Текст книги "Том 1. Камни под водой"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Малюсенький, шатающийся зеленый самолетик лезет в узкий и мрачный туннель между облаками и горами.
Стремительно меркнет солнце.
Делается холодно.
Внизу уже снеговые вершины.
Девять человек и две маленькие русские гончие чувствуют себя неуютно.
Сабельной яркости радуга возникает под левым крылом. Скалы и снег несутся под самым брюхом «Антона». Темнота все сгущается.
Самолетик начинает сваливаться в Чарскую долину. Скоро посадка. Все думают о ней и морщат лбы.
Пилот Евсеев оглядывается, изучает настроение пассажиров. И решает развлечь их. Он передает Воронцову иностранную авторучку с изображением женщины в черном трико. Если авторучку перевернуть, трико с женщины медленно сползает. Пассажиры несколько оживляются. Авторучка идет по рукам. Стандартная красавица послушно обнажается. Мужчины хмыкают и качают головами. Ручка замыкает круг и возвращается в пилотскую кабину.
Перевал позади. Радуга исчезает. Внизу, в долине, уже давно вечер. А здесь вдруг на миг вспыхивает солнце над хребтом.
Самолетик продолжает стремительное падение.
Впереди мутная от тумана взлетная полоса.
Евсеев ведет самолет на посадку сразу, безо всяких кругов и рассматриваний. Все вцепляются в сиденья.
«Антон» прыгает, как молодая блоха. Из-под колес с гулом летят брызги. Но все кончается благополучно. «Антон» стоит, пофыркивая остывающим мотором.
– Не долго мучалась старушка в бандита опытных руках, – комментирует Фраерман.
Комиссия отправляется ночевать в пилотскую комнату.
Под ногами чавкает, но взлетная полоса совсем не в таком безобразном виде, как это представлялось в Чите. Принимать самолеты можно.
Комиссия шествует мимо разрушенных могил и покосившихся крестов – аэродром граничит с кладбищем. Вечерняя тишина. Где-то мычат коровы. Туман ползет с реки. Пахнет деревней, тихой таежной жизнью.
Все хотят есть, но доставать еду поздно. Начальник аэропорта забегает и с той и с другой стороны. Он чувствует себя неуверенно. Он убежден был, что никто из Читы не прилетит. Ведь дал же он сводку о непригодности аэродрома. Конечно, полоса в дурном состоянии, это, как говорится, факт, и мог же он тогда, имел право сходить на пару деньков в тайгу на охоту? «Антон» сел спокойно, и «Ли-2», очевидно, принять можно, но почему он должен был на свою ответственность их принимать? Главное для начальника Читинского аэропорта – определить, кто из комиссии старший. Командир эскадрильи вертолетов Воронцов самый важный и видный. Потому именно ему приносит начаэропорта в пилотскую комнату жареную щуку. Воронцов отсаживается в угол и с аппетитом ест, приговаривая:
– Люблю, знаете ли, рыбу: чудесная вещь щука… Это вам не соленая камбала…
Соленую камбалу здесь зовут «гидрокурицей». Гидрокурица идет и на завтрак, и на обед, и на ужин.
Поделиться щукой с другими прилетевшими Воронцову не приходит в голову. Глотает слюну пилот Евсеев. Сразу заваливается спать второй пилот Вася: во сне его не мучают мысли о жене. Ложится и начальник горноспасателей. Температура у него уже за тридцать восемь, но по российскому обычаю ему совестно перед Тарасовым за свою болезнь, совестно и неудобно признаться, что дело еще не началось, а он уже из него выбывает. А вдруг подумают, что он просто насморку поддался, чтобы завтра не работать, ни за что не отвечать?
Воронцов со смаком обсасывает косточки.
– А где вертолет, приданный Удоканской экспедиции? – спрашивает его Тарасов, едва сдерживая накипающее раздражение.
Воронцов лениво ведет глазом и не отвечает.
Единственный вертолет, приданный Удокану, застрял в Наминге из-за поломки хвостового винта. Запасных винтов нет, и никто из летного начальства не торопится его достать. Две с половиной тысячи людей отрезаны от мира. А если катастрофа, авария, случай тяжелой болезни? И потом совсем уже непонятно, почему сами геологи должны ремонтировать посадочную площадку, тратить свои средства, давать технику. Просто горняки в безвыходном положении, а над летным начальством не каплет. Потому и жует себе Воронцов щуку и причмокивает.
На крыльце почты в селе Чара опять тоскует корреспондент. К перилам крыльца привязана старая кобыла, запряженная в низкую корявую телегу. На колесах телеги грязь, много грязи. Грязь медленно подсыхает и время от времени тяжко плюхает на сырую землю. Старая кобыла спит. Она не просыпается даже сейчас, когда над самыми крышами села проходит на посадку самолет. «Ли-2» вывернулся из-за близких гор, прорвал пелену дождя над ними, бесшумно подкрался к селу, неожиданно и свирепо рявкнул моторами и плюхнулся на мокрое поле за околицей.
– Во глубине сибирских руд… – бормочет корреспондент. Эти четыре слова не отвязываются от него уже пятый день. Сейчас он говорит их лошади. Лошадь недвижна, грустна, понура. Седые ресницы не дрогнут. Спит.
– Во глубине сибирских руд стоит дохлая лошадь, – говорит корреспондент мрачно.
Кольцо гор вокруг села затягивает сплошной серо-фиолетовой пеленой дождя. Где-то в горах гулко, как обвал, гремит гром. Улицы совершенно пустынны, покрыты черной грязью, вдоль заборов полосы ядовито-зеленой травы. Ветер трогает траву, приотворяет калитку палисадника. Потом калитка громко хлопает – старая ржавая пила, поставленная вместо пружины, возвращает ее на место.
– Во глубине сибирских руд хлопнула калитка, – говорит корреспондент. Вторую неделю он не может выбраться из Чары на Удокан. Речка Чара вышла от дождей из берегов, дороги на перевалах размыты, машины не ходят. Две тысячи человек Удоканской геолого-разведочной экспедиции отрезаны от мира, а корреспондент от них. Единственный вертолет сломал лопасть и все сидит где-то в тайге. Часы медлительны, как старая лошадь. Идти некуда, делать нечего.
На севере вдруг раздвигаются тучи, сквозь них высовываются снежные пики Каларского хребта, пики с любопытством оглядываются, тянут жилистые шеи к свету. Им тоже надоело сидеть во влажном полумраке непогоды.
Две девчонки в ярко-красных платьях бегут по черной грязи через улицу. Останавливаются возле корреспондента, суют пальцы в рот и глазеют. Обе в высоких сапогах, обе безнадежно молчат.
– Храните гордое терпенье и дум высокое стремленье? – спрашивает девчонок корреспондент.
– Не, – говорит та, что побойчее. – Сейчас к вам папка придет.
Папка неторопливо шлепает по грязи, подходит, кивает. Он бородат, в солдатском бушлате, ушанке. Долго роется за пазухой, вытаскивает бумажку.
– Я, однако, дорогу ремонтирую. За переправой. Лежню стелем. Вот вам для матерьялу. – Он отдает бумажку, поворачивается и уходит. Девчонки идут за ним. Корреспондент читает: «Трактор сто лошадиных сил пьяный не знаю фамилию проехал по лежневке нового моста и поломал чужой труд сберегать надо ксему Борун».
Старая кобыла все спит, но одно ухо у нее чуть заметно начинает подрагивать.
Вдали показывается маленький табун маленьких лошадей. Табун шествует без погонщиков, самостийно. Позади бредут жеребята, они совсем уже малюсенькие, совершенно игрушечные.
Старая кобыла открывает глаза, звонко, призывно ржет, нервно перебирает ногами и вдруг с шумом начинает мочиться.
От табуна отделяется жеребец, скачет к почте и долго обнюхивает кобылу.
Хлопает дверь почты. Хромой парнишка вытаскивает коробки с кинолентами, сваливает их в телегу. Освободив руки, берет кнут и лупит жеребца по морде. Жеребец обижается и галопом уносится к табуну. Корреспондент читает наклейки на коробках: «Человек меняет кожу», «Заре навстречу», «Римские каникулы»…
Хромой лезет на телегу. Кобыла без понуканий пускается в черное грязевое море улицы. Телега ныряет и выныривает в лужах, как вельбот на волне. Наконец скрывается из глаз.
И ничто больше не тревожит пустоту мокрого села.
Пики Каларских гор опять затянуты пеленой туч.
От мысли о том, что командировка еще только начинается, корреспонденту хочется распустить нюни.
Мутная вода ревет в реке; видно, как на стрежне горбатится водная поверхность, выпирает ее стремительное движение нижних струй, выпирает и рвет. Рыжие водовороты мечутся от берега к берегу, крутят коряги, затягивают в себя ветви прибрежных осин и лиственниц. То одна, то другая лесовина дрогнет, оступится, рухнет в мутную струю, мелькнет растопыренными корнями; жадно слизнет волна с корней землю, замутится еще больше. Цепляют за скалистые валуны ветки, корни, недолго пружинят и рвутся, выворачиваются из живого древесного тела. Лохматится кора, отстает пластами. Ободранный ствол вынесет в Олекму, из Олекмы в Лену. Лена донесет к океану, вышвырнет в соленые волны…
Круто бушует после дождей горная река Чара. Темна она, как грозовые, низкие тучи. И гремит злобными громами. Далеко в тайге услышишь Чару.
Пониже села – переправа.
Здесь начинается дорога на Удокан.
Метров сто ширина Чары на переправе. Глубоко в землю вбиты столбы, соединены на манер виселицы, подперты со стороны реки бревнами в обхват толщиной. Стоят две такие виселицы друг против друга на берегах Чары. Стальной канат провис меж ними над бурлящей водой. Едва заметной ниткой кажется он среди речного простора, среди гула и мощного трепета темной воды.
Узкая, длинная, неустойчивая лодка. С носа и кормы заведены на канат цепи. Изменяя длину кормовой цепи, ставят лодку под бóльшим или меньшим углом к течению. Течение давит в борт и двигает лодку от берега к берегу. Таким манером переправляют трубы, продовольствие, взрывчатку, толь, кирпич, бочки с бензином. Грузовики пятятся задом в самую воду, ревут моторами, захлебываясь, кренясь, безнадежно умолкая, взрываясь матом из шоферских глоток, обдирая борта о затопленные деревья. Прямо к грузовикам тыкается лодка. Перевозчик Артамонов закрепляет цепь. Он одет тяжело, по-таежному, в сапогах, ватнике, брезентовом плаще. Перевернет лодку или шибанет ей в борт корягой – не выплывешь.
– Подай еще метр! – орет Артамонов шоферу.
– Невозможно!
– Невозможно только штаны через голову надевать! – выдает Артамонов свою любимую приговорку. Он пробирается с кормы в нос по шатающейся, юлящей лодке, груженной верхом, осевшей по самые борта. Он сознает свое здесь исключительное положение. Нет больше командиров на переправе. Только он рискует и двадцать и тридцать раз в день. Риск такая штука, к которой привыкают, но и сквозь привычку сильного, здорового, смелого человека риск бодрит и веселит. На правах старшего Артамонов всех называет «молодой человек». Не скажешь, сколько лет перевозчику. Борода скрывает лицо, широкополая брезентовая шляпа скрывает глаза, москитная сетка трепещет, раздуваясь от ветра. Когда-то плавал Артамонов на морях, шуровал уголек в кочегарках, повидал штормов, но только горная Чара поопаснее, коварнее. Весело Артамонову смотреть, как робеют вербованные работяги, когда переправляет он их на горе грузов, орет на них сипло-звонким голосом, обдает запахом сивушного перегара, подмигивает, утешает: «Это только начало, молодые люди, а на Удокане и не то будет!»
В носу лодки краснеет спасательный круг, посматривают на него сухопутные люди, стараются разместиться поближе.
– Не шевелись! Не вставай! – орет Артамонов на самой середине Чары, на черной стремнине. Глухо скрипят на берегах виселицы, капли летят с каната, визжит цепь по стали, крестятся на берегу бабы. А с другого берега смотрят шоферы, молчат, курят. Не нравится им сопливая переправа. Давно бы пора понтонный мост навести. Но только срывает Чара понтоны, а время не ждет. И не могут ждать в Удокане две тысячи человек. Им надо есть, и бурить, и рвать детонитом породу, и откатывать ее за два километра к выходу из штольни. Им надо вести разведку в глубинах гор, ощупать и обвеховать рудное тело, найти к нему лучшие лазы.
– На круг не смотри, молодой человек! – советует Артамонов седому старичку. – Если перевернет, на всех того круга не хватит! На нижней косе из глины всех разом выкопают! Поняли, молодые люди?!
Хорошо перевозчику – нашел он себе работу по сердцу – ходит краем гибели день за днем. И не за деньги ходит – так просто – из любви к искусству, от избытка сил, из привычки к рисковой жизни.
А сибирская река Чара извивается и дрожит всей своей мокрой кожей под тяжелой рукой Артамонова, копит обиду и злобу, ждет часа для расплаты.
«17 часов 50 минут, – записывает спецкор корявыми, прыгающими каракулями. – Переправа позади. Машина ЗИЛ, три ведущих оси. Груз – сухое молоко в банках, колючая проволока для склада взрывчатки в Наминге, толь и железные кровати. Впереди пятьдесят три километра.
18.02 – застряли на разрушенном мостике через ручей. Как это Борун написал: „трактор сто лошадиных сил пьяный не знаю фамилию проехал по лежневке нового моста…“ Это, наверное, здесь и было. Все пассажиры вылезают, рубят ваги, носят валуны под колеса.
19.05 – застреваем через каждые десять метров. У машины такие чудовищные крены, что течет бензин через горло бака. В колеях настелены бревна – гать. Вся эта гать разъезжается под колесами.
20.50 – провалились в болото до самого кузова. Нечего думать сняться своими силами…»
Вечер. Покой промытых дождем лесов нарушается нарастающим комариным гудом. Сумерки быстро густеют от комаров. Комары электронными облаками несутся вокруг кустов ивы и низких осин.
Уже час, как, безнадежно скренившись, уткнув фары в болото, стоит машина. И до сих пор вздыхает грязь позади нее. Грязь взбаламучена глубоко. Воздух, вбитый в нее узорами скатов, время от времени вырывается на свободу. Брошены ваги, лопаты, кирки. Теперь только трактор может помочь машине. Но никто не знает, где трактор и есть ли он вообще.
Горят костры, шипя на мокрой земле и траве.
Быстро холодеет воздух, исчезают из него запахи лиственницы, трав, болотных цветов.
Остается запах дыма и комаров.
Тайга вокруг набухает тьмой.
Плачет ребенок. Его едят комары.
– Ax ты мой сладенький… сладенький ты мой, ну не плачь, орешки будем есть, есть орешки будем, мой сладенький, – приговаривает женщина, у которой выколото на руке «Рая», жена бухгалтера экспедиции. Потом раздается чмоканье: Рая обцеловывает будущего кормильца. Вылезать из кабины она не хочет.
Бухгалтер сует в уши пальцы, лицо его морщится от невыносимой тоски. Он терпеть не может детского плача и звука чмоканий.
Шофер Толя вырывает пласт мха, проросший черникой, пропитанный водой, швыряет его в огонь костра, засовывается в едкий дым до пояса. Из дыма слышен его тихий, покойный голос:
– Каждый рейс литр крови на комарах теряю…
– Говорят – полезно, – подливает масла в огонь корреспондент. Но взрыва не происходит.
– Может быть, – соглашается Толя. Его добродушие и умение терпеть невзгоды не имеет границ. – Заварки вот нет…
Над огнем висит ведро с болотной водой. Угольки, вареные комары и пепел серой пеной покрывают воду.
Попутчики сидят тесной кучкой, сбившись под ветром, защищая глаза от искр, купаясь в дыме, задыхаясь в нем. Говорят, как и все путники России, – о дорогах. Что выгоднее: ломать машины, портить груз, занимать трактора и бульдозеры аварийной службой, рисковать людьми или начинать любое дело с хорошей дороги? Не поддается решению этот вопрос, и потому скучно его вести.
– Заварки нет, – опять говорит шофер Толя, внимательно разглядывая кипящую воду, снимая щепкой серую пену.
Всем понятно, на что намекает Толя. В машине двадцать ящиков сухого молока, а возле огня сам Тарасов из Читы. Нельзя при начальнике трогать груз. Тарасов делает вид, что ничего не понимает.
– Где учились? – спрашивает его корреспондент, вытягивая из чемоданчика вторую и последнюю банку мясных консервов. Тарасов тихо отбирает банку и прячет ее обратно.
– Все сразу в тайге никто, однако, не ест, – объясняет он. И сразу, чтобы сгладить некоторую неловкость, начинает рассказывать:
– Первый мой учитель – жена Зенона Францевича Сватоша, слышали про такого, писатель?
– Нет.
– А говорите, в Арктике много ездили… – Тарасов сплевывает сквозь зубы. – Сватош появился в Баргузине году в шестнадцатом, чех, охотовед, организовывал вместе с Допельмайером заповедник для изучения баргузинского соболя, выпивал крепко, я ему водку таскал, раньше ездил он в какую-то африканскую экспедицию фотографом… Да, а главное, он, однако, последний, кто видел Седова. Был в составе седовской экспедиции, и когда Седов предложил нежелающим уйти, то ушло двое – Сватош и еще кто-то. В Баргузине он ставил опыты – впрыскивал соболям мочу беременных женщин. Опыты удались – соболя чаще приносили потомство. Семья моя нищая была совсем. И по бабам, однако, за мочой ходил я, а Зенон меня подкармливал. Вот его жена и начала меня учить…
Тарасов встает, идет к машине. Все смотрят ему вслед, видят, как над самой землей поблескивают от огня костра фары.
– Не машина, а один силуэт остался, – с грустью говорит Толя. Слышится треск досок ящика. В ответ раздается плач ребенка, торопливые причитания женщины:
– Ну, мой сладенький, ну, будем спать, мой сладенький…
– А ведь нянчит-то девку, – бормочет бухгалтер. – Девка, понимаете, у нас, а она ее в мужском роде, черт-те что.
Тарасов возвращается с огромной банкой сухого молока в руках, говорит:
– За мой счет… Мотор не слышите?
Из глубины черной тайги, из ночной дали, сквозь комариный стон доносится неясный шум движения чего-то тяжелого и большого.
– Через час будет здесь.
– Если не сядут.
– Гришка едет, – уверенно говорит Толя. – Бульдозерист.
– Это нам навстречу? – спрашивает корреспондент.
– Да, к переправе.
Корреспондент представляет себе эти места зимой – голые деревья, стук промерзших ветвей, снеговые холмы, зализанные ветрами, мороз и пар изо ртов, и липкий металл машины, и кровавое солнце, и вся та неуютность, которую мороз и тишина безжизненности рождают в душах.
Костер вспыхивает сильнее, на рубеже трепещущего света и тьмы появляется согнувшийся, странный человек.
– Что это? Почему он стоит там?
– Это Хоттапыч, – объясняет шофер. – Мастер дорожный. Да он не живой – из старого пня ребята вытесали, для смеху. Сердится Хоттапыч, а ребята, кто мимо едут, то на него старые кальсоны наденут, то еще чего…
– Срубит Хоттапыч свой статуй, – говорит бухгалтер. – Давно уже грозится…
– Срубит – мы новый сделаем, – смеется шофер Толя. – Это ему в отместку, за дурную работу, за то, что здесь машины гробятся…
– А в Пекинском зоопарке чрезвычайно красивые тигры, – вдруг говорит Тарасов мечтательно.
Все молчат, слушают треск костра, плач ребенка, вздохи грязи возле машины. Всем сильно хочется спать, лечь, укрыться теплым, забыть про комаров, про трудную ночь впереди. Но все это невозможно. И Толя разливает в консервные банки молочное пойло из ведра. Пойло попахивает бензином. Первую банку шофер несет в машину Рае.
Комары, наверное, уже привыкли к дыму, они не бегут от него, они забираются в рукава, жалят сквозь брюки, кидаются в уши, липнут к губам, цепляются за ресницы.
Чертыхаясь, сдувая комаров с руки, суча ногами, теряя самообладание, корреспондент записывает: «Шофер Толя очень славный, заботливый, добрый человек. Каждый рейс длится три-четыре дня. Жена ревнует. Он везет обновку сынишке – ботинки. За рейс шоферы получают по семь рублей – очень мало. Работа каторжная. Мы в пути семь часов сорок минут, а отъехали только девять километров. Наверное, Толе весь мир представляется в рамке из кардана и машинных колес, из положения „лежа на спине“… Как невыносимо ревет младенец!.. А бухгалтер совершенно не похож на бухгалтера. Это большой, тяжелый и мрачный мужчина лет тридцати пяти… Показалась одинокая фара – идет бульдозер, земля подрагивает – сплошное болото. Вид у бульдозера страшный. Половины траков на гусеницах нет, двигающаяся гора грязи. Лязг и грохот, и синий дым выхлопа. Берет нас на буксир. Через каждые двести метров мы опять садимся, он догоняет нас, вытаскивает, и все начинается сначала.
5 часов 35 минут утра. Позади двадцать один километр. Вброд форсируем горную реку и, конечно, застреваем в ней. По берегам горелый лес. На черных мокрых ветках мертвых лиственниц светлые капли дождя. Дождь уже давно. Встречная машина. Люди вылезли, пытались нам помочь. Ничего не вышло. Попрощались. Как только сквозь просветления в облаках начинает просовываться солнце, так ото всего идет густой пар, и брезент сразу делается теплым. Но это на считанные минуты. Потом опять холодная мгла и озноб. Комары продолжают подниматься в горы за нами.
07.30. Пришел трактор, вытащил. Тащит до двадцать второго километра полтора часа. Тайга редеет. Каменные реки текут в распадках.
08.00. Появился снег, все холоднее, рядом бродят облака. Уклон дороги не меньше двадцать градусов. Какие же все-таки прекрасные машины эти ЗИЛы!
10.00. Едем по каменистым осыпям. От тряски болит живот, руки так устали, что невозможно держаться за борта, лопнуло стекло в часах. Вокруг на камнях растет только карликовый кедр. С перевала по колеям несутся навстречу нам потоки воды. Сильный дождь.
12.00. Засели на скате Клюквенного хребта. Под кузовом ревет вода, из машины не вылезти. Холод. Пейзаж типично заполярный, мурманский. А на этой же параллели в Калининграде сейчас не продохнешь от жары и надо поливать фруктовые сады.
13.40. Догнал трактор, вытащил. Спуск в Намингскую долину со Скользкого хребта. Кажется невозможным, но это факт – мы едем головой вниз, такой уклон! Видны гольцы Удоканского хребта. Угрюмость гор, хранящих медь. Все в морщинах, лысые, неприступные. Редкие лиственницы и карликовый кедр.
15.05. Приехали. Наминга. Поселок из одной улицы, новые желтые дома, большущее здание клуба, строится больница и много-много еще всего вокруг строится.
Вечером. Сейчас узнали, что вчера на переправе через Чару погибли четыре человека из тех, кого мы встретили, когда засели в пятый раз, из тех, кто нам хотел помочь. Среди погибших одна женщина. Они пытались переправиться самовольно, лодка перевернулась. Тела до сих пор не нашли.
Удоканской экспедиции совершенно необходим второй вертолет.
Суть горных работ, которые ведутся здесь, в следующем.
Чтобы определить запасы руды, надо измерить толщину пласта. Над пластом – горы. Бурить с их вершин вниз невозможно – слишком глубокие скважины. Пришлось пробивать горы с боков штольнями и бурить уже из них. Длина штолен будет уникальная – до четырех с половиной километров, а вход только один. Вентилировать такие глухие штольни чрезвычайно трудно, откатывать породу тоже. Входы в штольни находятся в труднодоступных местах».
Горы безмятежны. Тени облаков бесшумно бредут по голым вершинам, по каменистым осыпям, равнодушно падают в пропасти, подсинивают снег в лощинах. На склонах гор ярко зеленеют малахитовые глыбы.
У входа в штольню номер один сидят рабочие, курят, смотрят вниз в далекую долину Наминги. Там ярко желтятся новым деревом домишки поселка, отсюда они совсем крошечные.
Чуть кружится голова.
Трехсотметровая пропасть.
Валуны, осыпи и двести двадцать девять косых и шатких деревянных ступенек. Три Исаакиевских собора, поставленные один на другой. И каждый день сюда надо подняться – с валуна на валун, со ступеньки на ступеньку; потом надо идти в забой и работать; потом спуститься.
Рабочие только что поднялись, они в поту, они дышат тяжело. За этот подъем и спуск в любую погоду – в мороз и пургу, в жару и безводье – им оплачивают тридцать минут рабочего времени. Гулко и тяжело стучат натруженные сердца, подрагивают ноги, с хрипом дышат груди, забитые табачным дымом.
Работяги сидят на самом краю пропасти, смотрят вниз и курят уцененный «Казбек» – по десять копеек пачка. Эти папиросы пролежали на полках сибирских магазинов с пятидесятого года.
– А на гору Казбек для туристов канатную дорогу построили, – говорит кто-то и щелкает заскорузлым пальцем по папиросной коробке, по черному всаднику.
– Не на Казбек, а на Эльбрус…
– Сюда бы этих туристов…
Недалеко в лощине виден снег, грязный, вспухший; языком дохлой собаки извиваются между гор остатки лавины. Из-под языка выбивается ручей, бежит вниз по камням, звонко, прозрачно взбулькивая.
Пятого мая глухой ночью произошел здесь снеговой обвал. Под пятнадцатиметровым слоем снега и камней погибли два проходчика.
Очень суровы здесь горы.
И этой зимой опять зависнут над дорогами и домами снеговые, стотонные гребни.
Удокану нужны минометы. Говорят, в Хибинах уже применяют минометы для обваливания лавин. Какой-то отставной майор разъезжает по горам и палит из старенького миномета, и все получается очень здорово. А читинские военные все не могут решить этот вопрос, хотя геологи еще прошлой зимой просили их об этом…
Работяги ворчат и жалуются на морозы, лавины, на то, что от снеговой воды, лишенной минеральных солей, фильтрующейся через омедненные руды, женщины заболевают здесь зобом, а у мужчин крошатся зубы.
Спецкор слушает жалобы и вспоминает тихий голос Королькова. Тем, кто шел здесь первым, пришлось собирать снег между камней на сопках столовыми ложками, чтобы натопить чайник воды. Теперь есть водопровод. Теперь есть дома, электровозы в штольнях, электростанция, баня, мощные вентиляторы, станки алмазного бурения, сотни машин, тракторов, бульдозеров, есть столовая, в которой кормят лучше, чем в Чите. Правда, кормят только консервами. Правда, есть жалобы на качество алмазных коронок. Но, например, Жидков – заместитель начальника управления – считает, что дело не в качестве коронок, а в неумении бурить ими. И быть может, его требовательность – залог будущей победы. Поэтому спецкор говорит:
– Хватит, ребятки, ныть. И к тому же скоро все это кончится. Уедете вы отсюда. Закрывать собираются Удокан. Нашли медь в другом месте. Прекрасное месторождение возле самой железной дороги. В Казахстане. И по вскрытию очень удобное.
Он, конечно, врет. Он знать не знает ни о каких новых месторождениях.
Долгая пауза, сопение, настороженность.
– Быть не может, – наконец растерянно говорит кто-то. И такой искренний страх на их лицах. Не может быть лучшего месторождения, нежели Удокан! Их Удокан! Не может быть, чтобы его закрыли! Спецкор чувствует, что больше врать не следует: слишком не нравится им сейчас его физиономия. Он сознается во лжи.
Рабочие уходят в черную, морозную дыру штольни. Над входом в нее по ржавому железу написано: «Никогда не бросай товарища, получившего увечье или заболевшего в пути». Они проходят под этой вывеской, и несколько минут еще слышно, как чертыхаются крепкие глотки, когда ноги поскальзываются на ледяных сталактитах. Так они отшагают полкилометра до забоя и там, в глубине горы, среди промерзшей еще миллионы лет назад породы будут бурить шпуры и грузить вагонетки тяжелыми, с зеленоватыми жилами камнями.
Начальник отдела труда и зарплаты экспедиции Бизяев живет в маленьком, очень чистом, весело покрашенном домике с женой и сынишкой. За палисадником, аккуратно обложенные дерном, растут маленькие топольки и лиственницы, видны следы ухода за ними и любви к ним. В таком домике могут жить только те люди, которые осели в Удокане навсегда, прочно. Бизяев здесь с пятьдесят шестого года, начинал с рытья канав, бил шурфы, искал глину. Он знает цену труду.
– Оплата времени, затрачиваемого на добирание к месту работы, не положена. Рабочий получает здесь пятьдесят процентов полевых. Получая полевые, он может разбить палатку хотя бы у самого места работы. То, что мы оплачиваем тридцать минут рабочим первой штольни, – нарушение закона. Мы оправдываемся только тем, что там и палатку поставить негде.
– За безводность еще год назад платили двадцать процентов. После постановления об упорядочении зарплаты это отменили. Сразу резко возрос уход рабочих с производства. Особенно плохо с хорошими специалистами. Они сюда просто не едут. Добавочный коэффициент в районе Читы один и три, а здесь один и четыре. Какой же смысл идти на все лишения, связанные с работой в высокогорной, северной местности? Совершенно необходимо увеличить коэффициент до одного и шести. Необходимо выделить Удокан даже из ряда других северных районов Читинской области, ибо условия здесь неизмеримо труднее Чары или Тунгокочена. Изменением коэффициента мы одним махом решим все сложности.
– От кого это зависит?
– От Комитета по труду и зарплате при Совете Министров СССР.
Взрывнику двадцать четыре года, он тощ, длинен, жилист. Образование низшее. Месячный заработок четыреста рублей новыми деньгами.
Он идет по штольне на Озерном участке. На левом плече висит рюкзак. В рюкзаке двадцать пять килограммов детонита. На шее шестнадцать огнепроводных шнуров с наращенными уже на них детонаторами. В руках палка-забойник. В зубах папироса. Кепка на затылке. Длинные ноги цепляются за шпалы. Лампочка вырубает из кромешного мрака тупой конус дымчатого света. В конце штольни Тарасов и главный инженер Зуев.
– Прошу провожающих покинуть вагон, – флегматично объявляет взрывник, скидывая с плеча мешок. Никто не должен оставаться с ним в забое. И начальники уходят. Тишина смыкается вокруг Еремеева. И мрак. Над ним около километра спрессованных собственной тяжестью пород. У взрывника болит зуб. Он слушает, как затихают голоса начальников. Зуев рассказывает о том, как трудно было освоить новый способ крепления кровли при помощи штанг. Двухметровую штангу загоняют в породу, на конце штанги – клин, клин распирает породу, и она держится над штольней, как железобетонный свод. И не надо никакого крепежного леса, и быстрее, и дешевле. Главный инженер Удокана очень молод и все время счастлив, хотя без взбучки от начальства не проходит и месяца. Он счастлив потому, что беспредельно любит свою работу. Только истинная любовь к своей профессии дает людям постоянную силу для преодоления здешних трудностей. И эту силу чувствуют в главном инженере и рабочие, и средний командный состав, и все начальники.
«Мощный парень. Образованный», – думает о Зуеве взрывник. Где-то ему завидно. Он вспоминает, что приятель Мишка посоветовал засыпать в зуб детониту. Мишка клялся, что это самый лучший наркотик. Взрывник чешет в затылке.
«Самое дурное, однако, – думает он, – это аммонал. Потому что от него руки желтеют. И фиг их потом отмоешь. Детонит, конечно, лучше… Насыпать или не насыпать его в зуб?»
Взрывник удрал из дому на шахту еще в семнадцать лет. По глупости: ребятам надоело учиться, и они подбили его тоже бросить школу. А как теперь учиться, если каждый месяц в кармане четыре тысячи старыми деньгами?
Он осторожно берет щепотку детонита и сыплет ее в больной зуб. Сперва ничего, а потом кажется, будто вся взрывчатка мира разом ахнула у него между челюстей.
Взрывник ругается долго и сладко. Потом – раз! – берет первый патрон и зло раскручивает его между ладоней. Два – снимает с шеи огнепроводный шнур и засовывает детонатор в патрон, прихватывает бечевкой. Три – патрон засовывается в черную, круглую глотку шпура. Четыре – палка-забойник проталкивает патрон до упора. Все это повторяется пятнадцать раз. А потом, как досылка снаряда в орудие, – еще по пять патронов в каждую глотку шпура. Тишина давит на уши. Только слабый шорох картона по стенкам шпура.