355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Конецкий » Том 1. Камни под водой » Текст книги (страница 13)
Том 1. Камни под водой
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:19

Текст книги "Том 1. Камни под водой"


Автор книги: Виктор Конецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

Однажды и Петька попробовал залезть на шелковицу. Уже в метре над землей его ступни свело судорогой, привычно закружилась голова и мир вокруг онемел. Он упал, расшибся и больше не пытался лазать.

Когда нечем было топить таганок, Петька ходил на железнодорожную станцию, выклянчивал у какого-нибудь машиниста угля. Если никто не давал, он собирал кусочки антрацита на склонах насыпей. А изредка просто воровал уголь с платформ. И в тот раз ему удалось насыпать целую соломенную корзинку жирного карагандинского угля.

Было очень жарко. Раскаленные камни и песок обжигали босые ноги. Петька нес корзинку с углем на спине и старался ставить ноги только на пятки. Он вспотел и устал. Джек бежал по другой стороне улицы и нюхал столбы, заборы и мостики через арыки.

Уже недалеко от дома Петька наткнулся на всю шайку своих врагов. Шайка сидела, опустив ноги в арык, и смотрела в небо. В небе тренькала пила, и долговязый Сашка раскачивался на пирамидальном тополе у самой его вершины – на высоте пятого этажа. Сашка выделывал сложнейшие трюки, чтобы не попасть под медленно склоняющуюся набок, подпиленную сухую верхушку.

Петька едва не проскользнул мимо незамеченным, потому что все мальчишки смотрели на эту верхушку и на провода, мимо которых ей следовало пролететь. Но Сашка успевал не только пилить, выделывать всякие головокружительные штуки и ругаться. Он следил и за всем, что происходило внизу.

– Вонючка! – заорал Сашка. – Держи его, пацаны!

Мальчишки вскочили, как кузнечики. Им порядочно надоело сидеть, задрав головы. Им пора настала развлечься. Они мигом окружили Петьку и задумались. Киргизенок свирепо поковырял в носу и сказал:

– Пускай тополь лезет! Он всегда не лазает!

– Я не могу, – прохрипел Петька. – У меня судороги.

– Вы слышали, пацаны, у него судороги? – ехидно засмеялся Косой и выудил пальцами ноги камень из арыка. – Судороги от того, что антрацит ворует!

– Люди на фронте кровь мешками проливают, а он ворует! – поддержал Косого толстый Васька Малышев.

Петька бросил корзинку и прижался к камышовому забору. Слезы текли по его испачканным угольной пылью щекам.

– Распустил сопли, – с удовлетворением сказал киргизенок и сдернул с Петьки трусы. Старая резинка лопнула. Трусы съехали Петьке на колени.

– Садись теперь в корзину! – взвыв от восторга и собственной находчивости, предложил Васька Малышев.

В круг молчаливо и деловито протиснулся Джек. Он заждался Петьку и пришел теперь его навестить.

– Джек, взы! – крикнул Петька с мольбой. И пес понял. Как всегда, без лая он прыгнул на Ваську и сшиб его ударом груди. Потом он хватанул Косого за ногу чуть ниже колена. Косой тонко заверещал и упал в арык. Шустрый Анас метнулся на камышовый забор, и клыки Джека хватили только воздух в сантиметре от его пупа.

Было слышно, как тяжело шлепнулся киргизенок в заросли ежевики по другую сторону забора.

И все стихло. Лишь в вышине – на верхушке тополя – бессердечно хохотал над своими же друзьями Сашка.

Джек сел у Петькиных ног и высунул язык. Ему было жарко. А Петька не стал задерживаться. Он подхватил корзинку и, придерживая другой рукой трусы, побежал. Джек все равно не торопился. Он миролюбиво обнюхал своих поверженных, вздрагивающих противников, потом подошел к Сашкиному тополю, поднял ногу и сделал свои дела. И только после этого умчался за Петькой.

Для Петьки наступило новое, спокойное время. Теперь ему ничего не стоило пойти, например, к базару, чтобы повыпрашивать урюка или посмотреть на ишаков. Он часами мог сидеть и смотреть на них. Петьке ишаки очень нравились. Они были всегда такие грустные и задумчивые. Стояли неподвижно, только шевелили длинными ушами да время от времени вздыхали белыми животами. Петька приносил им арбузные корки и пучки травы. А Джек в это время шлялся по базару, высматривал, что бы можно было стащить, или тоже сидел рядом с Петькой и смотрел на ишаков. Они его не раздражали. Другое дело верблюды. Как только Джек замечал верблюда, он сразу выходил на дорогу и ложился.

Верблюд, качая оглоблями тележки и пуская себе на колени слюну, с достоинством вышагивал по самой середине дороги. Киргиз-погонщик дремал на поклаже. Горячая пыль лениво поднималась из-под ног верблюда.

А Джек лежал на дороге и ждал. Верблюд подходил к нему и останавливался.

Киргиз просыпался и лупил по облезлому заду корабля пустыни алычовой палкой. Звук был глухой и жирный. Верблюд крутил коротким хвостом, мотал слюнявой головой и наконец шагал прямо на собаку. Джек притворялся испуганным, взвизгивал, отскакивал и опять ложился посреди дороги, вывеся язык и поводя боками.

Язык обозначал его стремление к миру. Ведь никакая собака не станет лежать вывесив язык, если в ее сердце есть злоба.

Погонщик замечал пса, который показывал ему длинный, ярко-красный язык, и начинал сердиться еще больше. Верблюд опять шагал на Джека. И тут начиналось… Джек рыжим огненным клубком метался вокруг верблюда и кусал его. Правда, не всерьез, не до крови, а только так – чтобы сбить с корабля пустыни спесь.

В такие моменты Петька удирал подальше…

Еще они стали частенько ходить на речку. Она называлась очень интересно и коротко – Чу. Это был стремительный поток ледяной воды.

Джек сразу лез в воду и грудью сдерживал ее напор, хватая зубами пену. С металлическим лязгом сталкивались его клыки, а бешеные водяные струи мотали и рвали пушистый хвост пса. Наверное, Джек пришел в городок откуда-нибудь с гор. Он совсем не боялся ни грохота, ни пены горного потока, ни камней, которые несла река. А другие псы боялись.

После купания он тряс своим тяжелым, плотным телом, ложился на горячую гальку и смотрел туда, откуда неслась река, – на горы. Около него галька делалась радужной и блестящей. И Джек изредка опускал голову и лизал мокрую гальку.

А Петька тем временем бродил под берегом речки и собирал ежевику – черную, с жесткими маленькими косточками ягоду. Он ел ее и давал есть Джеку. Пес морщился, тряс головой, тер себе морду лапами, но все-таки ел. И язык у него делался фиолетовым, как чернила.

Мальчишки при встречах перестали обращать на Петьку внимание. Они презирали его молча, на расстоянии.

Так прошел месяц.

Мать видела, что сын стал оживать. Теперь он не сидел один в углу комнаты, уперев лоб в стенку. Привычка так сидеть появилась у Петьки в Ленинграде, когда многие часы длились воздушные тревоги, в убежище тяжело дышали люди, с потолка при каждом, даже дальнем взрыве сыпались белые чешуйки штукатурки. В те времена Петька и привык сидеть, уперев голову в стенку и закрыв глаза. Он и здесь, в тылу, сперва все сидел так. И боялся выйти на улицу. А Джек вытащил его к свету, к солнцу, к реке. И Петька стал оживать.

Однажды он пришел и сказал, что ежевика так называется от слова «еж». У нее ветки с шипами, колючие. И ежик колючий. Вот ее и назвали.

Мать заплакала.

– Ты чего? – спросил Петька.

– Так… Просто так…

– Я, пожалуй, буду теперь спать на крыше, – сказал Петька. – Мы будем там спать вместе с Джеком. Можно?

– Уже осень наступает, Петя, холодно… Скоро тебе в школу записываться, – сказала мать.

– В школу?

Петька уже забыл, когда он ходил в школу. Это было еще до войны. Они ходили вместе с Витькой, сыном дворничихи тети Маши, и на уроках потихоньку от учительницы играли в фантики… И вдруг Петька почувствовал, что ему хочется пойти в школу. И хочется попасть в один класс с Сашкой, что ли… Это было странно, но это было так.

– Я схожу запишусь, – сказал Петька. – А на крыше можно спать?

– Ну, спи пока…

Крыша была плоская, глиняная. Глина рассохлась. По всей крыше змеились трещинки. Ветки карагачей и шелковицы были отсюда непривычно близки и доверчиво совали свои желтеющие листья прямо Петьке в нос.

Они с Джеком лежали, укрытые одним тряпичным одеялом. А по ночному небу медленно тек Млечный Путь. На вышках у пехотного училища перекликались часовые. Когда где-нибудь лаяла собака, Джек вскакивал, сдергивал с Петьки одеяло и рычал. Если Петька стонал во сне, пес лизал его шершавым, теплым языком. И Петька, просыпаясь, чувствовал на губах пресный вкус собачьей слюны.

Утром, когда собирались на работу взрослые, Антонида выпускала на двор свою Катюху. Над городком плавал туман, и повлажневшее одеяло холодило Петькины плечи; Джек убегал на прогулку, бесшумно и ловко прыгая с крыши. А Петька долго еще лежал, рассматривая горы. Вершины их в хорошую, ясную погоду казались ему жесткими и тяжелыми, как железо, а в хмурую – легкими и мягкими, как углы у подушек. И Петьке хотелось рассказать кому-нибудь про это. Но мать начала работать, и виделись они только поздно вечером.

Его тянуло к сверстникам. Однако он знал, что те только и ждут подходящего момента разделаться с ним. И пес становился для Петьки чем дальше, тем дороже и необходимее.

Их дружба нравилась и матери, и глухой старухе, и Антониде. Даже старик почтальон сменил гнев на милость и часто задерживался передохнуть возле их дома. Джек признал старика своим и вместе с Петькой подходил к нему.

– Сегодня не смотрите, сегодня нет вам никаких писем, – бормотал почтальон. – Но это ничего… Еще придет вам конвертик. Еще из-под самого Берлину для вас письмо принесу… Все будет… Все…

Потом трогал Джека за ухом кончиком палки, тяжело, с натугой вздыхал, поднимался и брел дальше по своим почтовым делам.

Как-то уже поздней осенью, когда травы утром тяжелели от инея, стручки акаций почернели и раскрылись, а снега на горных вершинах опустились до первых отрогов, Петька решил приучить своего пса ходить в упряжи и таскать за собой лист фанеры.

Джек никакого желания залезать в ярмо не испытывал. Это было верблюжье, а не его дело. У Джека сразу начинал почему-то чесаться живот, когда Петька прикреплял к его ошейнику веревочные постромки. Он чесал живот сперва одной, потом другой лапой, потом начинал трясти головой, валяться на спине и махать в воздухе всеми четырьмя лапами.

Безухая сука смотрела на всю эту кутерьму через щель в заборе, подвывала тонким голосом и скребла когтями землю. Она издевалась над Джеком за то, что он – такой большой и сильный пес – слишком много позволяет маленькому паршивому мальчишке.

Потом вышел из комнаты Антониды высокий сержант в короткой куцей шинели с вещевым мешком на плече. Его правая рука висела на груди, прихваченная грязной косынкой. Сержант остановился в воротах, чтобы понаблюдать за Петькой и Джеком.

Когда пес начинал валяться по земле и болтать в воздухе лапами, сержант сплевывал, целясь в черепок разбитой тарелки, и криво усмехался. И Петьке показалось, что военный смеется над ним, над тем, что он не может справиться с собакой. Петька рассердился и пихнул Джека в мягкий бок носком ботинка. Он не хотел ударить сильно, но пес от боли даже взвизгнул. Потом ощерился, зарычал и, оборвав постромки, убежал. Петька кричал ему вслед всякие ласковые слова, но Джек не слушал и не возвращался.

– Ну-ка, иди сюда, – сказал сержант Петьке, опуская свой мешок на землю.

– Чего вам? – угрюмо спросил Петька.

– Поближе, так лучше разговаривать.

Петька подошел. Он увидел жженые дыры в полах солдатской шинели и услышал запах махорки, ременной кожи, влажного сукна. В глаза сержанту он не смотрел – было стыдно.

– Батька воюет? – спросил сержант. – Достань отсюда, – он показал на карман штанов.

– Чего достать?

– Кресало! – с раздражением сказал сержант. Щека его мелко задрожала. Он придержал ее рукой.

– Контузия? – спросил Петька, вытаскивая трут и кресало.

Сержант молчал. Он вошел сюда – на тихую улицу далекого тылового городка, в тишину облетевших деревьев, во двор, где мальчишка играл с собакой, – и напомнил о той войне, которую только что начал забывать Петька.

– Да. Контузия. Дрожит всяк раз от нервов, – стараясь говорить спокойно, наконец объяснил он.

– Вам чего еще? – спросил Петька.

– Пес у нас был. Степкой звали. Похож очень на твоего, – сказал сержант, раскуривая трескучую махорку.

– Джек! Джек! – закричал Петька, увидев что-то оранжевое в кустах возле забора.

– Обиделся он, – сказал сержант.

– Ага, – сказал Петька.

Сержант быстрыми затяжками докурил махорку, плюнул на пальцы и затушил окурок.

– Я вот и думаю, очень даже ребята в роте обрадуются, если я им твоего Джека привезу. А ты его и не любишь вовсе… Вон как в пах звезданул!

– Что? – спросил Петька, еще не понимая, чего хочет от него солдат.

– И собака воевать может, – сказал сержант. – Степа троих человек из боя вытащил, спас. Раненых. Понял? Приведи Джека к вечернему поезду. Я тебе всю сотнягу не пожалею.

Он потянулся за своим мешком, но, увидев Петькино лицо, остановился, цепко взял Петьку здоровой рукой за плечо, встряхнул, близко заглянул в глаза:

– Очень ребята рады будут. Вся рота. Однако не настаиваю. Твое это дело.

И ушел. И вместе с ним ушел запах сыромятной кожи, непросыхающего подолгу сукна, окуренных махорочным дымом пальцев.

Петька знал этот запах. Он помнил разрушенный полустанок где-то уже за Ладогой – под Тихвином. Молчаливый серый строй солдат вдоль железнодорожных рельсов. Мешки у их ног. Колючий с ветром снег, промозглый холод. Свое тупое, голодное отчаяние; свою протянутую руку и: «Дяденька, дай чего… Дай, а, дяденька…»

Его втащили тогда в середину строя. Там не было ветра и снега. Там было теплее и пахло так, как от этого сержанта. Ему дали большой кусок настоящего сахара – крепкий, корявый и тяжелый, как осколок зенитного снаряда…

Весь день Петька просидел дома, уперев лоб в стенку, – так, как сидел раньше. В комнате было тихо, одиноко и только кружились и жужжали под низким покатым потолком мухи.

Он думал о войне – о тете Маше, отце, немцах, сгоревшем доме; о долговязом Сашке, других мальчишках, о себе и Джеке, о черной курице, Катюхе и почтальоне.

Когда в комнату заползли вечерние сумерки, Петька встал, будто очнувшись от сна, и вышел на улицу. Джек сразу бросился к нему и завилял хвостом. Он уже забыл про обиду. Потом пес улегся возле арыка, и его пушистый хвост свесился в воду и стал болтаться по течению.

– Джек, дорогой, – сказал Петька. – Вынь, пожалуйста, хвост из воды…

Пес пошевелил ушами и улыбнулся.

Петька кулаком потер глаза. Вечерело. Снега на вершинах гор синели. Голые, как старые веники, стояли тополя. Растрепанные вороньи гнезда чернели в развилках стволов. На макушках тополей, отгибая тонкие веточки, качались вороны, каркали и шумно били крыльями похолодевший воздух.

Вернулась с работы мать, спросила:

– Ты чего такой, а, Петь? И Джек какой-то кислый…

В кастрюльке она принесла обед. Джек понюхал кастрюльку, лизнул матери руку.

– Я его ударил днем, и он обиделся, – спокойно сказал Петька. – А теперь ничего. Уже забыл, наверное. Ты неси суп, а то остынет… Мне тут еще надо на станцию сходить… Пойдем, Джек!

Петька пошел по дорожке вдоль тополей. Он сжал кулаки и сильно размахивал ими. Он решил не оборачиваться и не звать больше своего пса. Если он пойдет за ним сейчас, то… Если нет…

Джек лежал насторожив уши и ждал, когда Петька обернется и засмеется или засвистит. Что-то необычное почуял в его голосе пес. И мать почувствовала. И мать и собака смотрели, как шагает по пустынной дорожке хохлатый маленький Петька, странно размахивая зажатыми в кулаки руками.

Он все не оборачивался. Он боялся обернуться.

Джек чуть слышно, утробно заскулил и перевел взгляд на мать.

– Ну, что же ты лежишь? – спросила она. – Тебя зовут, а ты лежишь…

И Джек встал. Он не побежал, а только пошел за Петькой, низко опустив тяжелую, лобастую голову.

У станции было много людей, и здесь Джек догнал Петьку и ткнул холодным носом его руку. Петька обхватил пса за голову.

– Так нужно, Джек, – шептал Петька. – Так нужно… Если б я был большой, мы уехали вместе… Джек, Джек!

Пес ничего не понимал. Он стоял и повиливал самым кончиком хвоста.

Вокруг торопились куда-то люди, шаркали сапогами, тащили тяжелые узлы, перекликались тревожными, уезжающими голосами. Они поругивались, обходя мальчишку и большущего рыжего пса, на клыки которого было боязно смотреть.

Петька поцеловал Джека в морду и, ощутив знакомый пресный вкус на губах, заплакал. От горя и слез Петька плохо видел. Фонари на перроне горели в огромных радужных кругах. Говор и крики волнами перекатывались вдоль состава. И только у последних вагонов поезда – простых теплушек – было спокойнее и тише. Здесь пахло солдатами и стукали по камням стальные затыльники винтовочных прикладов.

Кто-то положил Петьке на плечо тяжелую руку, и Петька сразу сунулся лицом в шинельную шершавую полу. Так Джек часто совался ему самому в колени. Сержант осторожно потискал его худые плечи, сказал мягко:

– Пришел, значит… Деньги-то возьмешь?

– Нет. Не надо, – сказал Петька в шинель.

– Ты прости, что говорю про это… Время такое. Разные люди-то бывают… Прости, пацан, а?

– Его обязательно убьют? – спросил Петька.

– И нас убивают, да разве в этом дело? – сказал сержант и достал ремень. – Пущай они нас с тобой, парень, победить попробуют!.. Привяжи ему ремешок.

Петька торопливо сел на Джека верхом и прикрепил к ошейнику ремень. Джек не сопротивлялся. Он ошалел от гама и движения вокруг.

Когда поезд ушел и Петька возвращался домой, его побили мальчишки.

Они толкались возле единственного в городке кинотеатра. Петька пробрел мимо и не заметил ни скудных огней рекламы, ни знакомых лиц ребят из шайки. Те следили за ним до темного переулка.

От первого же удара Петька упал. Он хотел сразу подняться, но сверху навалилась шевелящаяся груда тел. Петька, стиснув зубы, шарил по земле, пока не нашел камень, и тогда ткнул кому-то камнем в лицо.

– Все на одного! – прохрипел Петька, в остервенении размахивая руками, и поднялся на колени. Его еще несколько раз ударили, но уже как-то вяло и неуверенно.

– Эх, вы! Эх, вы! – шептал Петька, задыхаясь. Ноги и руки у него тряслись. Мальчишки стояли вокруг гурьбой и удивленно молчали.

Городок засыпал. Над черными вершинами гор вспыхивали голубые звезды. Холодный ветер шевелил на Петькиной голове хохлы.

– А где твоя собака? – угрюмо спросил наконец Сашка и сплюнул кровь с разбитой губы.

– Там, где тебя не было, понял? – сказал Петька. – Там, где я был, а тебя не было! На фронт Джек уехал!

– Айда, пацаны, по домам, что ли? – нерешительно спросил Косой, почесывая укушенную когда-то Джеком ногу. И вдруг Сашка засмеялся:

– Ну, он там и даст фрицам, этот пес!.. А ты голову в арыке помочи, тогда меньше болеть станет. Вода ужас какая холодная…

– Сам знаю, – сказал Петька.

1959

Путь к причалу

Без спасения – нет вознаграждения

(Из «Морского права»)

1

На «Полоцке» было четверо добровольцев: Росомаха – боцман со спасательного судна «Кола», двое рулевых и моторист.

«Полоцк» шатался на волнах и окунал нос в воду при каждом рывке буксирного троса. Его помятые шпангоуты обтягивала ржавая обшивка. По трюмам плескалась вонючая жижа.

Когда-то немецкая бомба угодила «Полоцку» в машинное отделение. Команду сняли, а искалеченное судно выкинуло на пустынный берег Новой Земли. И «Полоцк» пролежал там многие годы. Зимой его заносила снегом пурга, и любопытные медведи лазали по матросским кубрикам. Летом крикливые полярные чайки садились отдыхать на перекошенных реях и ослабших тросах такелажа.

За эти годы «Полоцк» глубоко вдавил свою тяжелую, острую грудь в прибрежную гальку. Людям пришлось повозиться, пока они стащили его с мели, залатали пробоины, заварили трещины в обшивке.

Теперь «Полоцк» бредет на буксире у спасательного судна, чтобы в Мурманске стать к своему последнему причалу, от которого пути не будет никуда. Впрочем – будет: автоген расчленит металл, куски «Полоцка» погрузят на платформы, а потом переплавка – новое рождение в огне. Для этого и возились люди, снимая с мели судно, для этого и вели через неспокойное Баренцево море.

«Полоцк» вихлял и упирался, но стальной буксирный трос крепко держал его за чугунные ноздри клюзов.

Росомаха, волею судеб ставший на «Полоцке» кем-то вроде капитана, сидел на бочке из-под кислой капусты в кормовой надстройке, возле единственного уцелевшего окна. Боцман собственноручно принайтовил бочку к палубе и был убежден – как бы ни разгуливалась погода, сиденье для него обеспечено до самого Мурманска.

В надстройке было холодно, сыро и неуютно.

Время от времени Росомаха пускал папиросный дым себе за пазуху и наблюдал, как он потом выбирается из рукавов. Теплее от дыма не становилось, но в таком занятии было что-то успокаивающее. А состояние, в котором Росомаха пребывал весь последний рейс, было необычным, тревожным. Боцман ждал встречи с сыном. Уже три месяца он жил этой встречей, часто представлял себе, как они сядут друг против друга за столиком в пивной, как он нальет сыну и себе, а вокруг, в табачном дыму, будут шуметь и ругаться люди, но он и сын будут совсем одни среди этих людей, потому что они – отец и сын.

У них будет трудный разговор. Так много нужно объяснить. Но ничего, он найдет правильные слова. Он скажет, что Марии больше никогда не придется работать. До самой смерти. А если первым умрет он, Росомаха, Мария получит хорошую пенсию. Недаром же он проплавал сорок лет. За него дадут хорошую пенсию.

Сын нахмурится. Может, он станет бить своего непутевого отца молчанием или тяжелыми словами обиды и горечи. Тогда Росомаха, который никому никогда не позволял говорить про себя тяжелые слова, будет терпеливо слушать, потому что любит своего Андрея, хотя еще никогда и не видел его. И только потом покажет свои ладони, тысячи раз ободранные шершавыми вальками весел, резанные шкотами, обожженные в хлорной извести судовых гальюнов. И расскажет про начало своей жизни. Как умер отец – помор и рыбак, – утащенный под воду сетью. Как девяти лет он, Зоська Росомаха, впервые попал в море. Капитан-швед, который обходил на шхуне беломорские берега, скупая у поморов рыбу, взял Зоську с собой. И как Зоська стал зуйком – чем-то еще ниже и бесправнее юнги, мальчишкой на побегушках у всей команды – «за харчи».

В первый же шторм Зоська укачался. Ему стало очень плохо. Он вытравил прямо с наветренного борта и испачкал палубу. Он еще не знал, на каком борту можно травить, и притом ему все было безразлично: он был убежден, что умирает.

Капитан просмоленной рукой сгреб Зоську за шиворот, вытер палубу его физиономией, а затем протащил до самого полубака, швырнул на взлетающий к небесам бушприт и загнал зуйка на самый нок – туда, где не было ничего, кроме бурлящей пены и жесткого ледяного ветра. Зоська качался и вертелся посреди зеленого водяного хаоса, вцепившись в скользкое дерево. Он ревел и урчал, хватаясь зубами за форштаги, но не сорвался и совсем забыл про то, что его тошнит, что он умирает. Над самой головой Зоськи железно лязгала намокшая парусина кливеров. Команда шхуны собралась на баке и хохотала, глядя на это.

Когда зуйка пустили обратно на палубу, он изловчился и прокусил клеенчатые капитанские штаны и капитанскую ляжку, за что, страшно избитый, был брошен в канатный ящик и сутки провалялся на перекатывающихся якорных канатах.

– У, зверек! – не без уважения и даже с некоторым любованием Зоськой говорили матросы.

– Станет моряком, – усмехался капитан, – у, росомаха!

Больше никогда Зоська не травил и не боялся моря, штормов. Валяясь избитый, мокрый и одинокий в канатном ящике, зуек подвел итог своему первому морскому приключению. Он навсегда понял, что море можно пересилить, если держаться до конца и ни о чем, кроме этого «держаться», не думать. Он понял, что должен стать здоровым и сильным, чтобы отомстить всем, кто издевается над ним сейчас, когда он маленький и слабый…

Это было в шестнадцатом году, а только в конце тридцатых, наполовину забыв русский язык, он вернулся на родину, обойдя к тому времени большинство морей мира. Сколько раз его били, сколько издевались над ним! Сколько кровавой юшки вытекло из его носа, сколько злобы скопилось в душе!..

А может, и не стоит обо всем этом рассказывать сыну? Пускай не думает, что отец хочет разжалобить его…

Так раздумывал боцман Росомаха, сидя на бочке из-под капусты в кормовой надстройке «Полоцка» и пуская дым себе за пазуху. Сквозь мутное стекло он видел едва заметные в ночной темноте очертания носовых надстроек и белесые полосы налетающих снежных шквалов. Иногда тьму вспарывал маленький, но лучистый огонек – гакабортный на корме «Колы».

Если огонек показывался в стороне от носа «Полоцка», боцман стучал каблуком по своей бочке и обзывал рулевого щенком. Щенок – по фамилии Бадуков – был ростом около двух метров, но по мягкости характера на боцмана не обижался и молча начинал перекладывать штурвал, выводя нос «Полоцка» в кильватер «Колы».

Управлять рулем вручную становилось все тяжелее и тяжелее. Штуртросы заедало, хотя перед выходом их почистили и смазали, пустой и высокий нос «Полоцка» часто уваливало под ветер, а через разбитые окна били в лицо холодные и жесткие брызги.

Бадукову помогала только молодость и свойственная рулевым привычка к мечтаниям. Он мог подбадривать себя простыми мечтами: например, тем, что до конца вахты остается всего полтора часа, потом заспанный Чепин поднимется в рубку и можно будет передать ему рукояти штурвала, спуститься вниз и заснуть, укутавшись с головой сухим тулупом. Правда, и во сне перед глазами будет качаться снежная белесая мгла, и он, Бадуков, будет искать в ней гакабортный огонь «Колы», и ждать сердитого окрика Росомахи, и мозолить ладони на штурвале, но во сне все это не так нудно, как сейчас, наяву.

Жили в нем и другие, более сложные и менее исполнимые мечты: чтобы капитан «Колы» Гастев объявил ему благодарность за согласие тащиться на этой ржавой консервной банке через штормовое море. И не просто благодарность, но и отпуск на недельку. Чтобы можно было, помахивая легким сундучком, сойти в Мурманске на причал, сесть в поезд и поехать в Вологду к Галке. Явиться совсем неожиданно и встретить Галку у дверей института в скверике. И чтобы снег падал на деревья. Очень хорошо, когда снег падает, а ветра нет и ничто не гремит, не стонет, не качается вокруг…

Бадукову вспоминалась его деревушка на Вологодщине. Снега. Сугробы под самые крыши. Тишина. Слабый скрип венцов у изб в лютые святочные морозы. Долгий и ясный звон, когда от ветерка качаются обледенелые веточки поникших берез. И та памятная для него зима, когда стояла особенно большая стужа. От натопленных печей в низеньких комнатках деревенской школы было душно, слезились стекла окон, потемнели от сырости лозунги, написанные на старых газетах еще со сводками Информбюро. Даже самые отчаянные мальчишки не выскакивали в переменку на мороз, сидели в духоте, шумели в коридоре, играли в «поцелуйки». Кто-нибудь брал за руку девчонку, которая ему нравилась, а по свободной руке его лупили ремнем. Кто дольше выдержит, не отпустит? Вот и вся игра.

Он, Лешка Бадуков, был в те времена очень маленького роста. Это потом, после седьмого класса, вымахал сразу на полметра. Такой незаметный был, что Галка совсем не обращала на него внимания.

И взял он ее кисть робко, чуть слышно. Но чем яростнее били его ребята, тем плотнее слипались Галкины пальцы в его ладони.

Как улюлюкали вокруг мальчишки! Хлестали, как и положено – без всякой жалости. Он весь взмок от пота, и губы дрожали… И бог знает, чем бы все это кончилось, если б не прозвенел звонок.

Хихикая, убежали девчонки. В последний раз хлестнув его ребром ремня, умчался экзекутор. И Галка спросила:

– Чего не отпускал? Ведь больно очень…

– А зачем? – пробормотал он и наконец отпустил… Почему-то всегда при Галке он куда смелее и выносливее, чем без нее…

Вот так раздумывал Бадуков, наваливаясь грудью на непослушный штурвал и отыскивая во тьме за форштевнем «Полоцка» гакабортный огонь «Колы». Размягченный мечтаниями и воспоминаниями, он начинал петь. Он пел все одну и ту же песню:

 
Мы в море уходим,
Там всяко бывает,
И может, не все мы
Вернемся домой…
 

Бадуков пел так проникновенно, что, потерпев минутку, Росомаха приказывал ему замолчать. Тогда рулевой опять начинал мечтать: зимой он обязательно сдаст экзамены на штурмана малого плавания, а Росомаха – тот всегда останется только боцманом, хотя сейчас и командует, как капитан…

В трюмах «Полоцка» возле мотопомп нес вахту моторист – молоденький, но очень рассудительный парнишка с круглой и плоской, как сковорода, физиономией, вечно измазанной соляром или тавотом. Настоящее имя моториста было Василий, а прозвали его Ванванычем – за степенную не по годам рассудительность. Этот паренек пережил много страшного. Он побывал в оккупации. И хотя тогда был еще совсем мал, все-таки принял участие в войне. Однажды, забив в сапоги немецкому офицеру, который квартировал у них, по здоровенному гвоздю, удрал к партизанам и честно поработал помощником поварихи на партизанской базе.

Ванваныча на «Коле» любили – он знал это и, когда кто-нибудь ерошил ему волосы или нахлобучивал шапку на глаза, не сердился.

Мечтать на вахте моторист не мог: воды поступало порядочно, а одна из помп вела себя плохо – начинала чихать, и тогда ее отливной шланг прыгал и извивался в темноте трюма, как огромная, тяжеленная змея. Ванваныч прыгал тоже, уклоняясь от шланга, и обзывал то помпу, то себя «перекисью ангидрида марганца». Себя он ругал за то, что забыл на «Коле» запасное магнето и прокладку от приемного шланга.

Когда помпа начинала чихать, плеск воды в трюме усиливался. В луче электрического фонарика Ванваныч видел, как черная маслянистая жижа качается, поднимаясь по скобам трюмного трапа. А Ванваныч никак не мог разрешить ей подниматься. Он был один на один с этой грязной, черной водой в гулких пустых трюмах, и временами ему становилось жутковато.

Каждый час к Ванванычу спускался Росомаха. Сперва в зыбучей темноте показывался светлячок папиросы, которую не выпускал из зубов боцман, потом раздавалась хриплая брань: пока боцман брел в темноте, что-нибудь обязательно попадало под ноги.

Росомаха проверял отметки уровня воды в трюмах и несколько минут проводил с Ванванычем. Они сидели на корточках, друг против друга, слушали удары волн о борт, шум помп, плеск жижи в трюмах. Боцман вытаскивал часы, долго смотрел на их светящийся циферблат – замечал время обхода.

– Ну, как на воле? – спрашивал Ванваныч, чувствуя, что Росомаха вот-вот опять уйдет.

– Осенью всегда дует…

– Ага, – солидно соглашался Ванваныч. Ему очень хотелось хоть на минуту еще задержать боцмана, задать ему еще какой-нибудь вопрос, но Росомаха уже поднимался на ноги.

– Бывай, – говорил он. Боцман понимал, что моторист не хочет снова остаться один, но раз надо – значит, надо. И потом он, Росомаха, – боцман, а не солнышко и всех обогреть не может.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю