в лакейскую. Советская власть, слава Богу, кончилась. Нужно заново наладить службу писательского барского быта. Пусть в лакейской критика судит о писательских причудах и умиляется им, сдувает пылинки с барских шуб, пьет шампанское из недопитых бокалов, кайфует от сплетен о барских грехах. Именно там она сослужит литературе добрую службу, и та подарит ей на праздник немного денег. И милостиво протянет руку для поцелуя.
1993 год
Учение ЁПС
Завяжите мне глаза и дайте стакан белого сладкого портвейна с квашеной капустой. И – диссидентский поцелуй в придачу. И я сразу все вспомню. Голую лампочку над головой. Красивые пятна истерики. Всю историю группы ЁПС. От начала до конца. Как будто это было вчера. После выступлений в Москве нас поили водкой, а в Питере давали портвейн с квашеной капустой. Мы с Сорокиным не отказывались и от других предложений. Питерские коммуналки бездонны. А Пригов, как известно, пил всегда только пиво.
В жестком купе «Москва – Ленинград» чайные ложки дробно дрожат в пустых стаканах, трясущихся в подстаканниках. За окном снег быстро летит слева направо. На мужчинах синие лица по ночному заказу Министерства путей сообщения. Спертый воздух не сулит сладких снов. Одно синее лицо неисправимо ангелоподобно. Оскал и череп второго мужчины – хтонические. Третье лицо, лежащее на моих поднятых коленях, как ни странно, мое.
Еще не настало время рассказать всю правду о мистической деятельности ЁПС (Ерофеев – Пригов – Сорокин), да скорее всего оно никогда не придет. Слишком много людей, завязанных в этой истории, еще живы и по понятным причинам предпочитают молчать. Покойникам тоже не нужно излишнее красноречие. Лучше всего отослать читателя к текстам, впервые собранным в этой книге вместе, – пусть он сам ломает голову над тем, что же собственно произошло. Тексты важнее всяких признаний. Если читатель не дурак, что-то ему станет ясно. Проверьте себя на предмет собственной сообразительности.
– Вы как будто неживые, – подумав, медленно сказал я.
Мои попутчики как-то нехорошо хмыкнули.
– Ну, наконец-то, – одобрительно сказал первый.
– Дошло, – кивнул второй.
– Что, правда, что ли? – вяло встрепенулся я.
– Если и неправда, то какая в сущности разница? – наутро сказал Хтоник. Мы ели, небритые, пончики в подвальной чайной на Литейном проспекте.
– Я люблю, когда девушки очень боятся, – сладко потянулся невыспавшийся Ангел.
– А я сам в душе боюсь девушек, – признался нам Хтоник.
– Теперь понятно, почему вы хромаете, – признался я Пригову.
– Жизнелюбивые мудаки, – поморщился Сорокин, посмотрев на полумертвых, еле ползающих по кафе ленинградцев, и брезгливо пошевелил розоватыми пальцами.
– Как вы правильно изволили выразиться, Владимир Георгиевич, жизнь есть сон, – согласился Пригов.
В качестве подсказки скажу только, что ЁПС существовал на двух подпольных уровнях. Первый уровень в сущности мало чем отличал ЁПС от других подпольных образований позднейшей советской истории, включая ансамбли бесчисленных подражателей западного рока, джазистов, художников-авангардистов, отказников, политические и экономические кружки диссидентов и прочую подобную публику, с которой ЁПС, как правило, не имел тесных отношений, держался на почтительном расстоянии, хотя в частном порядке дружбы водились.
– Завтра в Риме у нас встреча с Папой Римским, – напомнил я.
– Да я, что, против? – пожал плечами Пригов.
– Почему все писатели – такое говно? – тихо удивился Сорокин.
Папа Римский был недоволен нашей энтропией:
– Можно сказать, весь мир наизнанку выворачивается, а вы эстетствуете, тщательно стирая границу между жизнью и смертью.
– Слово выбрало нас такими, как мы есть, – честно сказал я.
Папа Римский пригляделся к нам и ласково сказал:
– Мировая литература всегда делается жадными подонками, маньяками, слизью, полупадалью, извращенцами.
– Я влюбился, – сказал ему Пригов, – в одну белобрысую девицу по имени Дура.
– Кому как не вам выпала честь подготовить мир к вечному цветению? – обнял нас Папа Римский.
Мы меняли религии, как перчатки, не находя покоя и воли ни в одной из них.
В КГБ нас недолюбливали, шпионили за нами, но боялись и поэтому осторожно шли на сотрудничество, не препятствуя нашим тайным поездкам за границу. Тибет нас сильно разочаровал в человеческом смысле.
– Надо будет русских сделать буддистами, – мстительно заметил Пригов.
На первом уровне андеграунда ЁПС засвечивался неоднократно в своих концертных выступлениях, которые проходили на частных квартирах, в подвалах, нелегальных, полулегальных клубах Москвы, Ленинграда, Киева, Махачкалы, Тбилиси, Новосибирска, а также других городов. Символом таких помещений служила голая лампочка под потолком.
ЁПС был подобен шаровой молнии, о чем наша публика до сих пор хорошо помнит. Или – захвату самолета: такого шока и воя я больше никогда не знал. Больше скажу: люди не выдерживали – их рвало прямо в зале. Все-таки это были продвинутые, но тем не менее советские люди. Здесь все переплелось: восторг, пердеж, ненависть, наряды милиции, дискуссии, КГБ, переполох писательских организаций, несколько десятков самоубийств слушателей и слушательниц на бытовой и эстетической почвах, обыски, драки в подъездах, ночной разгул, подъем и резкое падение нравов. Я вспоминаю, как юная студентка Литинститута Сонечка Купряшина культурно выходила в женский туалет дрочиться на наши рассказы фэнтази.
Сорокину на Тибете дали телефон Бога, но, когда он позвонил из автомата, у Бога было занято. Мы открыли моду на Че Гевару. В Каире состоялась наша встреча с исламскими террористами, молодыми мудрецами с изюмными лицами. Мы все не любили Америку. Но потом как-то незаметно полюбили эту страну.
– Ребята, врежьте! – говорили нам террористы.
Пригов предложил свой коварный план.
Я не знаю, кто больше всех виноват в том, что планета Земля засрана, но только мы с исламистами хотели внутренней чистоты веры. Вообще-то, я больше всего люблю нашу идею уничтожения коммунизма в России. Горбачев стал нашим ставленником. Но это только часть глобальной операции. Одно время мы сдружились с «Битлз», нам нравился их «скейл», выходящий за рамки христианства, хотя в них были те самые сальмонелы, против которых мы восставали. Сорокин переоценивал китайскую опасность, а Пригов пел всякие страшные песни. Он не хотел умирать второй раз.
В литературном отношении ЁПС не имел традиций в русской литературе, за исключением каких-то троюродных родственников и псевдородственников, сходство с которыми напоминало однофамильство. Однако и зарубежная литература не имела ЁПС-аналогов. Обычно группы строятся по креативному признаку близости. Не было более не похожих друг на друга людей, чем мы.
ЁПС образовался спонтанно в 1982 году у меня на квартире возле Смоленской площади тихим осенним вечером. За окнами жухла персидская сирень.
Сорокин выпил водки и сказал:
– Да.
Пригов осклабился жутким черепом.
– Пиздец, – сказал Сорокин.
Мы все трое в тот вечер были на редкость сосредоточенными, даже, может быть, грустными, и от нас исходил какой-то особенный свет.
– А помните, как воет шакалом наш литературный друг X., когда перепьет, на сундуке в прихожей? – спросил Сорокин.
– Шаман, – сказал поэт Пригов. – Шармант.
– Я – скульптор, – легко обиделся Пригов.
– Теперь так будет выть вся русская литература, – сказал Володя.
И литература завыла.
Никогда никто из нас не думал об изменении количества участников или другом составе. Попадание в цель было мистически точным.
Наверное, мы бы так и остались в первом круге подполья, если бы в Ленинграде не случился скандал по поводу нашего очередного выступления. Его искусно организовал покойный Виктор Кривулин. Все поначалу было как обычно. Только голая лампочка под потолком была еще больше и чуть светлее, чем принято. Она освещала носы и голые коленки наших поклонниц.
Это была редкостная порода девушек с филфаков, с молочной кожей, умными птичьими головками, острыми подбородками, оплывающими к тридцати годам не менее безнадежно, чем их зады, и тонкими пальчиками любительниц сладкого. Недаром Есенин говорил, что самыми любимыми его почитательницами являются еврейские девушки.
– В лесу раздавался топор гомосека… – тихо сказал кто-то в зале, когда я читал «Жизнь с идиотом».
– Пидерасты! – заорал литературовед Андреев.
Началась кровавая драка. Сорокин, Пригов и я уложили добрую сотню мерзавцев и гуманистов. Кривулин храбро дрался костылем, защищая честь пера. Раздался взрыв. Осколки голой лампочки посыпались в полную темноту. Одна еврейская девушка схватила меня за руку, и мы побежали на задний питерский двор, спасаясь от милиции. За нами бежали Сорокин и чуть хромающий Пригов. И тут, присев на корточки, перед нами в каменном петербургском мешке жизнь вдруг сняла свою маску, и мы замерли, увидев ее истинное лицо. Так мы составили троицу одиночества.
– Давай, – жарко сказала мне еврейская девушка, – приходи завтра.
– Куда? – не понял я.
В брезентовой палатке на берегу реки Конго мы поклялись, дело было в джунглях в сезон ливней и гроз, размазать человечество по стене. Это нашло свое выражение в наших рассказах и приговских ораториях. ЁПС разработал стратегию генетической экологии, которая испугала исламских террористов своим экстремизмом.
Учение генетической экологии и составляет основу литературного творчества ЁПС. Это мистическая доктрина о выпаривании душ посредством языковых манипуляций типа средневековой «форматы» и древнекитайского «кей-шу». Важное значение имеет так же гностическая теория о наследственном отсутствии душ у людей с низким интеллектуальным потенциалом, the lower middle class[6]6
The lower middle class (англ.) – мелкая буржуазия.
[Закрыть], рабов, собак, прочих животных. Мы фактически предсказали и спровоцировали русскую поп-культуру 1990 – 2000-х годов, настоянную на «жидком фашизме».
ЁПСовская дефиниция «жидкий фашизм» отчасти совпадает с идеей развращения толпы путем потакания ее инстинктам и выдавливания пороков толпы на поверхность. Мы способствовали гиперсексуализации европейского подсознания в работе с молодыми клиентами (прежде всего, в Германии и Австрии). «Норма» Сорокина, «милиционер» Пригов – этапы этого большого пути. Я также прорабатывал «жидкий фашизм» на французской Ривьере, прежде всего, в Ницце (город с большим количеством иммигрантов и локальных националистов), но самостоятельно, в романе «Страшный суд». «Жидкий фашизм» особенно подходит России с ее исторически «ублюдочной» моралью. У всех участников группы ЁПС никогда не было сомнения в том, что у России нет будущего и дни ее сочтены. В конце концов нам надоела ложная риторика даже обнаженной, разомкнутой жизни. Преодолев супернасилие, мы вывели себя за грань бытия и свободно вздохнули. Мы писали в разных комнатах разными чернилами. Мы беззаветно любили наших жен: Веславу, Надежду, Ирину. Мы были очень целомудренными людьми. По нам до сих пор плачет тюрьма политической корректности, как справедливо в сердцах заметил наш поэтический соотечественник, нобелевский лауреат. Мы сделали все для того, чтобы мир покрылся тюльпанами или хотя бы плесенью, как рыхлый французский сыр.








