Текст книги "Том 1. Камни под водой"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Над белым перекрестком
«Волга», цепляя карданом бугры, ползла по узкой лесной дороге. Колеи были затянуты льдом. Лед лопался со стеклянным звоном, и колеса проваливались в рыжую жидкую глину.
– Дальше нельзя, – в шестой уже раз сказал шофер. Ему было лет восемнадцать. – Машина ведь завязнет, товарищ гвардии полковник.
– Завязнет – вытаскивать будешь. Времени у тебя хватит.
Возле дороги по пояс в голенастом подлеске стояли старые черные ели. Снег еще не выпадал, но ночами сильно подмораживало. Лес был пуст и тих. Светило солнце.
– Скоро просека, пересечение просек, – сказал полковник. Он сидел на заднем сиденье, откинувшись на спинку и закрыв глаза.
Ветки елей то и дело ощупывали крылья и верх машины, недовольно пошурхивали. Дорога заворачивала, косо поднимаясь на холм. Повалившаяся береза на самом повороте перекрывала вершиной левую колею.
– Тут и на транспортере не проедешь! – сказал шофер.
– Давай! – приказал полковник, не открывая глаз.
Сучья березы затрещали под колесами, ее замшелый ствол несколько раз судорожно вздрогнул, а потом, когда «Волга», буксуя, прошла мимо, опять затих. Машина одолела подъем.
– Ну вот, – полковник приоткрыл глаза.
Шофер безнадежно махнул рукой. Ему, видно, было уже все равно, где ломать шею и куда ехать. Теперь он спускал машину под уклон. Задние колеса заносило. При кренах в моторе что-то екало, как селезенка у лошади. На середине спуска шофер притормозил и вылез на дорогу. Впереди была колдобина, заваленная валежником. Шофер подошел к ней и попрыгал на сгнивших ветках. Сапоги проваливались в ледяную кашу. Однако, вернувшись, он сел за руль и дал газ. Полковник сказал:
– Стоп, ефрейтор!
– Тут и на транспортере не проедешь, – шофер с облегчением вытер шапкой пот на лбу.
– Точно, – подтвердил полковник и посмотрел карту. – Километров шесть осталось, пешком дойду.
– И машину жалко.
– Точно, – повторил полковник, и непонятно было, издевается он или говорит серьезно.
Оба закурили. В опущенные окна залетал ветерок, трепал дым папирос. Перекликались лесные птахи: «Си-ши… Си-ши…»
Внизу виднелась лощина. Березовые рощи, лиловые заросли ольхи, темные ели спускались в нее и уходили к бледному небу у горизонта. Посредине лощины под прямым углом пересекались две широкие просеки. По просекам вышагивали металлические мачты электропередачи.
– Белый крест, – сказал полковник.
– Что? – переспросил шофер.
– Видишь внизу крест?
– Почему ж он белый-то?
– Когда снег – белый. А леса вокруг темные. Если, конечно, сверху смотреть.
– Наверно, – согласился шофер и незаметно пожал плечами.
– Ты никогда не думал, ефрейтор, почему люди, когда богу молятся, лоб крестят?
– Я вот думаю сейчас, как буду разворачиваться, – рассеянно ответил шофер.
Полковник взял пакет и флягу, засунул их в карманы шинели и выбрался из машины.
– Прикажете сопровождать? – спросил шофер.
– Оставайся.
– Они вам кто – друг были?
– Да, – сказал полковник. И сам удивился, зачем ему понадобилось солгать.
– Нет, – резко поправился он. – Просто погиб он из-за меня.
– Бывает, – старательно сочувствуя, произнес шофер. – Я масло сменить успею.
– Приснился недавно… – Полковник частыми затяжками докуривал папиросу. – Как узнал я, что его тогда здесь похоронили, сразу мне и приснился.
– А… понятно… Так я масло сменю, товарищ гвардии полковник?
Полковник кивнул и начал спускаться в лощину, к перекрестку просек. Ветер закручивал вокруг его ног длинные полы шинели.
«Над самым этим пересечением я, полковник Хобров, то бишь сержант Хобров, вывел машину из пике… Интересно, как выглядело все это с земли?.. Карусель, сплошная карусель… А мачты здесь повалены были, это точно помню. Они, кстати, опорами называются», – думал полковник.
Он остановился у подножия мачты электропередачи. Провода с гроздьями черных изоляторов плавно провисли над головой. Чуть слышался их звон. На пожухлой, серой траве переплетение фиолетовых теней. Белое солнце. Подмороженный воздух.
Полковник глубоко вздохнул и вдруг нерешительно улыбнулся.
– Хорошо, – сказал он.
«Волги» уже не было видно. Полковник остался один в осенней лесной тишине. Он еще раз сверился с картой и пошел напрямик по кочковатой поляне. Вокруг кочек лежали синие полукольца инея, а на открытых солнцу местах земля осклизла.
В кармане шинели позвякивала об алюминиевую флягу денежная мелочь.
«Скоро ручей должен быть, – размышлял полковник. – Если карта не врет. Потом полтора километра вниз по течению… Костяника вон!.. Мерзлая… Пускай красуется…»
О том, куда и зачем он идет, думать не хотелось.
Полковник обошел стороной заросли ивняка, долго пробирался в голубоватом орешнике, пока не услышал журчание воды. Он двигался быстро и привычно: любил ходить. Только шинель была тяжеловата, слишком новая, – от нее ныли плечи.
Рядом с ручьем бежала тропа. Еще около получаса полковник шел по ней. Время от времени он нарочно загребал ногами – ворошил распятые на земле листья. Одинокие осины росли прямо из воды. Их стволы были по-лягушачьи зелеными и скользкими. Потом открылось поле озими, совсем изумрудное. За полем стояли очень белые березы.
– Так… Теперь должно быть французское кладбище, – пробормотал полковник. – Французики где-то здесь лежат, давно лежат, с двенадцатого года… – Он оглянулся вокруг и опять глубоко вздохнул. – А хорошо! Хорошо, черт возьми!..
Он оставил озимое поле слева, продрался сквозь густой ореховый островок и неожиданно прямо наткнулся на могилу, которую искал: деревянная колонка со звездой, ограда из жердей и погнувшийся винт истребителя, воткнутый лопастью в могильный холмик.
Быстро и решительно полковник подошел вплотную к ограде, снял с головы фуражку и повесил ее на кол.
– Здравствуй, капитан, – негромко сказал полковник и разобрал поблекшие буквы надписи:
КОМАН… ИСТРЕБИТ… КАДРИЛИИ
КАПИТАН КАТУН
…ГИБ …НАШЕЙ РОДИНЫ… МОСКВУ…
…АЯ СЛАВА ГЕРОЮ.
Доски колонки покоробились от сырости. В щелях было черно. У ограды росла рябина – молодая еще, видно специально посаженная здесь. Тяжелые гроздья темных ягод сгибали тонкие ветки.
«Ка, Эн – у него инициалы были, – сказал полковник про себя. – Непогодой смыло».
– От тебя, комэск, верно, и мослов не собрали, – вслух проговорил он. – А я с тех пор сам не летаю. В десантных войсках только служу. Вот, понимаешь, какое дело. Совесть у меня болит, понял?.. Приснился ты недавно. Как узнал я, что тебя здесь похоронили, так и приснился. Сидишь рядом и молчишь. И борода у тебя почему-то. Седая. И откуда вдруг борода, черт ее знает!
Полковник тронул пальцем лопасть винта и уселся на пень.
«Ясное дело, и мослов не собрали, – подумал он опять. – А может, сгорел».
Он уперся руками в колени, осмотрел заляпанные грязью сапоги, покачал головой. Потом достал папиросы, долго чиркал зажигалкой. Наконец прикурил и закрыл глаза.
Заболело сердце. Вообще-то оно было здоровое, но сейчас стало покалывать.
«Совесть, – подумал полковник. – В сердце она живет, что ли? Сколько лет уже утекло! Что я, не ошибался за это время? Все от того зависит, как ошибешься. Можно и правильно ошибаться – это когда вперед идешь. Тогда оправдание есть. А здесь для меня его нет. Неужели так и мучиться до самой смерти?..»
Он был тогда молод – двадцатилетний сержант, только из летной школы. Больше всего ему нравилось, как планшетка на длинном ремешке болтается и под коленку хлопает да как «ТТ» портупею на сторону перекашивает… Полевой аэродром в подмосковном лесу недалеко от шоссе, заиндевелые «И-16» под ветками елей вдоль опушки, пробитые пулями, латаные «И-16»… Две недели полетов в зону с командиром звена, почти точно по школьной программе… Потом вылет с Катуном на первую встречу с противником, вылет, которого все новички ждали с восторгом, азартом, нетерпением. Катун сказал: «Ну, орел, посмотрим, что ты за летчик. Только давай повнимательней. Повнимательней. Повнимательней давай, орел!» Как мерзнут в истребителе руки и ноги, если краги и унты не просохли!.. Очень мерзнут, но этого не замечаешь, когда ждешь в воздухе или на взлетной полосе противника. А время тянется, каждая минута – словно четыре часа ночного дневальства. И вдруг голос комэска в шлемофонах: «Хобров! Хобров! Слева вверху „мессеры“!» Четыре быстрые острые черточки на фоне облака. И опять голос Катуна, спокойный и даже с улыбкой, как у преподавателя в летной школе: «Орел, дело сложное, не зарывайся, главное – высота, это выигрыш в скорости и свобода маневра!»
Комэск уходит влево с набором высоты боевым разворотом. Ведомый повторяет маневр ведущего… Сидя на пне возле могилы Катуна, полковник отвел ручку влево и на себя. Он даже почувствовал ее упругое, какое-то маслянистое сопротивление.
Крен влево. Стремительный, будто кивок. Морозное солнце заплескивает кабину. Радужные искры летят с приборной доски. Земля серым пузырем лезет в небо. Голос комэска: «Не прижимайся! Не прижимайся!.. Я ж не твоя Маруся, орел!»
Их двое против четырех, а внизу огромная, бездонная, зияющая пропасть – как раньше он никогда не замечал ее? – и хочется быть ближе к Катуну. Катун на миг оборачивается, видны черные провалы его очков, он зло отмахивает рукой, его истребитель неподвижно висит совсем близко. И вдруг немецкая речь в шлемофонах, гнусавая и спокойная. Два «мессера» идут кверху косой петлей. Два других виражируют, встречая в лоб.
«Атакую прямо! Атакую прямо! Прикрывай меня! И сразу, как разойдемся, удираем к аэродрому!» – Катун хотел только «причастить» его, «причастить» и увести из боя.
Серо-желтые тела «мессеров» прямо впереди. Страшная скорость сближения. Спазма в глотке. Оранжевые острые язычки высовываются из плоскостей и винтов «мессеров» – они первыми открывают огонь. Ведомому положено оглядываться. Хобров оглядывается на долю секунды и видит еще три сверкнувшие на солнце точки чуть выше справа и сзади.
«Карусель! – орет он. – Капитан, они сзади и выше!»
Комэска больше не слышно. Молчит капитан. И тогда – правая педаль! Ручка вправо!..
Машина валится на спину. Переворот. Плечевые ремни врезаются в тело. Маска сползает к глазам. Облака закручиваются в спираль. Долой газ! Истребитель идет в пике. Бесшумное падение и нарастающий рев. Темнеет в глазах, и ни одной мысли. Потом сквозь мглу – расплывчатый белый крест, просеки, земля, уже очень близкая. Ручку на себя! Как туго она подается! Вой и стон в ушах. Боль в позвоночнике. Проносятся внизу поваленные мачты электропередачи… ели… синие тени на снегу…
Он ушел из боя, не открыв огня. Катун был сбит. Ведомый бросил ведущего, и ведущий погиб…
Полковник открыл глаза и посмотрел на небо. Оно было просторное и пустое. Прикурил погасшую папиросу. Зажигалка зажглась сразу.
– Да, капитан, – сказал полковник. – Было такое. Из песни слова не выкинешь… Не выкинешь из нее, понимаешь, слова.
Он вспомнил лицо командира полка и тихие слова: «Сдать оружие – и под стражу. Судить. Расстреляем, мерзавец!»
Его не расстреляли. Люди были нужны. Вот и все. Он только неделю сидел в разрушенном доте. Вода на полу. Полумрак. Часовой у входа. И тяжелое, глухое презрение товарищей. Он сидел, ждал, когда его поведут на расстрел, и видел столб снежной пыли в том месте, где врезалась в землю машина комэска. А потом – штрафбат… Разведка боем под Сурожью. Из роты вернулись назад двенадцать человек. Форсирование болота под Пиногорием. Опять жив. Атака через минное поле по шею в снегу… Где это было? Ночь, ракеты, будто юродивые, прыгающие на снегу тени и – холод… И уже наплевать на все, уже не страшны ни противотанковые мины, ни пули, ни черт, ни дьявол… И опять жив, но сразу три дырки – в каждую ногу по осколку и пуля в грудь навылет… Госпиталь, тихо, чисто, играет радио. Медаль «За отвагу» и – прощение.
– Прощение… – полковник произнес это слово вслух и пощелкал пальцами. С рябины сорвались испуганные птахи. – Ну что ж, капитан, выпьем, что ли? – сказал он тихо.
Достал флягу и бутерброды в шумливой вощанке.
Солнце склонилось к вершинам деревьев. Чуть колыхалась трава у жердей ограды. Почему у оград и заборов трава растет гуще?
Полковник встал, сорвал гроздь рябины. И вдруг подумал, что сок в ягодах – оттуда, из земли, из могилы. Стало неприятно. Он хотел швырнуть рябину в ручей, но не сделал этого. Ему показалось, что кто-то следит за ним из зарослей ольхи. И знает все его мысли и эту, последнюю.
Полковник медленно оглянулся через плечо, чувствуя, как бегут по спине мурашки.
– Черт, чепуха какая! – выругался он громко. Но рябину не швырнул. Сунул в карман, будто только для этого и сорвал ее. Потом глухо сказал: – Я, капитан, водой запивать привык.
Он спустился к ручью и прошел несколько шагов вверх по течению. Прозрачная водяная струя крутилась в обмерзших камнях. Ледяные забереги с белыми пузырями воздуха внутри стискивали ручей. Вода взбулькивала, чисто звенела. Несколько рыбок метнулись от тени полковника под лед и спрятались там.
– Пескари, – сказал полковник. – Ишь ты, пескари…
Он привычно, по-солдатски, ступил прямо в ручей. Вода обжала сапог, сквозь голенище захолодила ногу. Он зачерпнул в стаканчик – крышку фляги – воды и вернулся к могиле.
Плеснул водки на землю у колонки и только тогда глотнул из горлышка сам, запил водой и стал жевать бутерброд. Крошки он кидал на могилу – птицам: где-то слышал, что так положено делать. В Австрии, что ли, когда уже после войны служил там в десантных войсках? Летчиком-то он так и не стал. Не разрешили ему стать летчиком.
– Но подлецом я никогда больше не был, – сказал полковник. – Ты слышишь, капитан? Я больше никогда не поддался страху, слышишь? Это из-за тебя, комэск… А ты вот лежишь здесь уже сколько лет, понимаешь… Мне б если сейчас заплакать, так, наверное, легче стало.
Он встряхнул флягу – оставалось немного, на донышке. Хотел опять плеснуть на могилу, но передумал и выпил все сам.
– Прости, капитан, – сказал он погодя. – Опять я перед тобой провинился, а? Или чепуха все это?
Тени осин легли на могилу комэска – на серые доски колонки, на гнутые лопасти винта. Тени шевелились беззвучно и неторопливо.
Тишина застоялась в полях, в перелесках, среди берез. По-осеннему умиротворенная тишина. Ни бульканье ручья в ледяной запруде, ни дальний стук топора не могли ее нарушить.
Полковник впервые за все это время вдруг почувствовал свое одиночество здесь, щемящее, тяжкое. Он думал о запутанности и сложности жизни, о смерти и ее неизбежности.
– Да, комэск… – сказал он наконец. – А в ручье пескари, вот, понимаешь, какое дело. Прямо подо льдом плавают…
Потоптался возле могилы. Ему было как-то совестно уходить. Было тоскливо думать, что скоро стемнеет, наступит ночь, зашумят осины, забулькает, замерзая, ручей, а капитан опять останется здесь один.
– Ну ладно, ты, верно, уже обвык, – серьезно и грубо сказал полковник. Он вспомнил, что давеча поскупился на водку, и от этого стало еще тоскливее. – Я еще приду, приеду, капитан, – добавил он. И многозначительно похлопал по карману шинели. Денежная мелочь звякнула о флягу.
Повернулся и, на ходу надевая фуражку, пошел сквозь заросли ольхи к озимому полю. Он не оборачивался, хотя ему опять казалось, что кто-то смотрит в спину, и он отлично понимал, что никто смотреть не может. Сзади оставался только оплывший бугор земли да исковерканный винт истребителя.
Сучья трещали и лопались под сапогами. Эхо шагов гулко и долго шумело в перелесках. Давно скрылась могила Катуна, а чей-то взгляд все холодил кожу под волосами на затылке. И набухшее сердце тяжело ворочалось в груди.
Теперь полковник не замечал ни замерзшей костяники, ни изумрудности озимого клина за березами, ни чистой белизны их стволов.
1962
Повесть о радисте Камушкине
Памяти моего брата Олега Викторовича Базунова
1
Федор Иванович Камушкин жил на одном из ленинградских каналов, в тех местах, которые никогда не попадают на видовые открытки, где все еще много сырой тишины, запаха грязной воды, где берега каналов не забраны гранитом, а желтеют одуванчиками просто по земляному склону. Старые тополя доживают здесь последние годы, разглядывая свои отражения в неподвижной воде, и стариковски вздрагивают от криков мальчишек, вылавливающих из канала неосторожную кошку.
За дальними крышами видны верхушки кранов на судостроительных верфях; краны бесшумно двигаются среди низких облаков, а вечерами на них загораются красные пронзительные огоньки. Здесь мостовые горбятся морщинистыми булыжниками. Булыжники по ночам вспоминают стук ломовых телег, грубые подковы битюгов, изящный шелест тонких шин извозчичьих пролеток. Днем по булыжникам проносятся к складам и верфям вонючие грузовики, и стены старинных домов дрожат, пугая жильцов, и на штукатурке потолков змеятся трещины.
Во дворах много дров, поленницы обиты жестью и досками. Когда осенью дуют ветры с залива и черная вода выпирает из каналов, дрова всплывают и грудятся в подворотнях, и жильцам есть о чем поспорить, потому что все дрова здорово схожи и сразу с ними не разберешься. В квартирах общие кухни, нет ванн, а все дворники, по твердому убеждению хозяев, наигорчайшие пьяницы. Однако когда та или другая семья получает квартиру в новом районе города – там, где есть теплоцентраль, ванная, мусоропровод и трезвые дворники, – то какая-то взаимная грусть охватывает и старые дома и уезжающих. Горько, как по покойнику, плачут старухи, закрывая лица шерстяными платками; сбычившись, надув губы, стоят мальчишки и смотрят на шкафы, освещенные ярким солнцем. Шкафы на улице выглядят непривычно, кажутся чужими и жалкими. Мальчишкам стыдно перед прохожими за такие шкафы.
– Приходить будешь, Ленька? – спрашивает какой-нибудь Витька.
– А ты думал? – почему-то с вызовом говорит Ленька.
– В мусоропроводах крысы живут, – подумав, говорит Витька.
– Еще чего! – бодрясь из последних сил, говорит Ленька.
Федор Иванович любил старые камни домов, застойность канала, известковые потрескавшиеся плиты тротуаров. Ему нравилось, что старинный Петербург маленьким островком оставался почти в самом центре современного Ленинграда: две остановки до Исаакиевской площади; рядом – мост Лейтенанта Шмидта, пересечение трамвайных путей, яркие афиши новых фильмов, сберкассы, гастрономы, парикмахерские с женскими головками на витринах да и вся сегодняшняя броская и быстрая жизнь.
Федору Ивановичу недавно исполнилось сорок три года, по основной профессии он был инженером-радистом, институт закончил перед самой войной, на фронте был тяжело ранен в голову осколком снаряда; после войны много плавал и летал по свету, испытывая новые радиоустановки на судах и самолетах. Но главной его страстью, начиная с раннего детства, были короткие волны, установление сверхдальних связей на маломощных любительских передатчиках.
Около полуночи засыпает квартира. Темнота и тишина скапливаются в кухне и коридоре, плотно наваливаются на дверь комнаты. За окном, на острове со странным названием Новая Голландия, шумят старые деревья, сонно трепыхаются в их ветвях черные, мрачные галки. На Неве гудят буксиры, с сортировочной морского порта им отвечают маневровые паровозы. Под окнами время от времени раздаются неуверенные шаги подвыпившего гуляки. Дежурная дворничиха клянет всех мужиков мира, потом долго звякает ключами, отпирая ворота; ворота ржаво скрипят, гуляка орет: «Не кочегары мы, не плотники…» Ворота захлопываются, дворничиха остается одна, но долго еще что-то бормочет, ворчит и, наверное, курит. К ней подходит участковый милиционер, стреляет папироску. Они молчат. За сотни ночей они уже все рассказали друг другу.
И наконец наступает глухая ночная тишина.
И тогда комната Федора Ивановича начинает медленно сниматься с якорей. Якоря бесшумно подтягиваются к клюзам окон. Комната выплывает в ночь, ночь журчит под днищем пола. Верхний свет потушен. Все громче делается стук часов. Над самым передатчиком звонко тикают круглые морские часы с красными секторами молчания. Когда минутная стрелка входит в эти сектора, все морские радисты мира выключают передатчики и настраивают приемники на длину волны в шестьсот метров. Затихает эфир. И только те, кто попал в беду, торопливо стучат ключами, несутся в настороженной тишине их позывные, координаты, далекие крики о помощи. Морские часы с секторами молчания хранят для Федора Ивановича московское время. Хронометр в шикарном ящике красного дерева почти бесшумен и кажется очень медлительным. Он хранит время нулевого меридиана – Гринвича.
Комната набирает ход, уже загудели трансформаторы, прогреваются лампы передатчика. Высоко над крышами насторожилась антенна, она нервным щупальцем трогает ночь, купаясь в бесконечном эфире. Кто его знает, что такое эфир. Он заполняет Вселенную, его колебания несут энергию далеких радиостанций – и в то же время он лишен плоти. Никто не знает, что такое эфир.
Антенна парит над спящим городом, едва заметные капли ночной влаги оседают на ней. У антенных вводов нарастает прибой радиоволн, примчавшихся сюда со всех концов планеты. Медленно вращается верньер настройки. Комната выплывает в океан. Огромная и сложная жизнь напоминает о себе дробью морзянки, глухими голосами, треском трамвайных разрядов, дальних гроз, невнятным шорохом космических волн. Солнце взрывается гигантскими протуберанцами, швыряет к Земле биллионы биллионов заряженных частиц, злых и беспощадных, в коротких схватках они мнут, заглушают, искажают земные радиоволны. И только рука радиста может помочь земной волне в этой неравной драке – железная рука и прекрасный слух, и терпение охотника, и талант, который, правда, нужен всюду.
Кто и откуда ответит Федору Ивановичу сегодня? Кто так же, как он, сейчас сидит с наушниками на висках и продирается сквозь невидимые дебри эфира? Его знают в Конакри и Мирном, в Ханое и на острове Врангеля, в бухте Угольной и Дарвине в далекой Австралии, его знают судовые радисты-коротковолновики: когда-то он плавал вместе с ними, и они обязательно зовут его каждую ночь. Зовут с экватора, с Ледовитого океана и от берегов Антарктиды. Сам старина Кренкель из Москвы нет-нет да и войдет с ним в связь, поболтает о погоде, закончит неизменным «73», что на языке радистов мира означает: «Примите наилучшие пожелания!» Бессонные бродяги эфира, они никогда не встречались в жизни, но они узнают друг друга по руке, которая давит на головку ключа, они давно зовут друг друга по именам. Вопрос о здоровье, о погоде, о слышимости: «Прием, олд комрад – старый приятель …»
Когда же, наконец, удастся поймать кого-нибудь с Суматры? Это одно из немногих мест на карте мира, где нет красного флажка. Карта висит над кроватью. Днем Федор Иванович часто смотрит на нее и на ящик с «кюэсельками». «Кюэсельки» – это карточки радистов-коротковолновиков, там их позывные, фамилия, адрес и рисунок по личному вкусу. На обороте отметка о времени связи и слышимости. У Федора Ивановича около семи тысяч «кюэселек». На французских чаще всего изображены женщины в коротких юбочках и расстегнутых лифчиках, американцы любят женщин в одних чулках на длиннющих ногах, но, кроме женщин, на «кюэсельках» еще полным-полно всякой всячины: пингвины, цепи, корабли, льды, шпили, пальмы, орлы, слоны, якоря, города…
Ночь за окном уже начинает сереть, но кто-то с незнакомыми позывными зовет его. Слышимость плохая. Полчаса оба возятся, прежде чем удается настроиться. Это танкер «Тамбов». Он идет с Кубы на Аден, жара черт-те знает какая, не сможет ли Федор Иванович снять телефонную трубочку и звякнуть, вот номер телефона, просто интересно: дома жена или нет, он будет очень обязан, а завтра в то же время он опять попробует войти в связь, он женился перед самым рейсом… Примите «73» – полный конец связи.
Федор Иванович снимает наушники и выключает станцию. Усталость, и все вокруг будто затянуто паутиной, и все еще пищит в ушах морзянка, ломит позвоночник, но совершенно не хочется спать. Рассвет за окном. Комната медленно вплывает на свое место – на третий этаж старого дома напротив острова Новая Голландия в Ленинграде. Бесшумно отдаются якоря, гаснут паруса, мир сжимается до шестнадцати квадратных метров в коммунальной квартире. На кухне капает вода из крана. Федор Иванович выходит в коридор к телефону, набирает незнакомый номер. Он всей душой хочет, чтобы жена моряка оказалась дома, чтобы она вскочила сейчас, сонная и испуганная звонком, с одинокой кровати, чтобы она счастливо засмеялась, узнав, что минуту назад супруг передал ей привет и поцелуй с борта танкера «Тамбов», идущего с Кубы на Аден. Завтра ей будет чем похвастаться перед подругами на работе. Вернее, какое завтра? Уже наступило сегодня, и дворники отправляются спать, им на смену приходят другие дворники и поливают отдохнувшие за ночь булыжники, и начинают петь птицы, звонко и чисто, и коты разгуливают по карнизам, презрительно глядя на воробьев… И так приятно стоять у открытого окна, слышать и видеть просыпающийся город, ощущать утреннюю прохладу его садов, воды и парков. И тихонько курить последнюю перед сном сигарету…
Федор Иванович уже давно знал, что может умереть в любой миг. Об этом прямо и честно сказал ему профессор Кульчицкий – молодой, сильный мужчина с волосатыми руками и мягким голосом, невропатолог из платной поликлиники. Они как-то вместе отдыхали зимой под Ленинградом, вместе ходили на лыжах по льду Финского залива и приударяли за одной и той же красоткой, которая, впрочем, пренебрегала ими обоими во имя студента-филолога, нашпигованного стихами Евтушенко. Той зимой у Федора Ивановича случился сильный припадок. Четырнадцать лет осколок в его голове молчал, а тут начались чудовищные головные боли и обмороки. Кульчицкий устроил Федора Ивановича в лучшую клинику, сам съездил в диспансер, где тот стоял на учете, просмотрел лечебные бумажки, поговорил с врачами, вернулся чересчур остроумным и веселым, долго темнил, а потом сказал, что положение серьезно, надо совершенно изменить жизнь, никаких перегрузок, особенно мозговых, никаких шахмат, совершенно бросить радио, все эти ночные бдения у передатчиков и приемников, и никаких «Восточных» ресторанов…
И впервые с такой силой Федор Иванович испытал страх от ощущения надвигающегося мрака – страх смерти.
Было смешно и грустно обманывать себя мыслями о бесконечности времени и пространства, о том, что земля, вода, воздух, осколок и он сам – все это состоит из одинаковых протонов, нейтронов, электронов и прочих штук. Вся разница между ним и кусочком крупповской стали только в комбинации одних и тех же частиц, и чего тогда, спрашивается, бояться смерти? Он всегда любил физику, много читал по астрономии, даже переписывался одно время с Амбарцумяном. Его злил и унижал прижившийся теперь в нем страх перед смертью. Это было недостойно мужчины, который много видел и пережил за сорок три года.
В пику своему страху, как многие русские люди, Федор Иванович советам Кульчицкого не внял. Больше того. Они вместе с Кульчицким иногда отправлялись в «Восточный» ресторан, ели там цыплят табака и пили водку, потом шли к Федору Ивановичу домой, допоздна сидели у приемника и играли в шахматы. Потом Федор Иванович запускал магнитофон с записями сигналов наших спутников и космических кораблей. Эти записи были его гордостью, и медаль Академии наук, полученная за приемы сигналов из космоса, висела возле Москвы на карте мира.
Между тем здоровье Федора Ивановича продолжало ухудшаться, и Кульчицкий настоял, чтобы Федор Иванович бросил работу, вернее – сменил ее на более легкую: консультанта на студии научно-популярных фильмов. Потом пришлось бросить и короткие волны. Это оказалось трудно. Федора Ивановича тянуло к приемнику, как пьяницу к бутылке, но за каждые полчаса в эфире приходилось расплачиваться обмороком. А так как жил Федор Иванович один и никто не мог сунуть ему в нос нашатыря, набить льдом пузырь и просто вызвать неотложную помощь, то с короткими волнами пришлось покончить.
И стало очень пустынно и одновременно тесно жить. Две недели он не выходил в эфир. Потом, немножко выпив, не выдержал и включил приемник. Он сидел один в комнате, которая в ту ночь так и не снялась с якорей. Маслянисто щелкал переключатель диапазонов. Эфир жил обычной сложной жизнью. Федор Иванович ждал своих позывных. За всю ночь его позвали только пять раз. Он не был в эфире две недели, а его уже перестали звать. Еще через две недели вызвали только три станции – Мирный, кто-то из моряков и Детройт. В следующий раз не звал никто. А его друзья по эфиру работали, спрашивали друг друга о погоде и желали успехов.
В длинной жизни коротковолновика такое случалось не раз. Вдруг пропадал из эфира парень из Гамбурга, с которым было уже установлено множество связей, пропадал из эфира навсегда. Никто не знал причин. Быть может, он умер или врачи запретили ему работать. И его забывали.
Так произошло и с Федором Ивановичем.
Он сидел до самого утра у приемника и слушал шепоток Вселенной. И думал о прошлом, о женщине, которую любил когда-то. Эта любовь так и осталась, прижилась в нем. Она помешала создать семью и не быть одиноким теперь. Вероятно, он был однолюбом.
2
Зимой на канал завезли гранит, плиты грузно вдавились в снег и пролежали до весны. А с начала апреля Федор Иванович стал слышать гулкий и дробный стук молотов, кувалд и долот. Каменщики тесали, ровняли гранит. Скоро канал должен был одеться в чугунную решетку, а его берега опуститься к воде ровными стенками подогнанных впритык плит. Каждое утро теперь Федор Иванович просыпался, когда начинали работать каменотесы и раздавался перестук и звон.
Остров перед домом Федора Ивановича Новой Голландией назвали еще в петровские времена. На острове стояли пакгаузы, кирпич их стен был продымлен и стал от времени лилово-вишневым. Круглое здание бывшей морской тюрьмы торчало посреди острова, на берегу внутренней бухточки. Говорили, что когда-то в эту бухточку входили маленькие парусники и разгружались прямо здесь, в городе. И, вероятно, потому все, что было на острове, местные жители назвали портом. Въезд в порт шел через чугунные ворота. Грузовики в этих воротах казались детскими колясками. Толстая стена, украшенная чугунными же якорями, примыкала к воротам. Под стеной росли молоденькие рябины и стояла скамья, на которой грузчики дожидались, пока шоферы оформят пропуск на въезд в порт, к складам.
В утро того дня Федор Иванович проснулся раньше прихода каменщиков. Ему надо было провести политинформацию у рабочих жилищной конторы. Рассказывать еще сонным людям перед рабочим днем об освободительной борьбе народов Африки совсем нелегко. Придумал это секретарь домохозяйской парторганизации Зыбунов – бывший прокурор, уволенный за перегибы.