355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Конецкий » Том 1. Камни под водой » Текст книги (страница 20)
Том 1. Камни под водой
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:19

Текст книги "Том 1. Камни под водой"


Автор книги: Виктор Конецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

– Давай, давай, помогай, Петров! – с облегчением откликнулся лейтенант. Расположение юнги было особенно приятно сейчас.

Петров живо сдернул с него сапоги, помог стащить ватные брюки.

– Ого! В трусах! А вы холода не боитесь, товарищ командир?

– Ну да, не боюсь. Видишь, как мурашки бегают? – старательно улыбнулся Антоненко, растирая колени. Гуров подал ему шерстяное водолазное белье, меховые носки, шапочку. Антоненко быстро оделся.

– Готовы?

– Да.

– Снимите часы. – Гуров говорил хмуро и не глядя в глаза лейтенанту. Антоненко торопливо расстегнул браслет. Впервые чувство какой-то вины перед этими подчиненными ему людьми мелькнуло у лейтенанта. Ему захотелось скорее уйти от них, спрятаться хотя бы за резину и медь скафандра.

– Возьмите часы к себе, старшина, – тоном приказа сказал Антоненко. Он рассердился на себя за торопливость, с которой снял часы, за это мелькнувшее в нем чувство какой-то вины перед Гуровым.

Старшина помедлил. Часы лежали в ладони Антоненко. Он чувствовал тепло их металла.

– Ну!

Гуров взял часы. Водолазы растянули резину шейного кольца скафандра. Антоненко, чувствуя ноги очень легкими без привычной тяжести сапог, поднял их и сунул в ворот резиновой рубахи. Водолазы все разом, не ожидая команды, рванули в стороны и вверх резину скафандра. Антоненко закачался. Сейчас он был игрушкой в сильных руках этих людей.

«Как долго все это, черт побери, – подумал Антоненко. – Скоро уже и темнеть начнет. Угораздило же этот буксир завести баржу на камни. Дать бы капитану лет пять».

– Можно грузá? – спросил Гуров. Антоненко кивнул головой и, коснувшись подбородком влажной, холодной резины скафандра, поморщился. «Скорее бы», – опять подумал он.

Гуров и Сидорчук приладили хомут с грузами ему на плечи, и плечи согнулись под тяжестью свинца. Антоненко расставил ноги пошире. Теперь он был озабочен только тем, чтобы не показать, как гнетет и ломает его эта непривычная тяжесть.

– Можно шлем?

– Валяйте! – Антоненко хотел сказать это небрежно и спокойно, но во рту пересохло, и он закашлялся.

Гулко отдаваясь в ушах, застучали снаружи по шлему гаечные ключи, зашипел воздух – Гуров проверял воздушную магистраль. Воздух подавался нормально. Гуров перекрыл вентиль и подошел к Антоненко.

– Можно? – в третий раз спросил он, поднося к глазам лейтенанта круглое стекло лицевого иллюминатора.

– Да.

Заскрипела винтовая нарезка, и Антоненко остался один. Еще минуту назад он хотел этого, а теперь впервые ему стало страшно.

– Как слышите меня? Как слышите? – раздалось в телефонах.

– Хорошо, прекрасно, – ответил Антоненко и, волоча по палубе пудовые башмаки, медленно двинулся к выходу из поста. Чьи-то руки помогли ему перешагнуть через высокий порог.

Серый зимний день уже начинал темнеть. Солнце, так и не выглянув из-за сопок, теперь быстро опускалось обратно в море. Баржа, осев в воду, выглядела непривычно – ее палуба была ниже бортов бота.

Антоненко подошел к кормовому водолазному трапу и оглянулся. Вся его команда была на палубе: и мотористы, и боцмана, и водолазы. Антоненко хотел улыбнуться, чтобы показать им свое спокойствие, бодрость, но вспомнил, что никто не заметит его улыбки за стеклом иллюминатора. Он перевел глаза на трап. Три обледенелые ступеньки вели к воде. Антоненко, неловко переступая ногами и путаясь в шланг-сигнале, повернулся к воде спиной, взялся за поручни трапа и поднял руку, спрашивая, все ли готово и можно ли начинать спуск.

Гуров легонько ударил его по шлему. Это было разрешение. Он что-то быстро говорил при этом, – Антоненко близко видел, как шевелятся его губы и поблескивает коронка на одном из зубов. Потом Гуров махнул рукой и пошел в пост.

Антоненко стал спускаться. Через боковой иллюминатор он увидел Петрова в длинном тулупе и коротких, не достающих до ботинок рабочих штанах.

«Какой он тощий. Совсем пацан еще», – подумал лейтенант и оттолкнулся от трапа. Вода мягко расступилась, принимая его. Антоненко погрузился до шлема и вздохнул свободнее – тяжесть грузов перестала гнуть плечи. Медленно поворачиваясь вокруг себя, всем существом ощущая пустоту, которая была под ним и в которую ему надо было сейчас опускаться, Антоненко нащупал подкильный конец, ведущий к пластырю на днище баржи, и ухватился за него.

– Как чувствуете себя? – раздался в телефонах голос Гурова.

– Травить шланг-сигнал! – приказал Антоненко и, резко откинув назад и влево голову, затылком до конца выжал клапан, стравливающий из скафандра воздух. Зеленоватая, мутная вода захлестнула шлем. Чувствуя все усиливающуюся боль в ушах и холод от обжатой давлением воды резины, Антоненко стремительно проваливался вниз. Он выпустил из рук подкильный конец и не сразу сориентировался, опустившись на грунт. Течение быстро уносило облако темной мути, поднятой им со дна. Дно было неровное, в буграх и впадинах. Ноги до колена вязли в иле.

– Товарищ лейтенант, вы песни пойте, – скороговоркой выпалил в телефон взволнованный голос. Антоненко узнал Петрова.

Водолазы часто поют на грунте. Тогда не так чувствуется одиночество, в котором там работают люди. Никто не видит их, не помогает взглядом, улыбкой, жестом. Только резина воздушного шланга да провод телефона соединяют водолаза с людьми, миром, жизнью. Петь выгодно и тем, что если поет водолаз, то наверху все время знают, что с ним все в порядке, а замолчит – сразу спросят, в чем дело.

Антоненко знал все это, но зло крикнул:

– Поменьше болтайте наверху. Песни потом петь будем. – Однако резкая, свойственная ему интонация теперь не помогла побороть растерянность. Он все не мог понять, где нос и где корма той темной махины, которая висела над грунтом впереди него. Глаза все не привыкали к живому, двигающемуся полумраку вокруг. Он крикнул, чтобы зажгли лампы, спущенные в воду где-то в районе пробоины. И пока ждал этого, стоя неподвижно и вглядываясь в тень под баржей, почувствовал, как начинают вздрагивать его ноги и, щекоча кожу, по спине скатывается капля пота. Ему чудилось, что расстояние между грунтом и дном баржи уменьшается прямо на глазах, хотя за те одну-две минуты, которые он провел под водой, заметить разницу в осадке баржи было невозможно.

Вспыхнула подводная люстра. Зеленовато-желтым ореолом засветилась вокруг нее вода. Борясь с течением, Антоненко пошел на свет. Он шел, низко наклонившись вперед и делая руками так, как пловцы брассом. Вода сопротивлялась, качала его из стороны в сторону. Вниз Антоненко не смотрел. Только вперед – на лампу, около которой нужно будет подлезть под бородатое от водорослей днище баржи. Сердце билось резкими, быстрыми толчками. Уже совсем близко от лампы что-то цепко обхватило его ногу. Потеряв устойчивость, Антоненко сунулся головой вперед, и его руки тоже обхватило что-то гибкое и пружинистое. Ил с грунта дымовой завесой закрыл все вокруг. Очевидно, по хриплому, частому дыханию Антоненко наверху поняли, что с ним что-то случилось, и спросили, как он себя чувствует.

Удивительно приятно было услышать человеческий голос. Антоненко перестал рваться и метаться, дал течению унести муть, которая мешала смотреть, и тогда разглядел клубок перепутанных тросов, цепей и еще какого-то металлического хлама.

– Троса какие-то здесь валяются, – облегченно вздохнул он.

– Перестаньте стравливать воздух. Подвсплывите немного – и тогда освободитесь, – голос Гурова звучал глухо.

Антоненко сделал так, как советовал старшина водолазов: перестал стравливать воздух. Слабый звук, с которым пузырьки его вырывались из шлема, затих. Теперь ничто не нарушало безмолвия на дне Могильной бухты. Это безмолвие длилось всего несколько секунд, но, когда, освободившись от тросов, Антоненко подобрался к борту баржи, он, вместо того чтобы спешить к пластырю, остановился около лампы и тронул ее рукой. Он медлил лезть под днище и все шептал про себя: «Спокойно. Главное – спокойно. Надо все продумать. Значит так. Сперва… Главное – спокойно…» Чтобы наверху не знали, что он остановился, Антоненко крикнул продолжать травить шланг-сигнал. Он хотел вспомнить, что и в какой последовательности надо будет сейчас делать, но никак не мог сосредоточиться. Только обрывки мыслей мелькали в голове, и все время представлялось, как, крутясь в темноте трюмов, заливает баржу вода и, стукаясь друг о друга, всплывают на этой воде бочки с соляркой.

Антоненко надо было влезть под днище, подойти к пластырю, подвсплыть – прижаться спиной к днищу, надавить руками на край пластыря, который уперся в заусенцы, скомандовать выбирать подкильные концы и все время, пока пластырь будут протягивать по днищу, продолжать отводить его передний край от заусенцев. Когда пробоина окажется закрытой пластырем, надо скомандовать начинать откачку воды из затопленного отсека. Все это очень трудно сделать, когда движения скованы резиной скафандра, когда надо бороться с течением, следить за воздухом – не перетравливать его, остерегаться подкильных тросов, которые то вплотную прижимаются к днищу, то ослабевают и могут передавить резину воздушного шланга.

«Хватит, вперед!» – приказал сам себе Антоненко. Люстра осталась позади, и зыбкая тень, ломаясь на неровностях грунта, закачалась впереди него. Несколько уродливых морских бычков метнулось из-под ног. Антоненко вздрогнул, чертыхнулся, и сразу же сверху спросили, в чем дело.

– В шляпе, – огрызнулся Антоненко. В телефонах затихло. «Слушают, следят, – подумал лейтенант. – Я вам все-таки покажу, как надо… Риск! Риск! Страховщики, а не водолазы… Вот как надо, вот». Он сделал еще несколько шагов вперед и задел шлемом днище баржи. Звук от этого удара был слабый, но отдался в ушах резким гулом. Антоненко согнулся и охнул. Страх перед сотнями тонн металла, которые опускались на него сверху, сковал его.

– Что у вас, лейтенант? Я сейчас приду к вам. Гуров говорит. Отвечайте!

Антоненко выпрямился.

– Не смейте, Гуров! Все нормально у меня. – Глаза защипало: пот. Антоненко по привычке потянул руку ко лбу. Стекло иллюминатора закрыла резиновая рукавица. «А голос-то у меня нормально звучит», – мелькнуло в мозгу, и сразу стало легче от этой мысли. Он опустил руки и вгляделся перед собой. Он увидел загнувшийся лист обшивки и черное ребро пластыря, которое упиралось в него. – Выбирай подкильные с правого борта!

Пластырь дрогнул – один, второй, третий раз.

– Навались! – крикнул Антоненко. Тишина в телефонах давила на виски. И хотя лейтенант знал, что эта тишина означает, что каждый его вздох слушают наверху, за каждым словом следят, – ему нужно было самому слышать чей-нибудь голос. Во рту было сухо, в глотке то ли спазма, то ли ком мокроты, которую нельзя откашлять и выплюнуть. Дыхание от этой спазмы тяжелое.

Пластырь отполз в сторону. Антоненко перестал стравливать воздух. Скафандр бугром вздулся на груди, ноги потеряли опору. Антоненко подвсплыл, прижался спиной к днищу, ухватился за край пробоины и подтянулся к пластырю.

– Приготовиться выбирать левые подкильные!

– Берегите шланг-сигнал, – ответили сверху. Антоненко протянул вперед руки и почувствовал, как гнет их струя воды, вливающаяся в пробоину. Гнет и тянет за собой. Он ухватился за переднее ребро пластыря и надавил на него. Пластырь не поддавался. Меховая шапочка на голове лейтенанта сбилась в сторону и стала сползать на глаза. Антоненко грубо выругался.

Тишина в телефонах. Одиночество. Скользят по днищу баржи пузырьки стравленного из скафандра воздуха. Колышутся прилипшие водоросли. Свет от подводной лампы тусклый, рассеянный. А метрах в двадцати – мрак.

Антоненко уперся шлемом в ребро пластыря и зажмурился. «Только не убеги, только не убеги, – твердил он про себя, засовывая руки дальше в щель. – Так, так. Теперь еще раз дернуть…»

– Не уйду! – вслух прохрипел он. Сверху переспросили:

– Что вы говорите?

– Не уйду-у-у! – во весь голос завопил Антоненко. Он кричал теперь не переставая и все дергал и дергал вниз обтянутые парусиной доски пластыря. Истеричная злоба на себя, на свою упрямую глупость, на всех, кто был сейчас наверху, на баржу, на воду, которая давила на него со всех сторон, охватила его. Пусть тонет баржа, пусть давит его, пусть… Он уже ничего не понимал из того, что кричали ему по телефону. Только рвал и рвал вниз пластырь. Он ударился лицом о стекло иллюминатора, и во рту стало солоно от крови. Пластырь, наконец, поддался, но он не замечал этого.

– Не уйду-у-у! Не уйду-у-у! – кричал Антоненко, и от этого крика ему самому делалось еще страшнее. Крик был хриплый, дикий.

Сверху люди давно уже пытались втолковать ему: «Пошла вода! Пошла вода!» Когда эти два слова добрались до сознания, Антоненко рванулся куда-то в сторону, судорожно запрокинутой головой надавил стравливающий клапан. За этими двумя словами он представил себе воду, затопляющую баржу через люковые комингсы, стремительно заполняющую отсеки. Ноги лейтенанта зарылись в грунт, шланг-сигнал петлей захлестнул руку. Стукаясь о днище баржи шлемом, он сделал несколько прыжков к борту, к лампе, потерял устойчивость и упал, закрывая руками шлем:

– А-а-ай! Спасите!..

Он пришел в себя, когда его уже вытащили на палубу бота. Перед глазами было измазанное кровью стекло иллюминатора и чьи-то руки. Эти руки отвинчивали иллюминатор. Антоненко всхлипнул и слабо шевельнулся, точно отстраняя от себя людей. Он лежал на животе, и передний груз больно давил грудь. Стекло иллюминатора вращалось все быстрее и, наконец, отпало. Морозный воздух, наполненный шумом моторов и плеском падающей за борт воды, ворвался в шлем. Антоненко стал на колени. Люди вокруг молчали.

– Раздевайте быстрее, – прошептал Антоненко и сам почувствовал, какой серый, безжизненный у него голос.

Здесь же на палубе с него сняли грузá, ботинки, шлем, и тогда Антоненко увидел баржу. Баржа всплывала! Помпы работали, опустив приемные шланги в ее трюмы. Он просто не понял там, на грунте, куда пошла вода. Она пошла на откачку. И теперь он мог докладывать о выполнении задания и о том, что это он сам завел пластырь. Но все – и выполненное задание, и баржа, и пластырь – было сейчас безразлично Антоненко. Руки и ноги у него дрожали, дышал он тяжело, с всхлипом, и все не мог заставить себя посмотреть в лица людей вокруг. Он понимал, что жалок и противен сейчас – ослабший, дрожащий.

Идти сам он не мог, и, подхватив под руки, его отвели в каюту Гуров и Сидорчук.

– Ничего, ничего, сейчас вам полегчает, – бормотал Гуров. – Не поняли, значит, куда вода пошла? Ничего, под водой и хуже путаются люди. Полегчает сейчас вам…

– Не надо, Гуров, – попросил Антоненко. – Уйдите все. Уйдите.

Оставшись один, Антоненко, обрывая завязки, стащил с себя взмокшее от пота белье, забрался в койку, задернул полог и с головой закутался в одеяло. Он долго лежал так в душной темноте, плотно зажмурив глаза. Руки и ноги у него все еще вздрагивали. Вспоминая свой крик: «А-а-ай! Спасите!», Антоненко от нестерпимого стыда корчился, тискал подушку и стонал.

Но усталость взяла свое: он заснул. Все время сквозь пелену забытья он слышал шум падающей из шлангов воды и проснулся, как только этот шум прекратился.

Тело у лейтенанта болело все – от шеи до пяток. Но голова посвежела, и чувство дурноты прошло. Он вылез из койки и, шлепая босыми ногами по линолеуму пола, подошел к иллюминатору. Задрайка примерзла и не поддавалась. Антоненко ударил по ней кулаком. Иллюминатор открылся. Морозный парок потянул в каюту. Где-то на палубе хриплыми голосами ругались матросы. Перед самым иллюминатором, уже на метр поднявшись из воды, чернел борт баржи.

Антоненко понял, что откачка закончена. Нужно было одеваться и выходить наверх. Но вместо этого он закрыл иллюминатор и опять забрался в койку. Самым трудным казалось ему сейчас – выйти на люди, встретиться с ними. Стыд по-прежнему душил его. И не только за этот малодушный вопль там, на грунте. И не потому, что он умудрился потерять от страха сознание. Нет. Не только это. Победителей не судят, в конце концов. Баржа спасена. Его совесть может быть чиста.

Только теперь, впервые в полном одиночестве встретив смертельную опасность, впервые так остро пережив страх, Антоненко понял, что настоящее мужество и смелость отчаяния – разные вещи. Неужели он трус? Ведь и сейчас он боится. Боится показаться людям, посмотреть им в глаза и сказать, плюнув на субординацию: «Да, не было достаточных причин для того, чтобы рисковать жизнью». Не истинное мужество вело его в воду, а привычное актерство да злость и обида на себя за опоздание из-за этого проклятого тумана там, в проливе у Оленьих островов.

– А, дьявол! – пробормотал Антоненко и стал одеваться. Он все же решил идти наверх, в рубку.

1957

Если позовет товарищ

Памяти моего друга Юлия Филиппова


1

От густой и темной воды в канавах, от вылезшей из-под снега глины, от влажного ветра пахло весной, но Шаталову было по-осеннему неприютно. Он брел, сгорбившись, засунув руки в карманы. И кривился, когда налетал особенно сильный порыв ветра.

Его скуластое лицо заросло щетиной. Козырек флотской фуражки сидел на самых глазах, а воротник хорошо сшитой, но уже потрепанной шинели поднят.

Рассвело недавно.

Впереди смутно виднелись портальные краны Угольной гавани, а за ними – сизая полоса Финского залива. Позади остались причалы Рыбного порта, ржавые, уставшие траулеры, корявый домик управления сельдяного флота, штабеля бочек и запах рыбы. К этому запаху Шаталов так и не смог привыкнуть.

Влево от дороги, за корабельным кладбищем и поросшими тростником пустырями, начинался Ленинград. Но в это как-то не верилось. Там, вдали, только особенно темные, набрякшие дымом и гарью тучи тяжело давили на горизонт.

Дойдя до автобусной остановки, Шаталов повернулся спиной к заливу и достал папиросы. Курить не хотелось, но он привык закуривать, когда чего-нибудь ждал. Все равно чего: конца очередной вахты, автобуса или приема у начальника отдела кадров.

Рядом сухо шуршали под ударами ветра рыжие тростники, и Шаталов вдруг подумал, почему они так и не намокли за осень и длинную сырую зиму. Уметь бы этак… Ему сильно нездоровилось; ревматической приторной болью ныли кости, и с сердцем творилось что-то неладное.

От Угольной гавани, разбрызгивая снеговую кашу, приближался тупорылый шкодовский грузовик с горой угля в кузове. Шаталов поднял руку:

– До Автово подбросишь?

Шофер молча кивнул.

Они сидели рядом и смотрели вперед на дорогу, оба одинаково усталые, сосредоточенные в себе. От одного пахло бензином и угольной пылью, от другого – рыбой и солью. Один еще несколько дней назад был за тысячу миль отсюда – в Северной Атлантике – и ловил там селедку; другой за месяцем месяц гонял по этой дороге «шкоду» к Угольной гавани и обратно. У обоих руки задубели от мороза, воды и металла.

Но руки шофера спокойно лежали на баранке, а Шаталов все не мог успокоить свои пальцы. Они то сжимались в кулаки, то теребили борт шинели.

«Нервы, – думал Шаталов. – Черт бы их побрал. Вот для этого парня все ясно, как зеркальце в кабине. Он его протер поутру и до вечера размышлять не над чем… Да, пришла пора решать что-то… Всерьез решать, навсегда… И платка вот еще нет… Есть ли дома чистые? Вряд ли…»

Город приближался. Замелькали пакгаузы, железнодорожные пути с холмиками тупиков, стрелки, дымящиеся кучи шлака. Потом вытянулась вдоль самой дороги бесконечная цепь пустых пассажирских вагонов, по самые окна заляпанных грязью.

– Весна, – неожиданно сказал шофер и улыбнулся. – Дай-ка закурить, корешок.

И Шаталов по его улыбке понял, что шофер все это время сквозь усталость думал о канавах, уже полных незамерзающей даже по ночам снеговой воды; о сосульках на крышах вагонов, о почерневшем снеге на пустырях.

– Длинные и толстые куришь, – весело сказал шофер, принимая от Шаталова «казбечину». – Буржуазия…

Шаталов не любил «Казбек». И сейчас у него была одна, случайная пачка. Он хотел промолчать, но вдруг обозлился и, чувствуя, как немеют скулы, процедил:

– Дурак ты, парень.

– Чего?

– Дурак, – повторил Шаталов уже без возбуждения, равнодушно.

– Вот это даешь! – удивился шофер. – С похмелья, что ли?

– А-а-а! – Шаталов махнул рукой. – Прости… Так, нервы.

Поднялись вокруг, закрыв хмурое небо, новые дома Автово. У метро Шаталов вылез.

– Это, кореш, верно, все грипп, – с сочувствием сказал шофер.

– Вот именно, – сказал Шаталов. Он вспоминал: остались в сарае дрова или нет? Надо топить печку, сушить белье…

Никогда еще он не ощущал такой внутренней пустоты и такого равнодушия ко всему на свете. Будто лиловая печать на записи об увольнении с работы прихлопнула и душу.

Дров в сарае не оказалось. Квартира еще спала, только в кухне уже горел свет. Шаталов отомкнул замок на дверях своей комнаты и, не заглядывая в нее, прошел в кухню.

– Надолго домой? Или скоро опять в море? – встретила его соседка обычным вопросом. Будто они расстались на прошлой неделе.

– Надолго, кажется. Я у вас хочу дров попросить.

– Берите. Между дверей. А Петька вас все вспоминает. Я ему вчера говорю: помойся – рожа-то черная под носом! А он: «У меня переходный возраст, и это не грязь, а усы!» Я взяла таз с водой и вылила ему на голову… Ну что с ним еще делать станешь? И все на вас ссылается: «Дядя Дима то, дядя Дима это… Буду, как дядя Дима, моряком…» Такой сорванец растет…

– Пороть надо, – посоветовал Шаталов, набирая дрова.

– Да он хороший! А вы – пороть! – удивилась соседка.

– Ну, тогда не надо пороть. – Шаталов виновато улыбнулся, пожал плечами и пошел к себе растапливать печку. Он и сам знал, что Петьку пороть не надо. Петька хороший мальчишка, и они приятели с ним, но слишком уж не до него сейчас… Лечь бы побыстрее, укрыться с головой, согреться, заснуть.

Шаталов растопил печку, стащил с кровати простыни, повесил их на спинку стула перед огнем, сам уселся на стул верхом и закурил. Боль в костях усиливалась, монотонная, нудная…

Все неприятности начались тогда же, когда он заработал этот треклятый ревмокардит. Удивительно глупо бывает иногда: маленький, рядовой случай становится водоразделом целой судьбы.

Шаталов – в те времена старший лейтенант, штурман гидрографического судна – запустил отчетную документацию и неделю не вылезал из каюты, занимаясь журналами боевой подготовки, актами на списание шкиперского и штурманского имущества, конспектами занятий с личным составом. От бесконечных «разделов», «подразделов», «параграфов» и «примечаний» уже рябило в глазах и почему-то чесалось за шиворотом. Сроки сдачи документации надвигались неумолимо, командир корабля при встрече хмурил брови, а конца работе все не было видно.

И вдруг приказ выходить в море: где-то на островке испортился автоматический маяк, и надо было сменить горелку. Осенняя Балтика штормила, но штурман ликовал. Он был молод. Он козлом прыгал от компаса к карте, от радиопеленгатора к эхолоту: ведь никто теперь не мог загнать его в каюту и заставить писать акты инвентарной комиссии – он вел корабль через штормовое море!

Островок был замкнут в кольцо прибоя, но штурман вызвался идти туда на вельботе. Он уверил командира в том, что уже неоднократно высаживался здесь и знает проходы в прибрежных камнях. Он никогда даже близко не был и не ведал никаких проходов. Зато он хорошо понимал, что срок сдачи документации будет продлен, если ему удастся починить маяк, не дожидаясь ослабления штормового ветра.

Нет, это не была совсем уже отчаянная авантюра. Шаталов был хорошим моряком и румпель вельбота чувствовал не только ладонью, но и всем своим существом. Просто судьба изменила… Он потерял ориентировку среди волн, бурунов, завес из брызг…

Навсегда запомнился скользкий блеск на миг обнажившегося камня под самым бортом вельбота, удар, треск ломающихся весел, перекошенные рты на матросских лицах и рык ветра… Только чудом никто не погиб. Израненные, простывшие, они больше суток провели на островке – пока не затих шторм.

Хотя Шаталов маячного огня и не зажег, но от документации избавился – угодил на полгода в госпиталь. За неоправданное лихачество ему не присвоили очередное звание, а когда началось новое сокращение вооруженных сил, демобилизовали одним из первых.

Он нашел на берегу спокойное и денежное место – работал в управлении гидрографии: клеил в лоции далеких океанов бумажки с сообщениями о каком-нибудь затонувшем в проливе Пенгленд-Ферги судне, о смене цвета буя в устье реки Жиронды или о новых навигационных знаках на Таймыре. Скоро все это наскучило до омерзения. Тогда Шаталов отправился в торговое пароходство, но там оказалось полным-полно своих штурманов со специальными дипломами. Ему смогли только предложить ближний каботаж – возить дрова из Ленинграда в Таллин. Он, конечно, отказался.

Потребовался целый год для того, чтобы Шаталов понял одну простую истину – не все гражданские моряки плавают к островам Фиджи и ловят там попугаев, а только малая их толика. Бесчисленные рыболовные сейнеры, траулеры, рефрижераторы, разные буксиры, шаланды, шхуны, катера, боты – весь этот «ближний каботаж» необходим людям не меньше, чем океанские корабли, а может, и больше.

Второй после юношеских времен период романтики кончился. Но осталась тоска по своей работе. Неважно – где и как, только пускай опять стекает с капюшона на карту холодная вода, пускай снег залепляет стекло компаса и трудно разобрать деления, пускай рвет размокшую карту игла измерителя, а тяжелый стальной транспортир мечется по кренящемуся штурманскому столу. Пускай все это будет. Его специальность – водить суда. Их учили водить в атаку эсминцы на скорости в тридцать пять узлов. Он хороший штурман, черт возьми! Он не может не плавать.

Раньше, когда он плавал много, его злили все эти штуки – стекающая на карту вода, мазутные пятна на страницах навигационного журнала, туман, скрывший береговые ориентиры, и миллион других мешающих работе мелочей. Теперь же он понял, что утомительное, обыденное преодоление всего этого и есть то, без чего жизнь пуста и неинтересна.

Шаталов устроился на рыболовный траулер третьим помощником капитана. Вернулся он с моря прямо на больничную койку и опять провалялся несколько месяцев с обострением ревмокардита. Врачи сказали: «Хотите жить – выкиньте из головы море».

Два года на берегу. Потом как-то шел через Неву, а под мостом пролезал портовый буксир. Тухлый угольный дым так явственно напомнил о прошлом, что от судорожной тоски помутнело в глазах. Обманув медкомиссию, опять ушел за селедкой в Атлантику. Вернулся теперь, сидит перед огнем и сушит простыни. И то, что в трудовой книжке отсутствует: «Не справился со своими обязанностями» – это только от людской доброты. Он действительно не справился. Просто физически не смог. Эта чертова селедка! Центнеры и центнеры плана, тряска сетей в зимнем штормовом океане, сорванные ногти, распухшие, помороженные, изъеденные морской и поваренной солью руки. Не смог. Не справился.

2

Когда простыни нагрелись, он проглотил две таблетки пирамидона и улегся. И сразу, будто только и ждала этого момента, постучала соседка:

– Ах, вы уже легли?

– Да.

– Сама вижу, сама вижу, голубчик, что легли. А трубу не закрыли. Мужчины всегда не закрывают. Вот и муж… Да, у мужа для вас телеграмма лежит! От женщины. Недели две назад получили. Просит срочно приехать.

– Чепуха какая-то, – сказал Шаталов. На земле не существовало сейчас женщины, которая вдруг захотела бы его видеть. Да еще срочно.

– Знаем такую чепуху! – игриво заулыбалась соседка. Шаталов едва слышно, сквозь зубы, выругался и попросил принести телеграмму. Она была короткой: «Дима зпт прилетай немедленно зпт если можешь тчк я в дрейфе тчк Маня». Пункт отправления – Курамой.

Что с Маней? Болезнь? Неприятность по службе? Любовная неурядица?

Шаталов поймал себя на том, что он, видно, стал уже забывать Маньку и сейчас, кажется, не взволнован телеграммой. И от этого стало совестно: ведь Маня его друг, настоящий друг.

– Это не от женщины, – сказал Шаталов соседке и опустил телеграмму на пол возле кровати. – И, простите, мне, вероятно, придется сейчас встать, а я не одет…

Она, наконец, обиделась и ушла.

– Ну, черта лысого я сейчас встану, – сказал Шаталов и накрылся одеялом с головой. «Прилетай немедленно!» И обратного адреса не написал… Что у него, пяти рублей нет? На две запятые и две точки хватило. «В дрейфе…» Уж если кто лежит теперь в дрейфе, так это он, Шаталов: хуже, чем ему, быть не может.

Под одеялом стало душно, да и какое-то смутное беспокойство все мешало заснуть. Где это Курамой? Пожалуй, встать все-таки придется.

И Шаталов нерешительно поднялся. Взял атлас, принялся листать холодные страницы. Вот она – Курамой, маленькая точка на берегу Тихого океана. До нее четыре с половиной тысячи миль. Это по прямой.

Шаталов выругался, хотя все это было скорее смешно. Потом свирепо почесал волосатую грудь и сказал:

– Манька, ты вислоухий нахалюга, вот ты кто. А ведь был когда-то скромным юношей!

Он закрыл трубу, еще раз перечитал телеграмму. Эти педантичные точки и запятые! В них весь Манька. Они не виделись уже четыре года и даже не переписывались все это время, и вдруг…

Шаталов забрался обратно в постель. С групповой фотокарточки, приколотой иголками к карте мира, смотрел куда-то в пыльное окно Маня. Его рука гордо лежала на эфесе курсантского палаша. Эти палаши на их жаргоне назывались «селедками»… Когда хочешь прыгнуть на ходу в трамвай, «селедка» обязательно попадет между ног… Думал ли курсант военно-морского училища Шаталов о том, что ему придется ловить настоящую сельдь? Нет. Он не думал. Какие они все на этой фотокарточке молодые и глупые… Маня самый высокий, и у него единственного блестят на фланелевке медали. Он успел повоевать…

Сколько лет назад они впервые увиделись?

Огромного роста солдат нерешительно вошел в класс, где сидел за вечерней самоподготовкой их взвод, и положил тощий вещевой мешок на пол в уголке.

– Доброе утро, – пробормотал парень. – Меня назначили к вам.

Завзятый разгильдяй Пашка Павлов посмотрел на потолок, потом на парня и сказал:

– Мне сдается, сейчас вечер. Или это мне только сдается, а, ребята?

Все хором подтвердили, что до вечернего чая десять минут.

– Я ошибся, товарищи. Я, по правде говоря, немного смущаюсь, когда прихожу к незнакомым. Вы меня простите, пожалуйста. – Он снял пилотку и здоровенными ручищами стал крутить жестяную звездочку на ней.

– А вы не смущайтесь, Манечка, мы вас щекотать не будем, – жеманно сказал Володька Кузнецов.

Так Маня стал Маней. Володька здорово умел прилеплять прозвища. Сам он прозывался Интегралом – за напоминающую этот знак изогнутую тощую фигуру.

Парень все стоял посреди класса и крутил звездочку. Они рассматривали его солдатскую форму, погоны, съехавшие на ключицы, вислоухую круглую голову и ухмылялись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю