Текст книги "Под крылом - океан"
Автор книги: Виктор Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Ему было приятно, что она так много говорит, – это первый признак расположенности, и вместе с тем он отмечал, что инициатива потихоньку начинает переходить в ее руки. Она смотрела на небо, и он задирал голову, она говорила о каких-то пустяках, и он слушал, не высмеивая, хотя для него звезды ничего, кроме ориентиров в полете, собой не представляли. Он больше думал о своем:
– Валя! Ты не боишься идти с незнакомым человеком в ночь?
– Не боюсь, – смело посмотрела она на него. И он видел, что она чувствует себя превосходно.
– Ты же меня не знаешь. Может, я какой Змей-Горыныч!
– Змей-Горыныч? – Она запрокинула голову. – Если бы я не знала, то чего бы я пошла? Я знаю о тебе все! Мне с тобой ничего-ничего не страшно. – И смотрела на него так, будто он должен был погладить ее по голове за правильный ответ.
Эта наивность обескураживала Пахарева. Смешно, но факт оставался фактом: беспечно легкомысленный лейтенант должен был ханжески прикидываться неколебимым блюстителем нравственности:
– Верно, тебе меня нечего бояться. Но, во-первых, вместо меня мог быть кто-то другой, а во-вторых, иной раз так складываются обстоятельства, что они просто уходят из-под контроля человека. Все происходит помимо воли.
Он знал, что говорил. Ему уже приходилось обжигаться, по, видно, мало, раз он еще заигрывал с огнем. Зато она была проста, как семечко:
– Нет ничего сильнее разума!
Ничем нельзя было вернуть ее на грешную землю.
– Слышишь, они о чем-то все время перешептываются? – Ее по-прежнему влекли звезды. Она придерживала его за плечо, обращая лицо к мертвому свету. Пахарев приостановился. Они были сейчас как в преисподней. Глухота вокруг, пустота, жуткость одиночества. Даже привычный треск цикад выродился в какое-то подземное пиликанье.
– Слышишь? – спросила она шепотом.
Пахарев ничего не слышал, кроме цикад. Было еще что-то, кажется, море вздыхало за перевалом, но он не хотел ее огорчать:
– Слышу.
– Вот видишь, а он не слышал.
– Кто он?
Она, поникнув головой, остановилась перед ним, как перед святой иконой:
– Я должна тебе все рассказать…
У него сжалось сердце! Не от трагического зачина, заимствованного с экрана телевизора, даже не из-за какого-то там горя, а вообще… Жизнь, есть ли у тебя что-нибудь, что ты могла бы пощадить до поры до времени?! Или остается только то, что в состоянии отбиваться своими силами? Птенчик же еще, еще только-только начала выпархивать из гнездышка, а уже помяли перышки. Сейчас начнет рассказывать о грубости, о лжи какой-нибудь.
– Если бы я знала, что встречу тебя, я никогда бы не пошла с ним в поле.
«Хотя, – прикидывал он, – семнадцать лет во все времена были не самым ранним возрастом любви».
Он молча слушал, хотя она для него была не более как случайно мелькнувшее лицо. Он не имел права при равнодушии к ней выслушивать ее признания, но в силу воспитания не останавливал ее.
– Мы с ним целовались!
Он ждал, что она будет говорить дальше, более того, готов был поторопить ее, чтобы услышать казавшееся ему сейчас самым важным в признании. Это должно было и определить дальнейшее его поведение с ней.
Она как будто колебалась, будто хотела ему еще что-то сказать, но не могла собраться с духом.
– Ты меня простишь? – наконец подняла голову.
Он давно отметил в ней что-то нежно-доверчивое, как у выкормленного из бутылочки лосенка, а сейчас ему показалось, что у нее слезы. Это подействовало на него сильнее всяких слов:
– Валя, о чем ты говоришь? Я верю тебе.
И ложь бывает разной. Он лгал ей самым мерзким образом, потому что говорил одно, а думал другое. Что прощать? То, что она с кем-то целовалась? Если так, то лучшего комикса, от которого будет покатываться вся эскадрилья, не придумаешь. Или… простить большее? Он готов слушать дальше.
Но дальше все повернулось так, что было уже не до исповедей. Она переступила темную ленточку подорожника – это ли преграда! – и уткнулась ему лицом в грудь. Он почувствовал под ладонями ознобную дрожь ее плеч.
– Тебе холодно? – Он обнаружил, что под ситцевым халатиком у нее ничего, кроме купальника, нет.
– Нет, мне хорошо. Мне очень хорошо. Я слышу твое сердце, – сделала она радостное открытие. – Оно такое гулкое, что кажется везде. – Она приподнялась на носочках, и кольцо тонких рук сомкнулось на его шее.
Он поцеловал ее не как подружку своей младшей сестренки, а как целовали его свободные женщины в хмельном угаре южных ночей.
– Поцелуй меня еще, – попросила она совсем как в фильмах упадка. – Еще…
Ее побледневшее лицо с закрытыми глазами жило как будто своим напряжением, своей внутренней жизнью. Оно было отрешено от всего окружающего.
– Володенька, Володенька, Володенька, – повторяла она словно в забытьи и, похоже, не в силах была теперь сама вернуться в реальный мир.
– Я люблю тебя. Я люблю тебя навсегда. Я люблю тебя на всю жизнь. Я знаю, такого больше никогда не будет, – безотчетно отдавалась она своему чувству.
– Володенька мой милый, Володенька…
Похоже, для нее больше ничего, не существовало, кроме этого имени: ни родителей, ни подруг, ни прошлого, ни будущего. Время сжалось в одно мгновение, неизмеримо бесконечное своим счастьем, как вечность. И не было в этом мгновении ни страха, ни стыда, ни сомнений, ни разума.
А он, вышколенный с юности суровостью армейских законов, он, с выработанной самой его профессией реакцией подавления чувств, все сопротивлялся самому себе, боролся с затягивавшим его водоворотом.
Но надолго ли могло хватить лейтенантского терпения?
Он обманывал и себя, и ее, уверяя, что хочет только посмотреть, какая она? Пока он путался своими пальцами с верхней пуговицей халатика, она легко справилась со всеми остальными.
Оп ошибался, принимая ее за гадкого утенка. Один раз из тщеславных побуждений он попал в Эрмитаж, и единственное, что запомнил после шестичасового блуждания по залам, была роденовская «Вечная весна». Но там было холодное свечение мрамора, а здесь непреодолимое притяжение жизни, горячий жар лица, встречное движение полуоткрытых губ. Нет, прекрасней той поры, в которой она была, не было и уже не могло быть! Словно не веря яви, он провел ладонями по плавному изгибу ее плеч, тонкой талии, прижался щекой к мягкому теплу.
– Володенька, я хочу быть твоей, только твоей. – Ее колени подгибались.
Он подхватил ее на руки и, спотыкаясь в темноте на каких-то выбоинах, понес ее к пугающе темневшим ворохам.
Нет, он не был в беспамятстве или невменяемости, или в полной утрате контроля над собой. Не ослеп же он, раз увидел ее сразу настороженно поутихшей, а в открытых глазах страх ожидания; не оглох же он, раз услышал в ее словах мольбу, и отчаянную решимость последнего выбора, и успокаивающую ее саму молитву:
– Я отдаюсь тебе одному раз и навсегда. Я люблю только тебя, больше своей жизни!
Нет, как ни был он беспечен, самонадеян, заносчив, но осталось же в нем что-то такое, что заставило его остановиться.
И он наконец задал ей вопрос, занозой жаливший его весь вечер. Она, закусив губу, отрицательно покачала головой. И сразу ничтожно жалким показался он со своими желаниями в свете ее чистого огня…
– Что же ты так, очертя голову? – Сразу отрезвев, опустил он ее с рук на землю.
И она в этот момент словно вкусила плод с древа познания. Устыдившись, отвернулась и отошла в темноту.
Только теперь Пахарев вспомнил о времени: шел одиннадцатый час.
Они возвращались домой, почти не разговаривая. Он придерживал ее за плечи. Между ними было общее тепло и будто общий ток крови по замкнутому кругу. Им было хорошо и без разговоров.
Но что-то глубоко запрятанное в подсознании отяжеляло душу Пахарева. Неловкость ли, пристыженность, налет досады, или все это вместе являлось глухим упреком самой природы за отступничество, за нарушение естества ее законов вечного круговорота жизни.
Наверное, сумрачность его души чувствовала и Валя. Она останавливалась, привставала на носочки:
– Ты очень сильный, ты настоящий. Я теперь люблю тебя не только сердцем, я как маленькая твоя часть.
А он не забывал, что вся его сила лишь младенец ее слабости. Такова власть женщины.
– Ты меня любишь? – Она старалась пристальней вглядываться в него, чтобы все рассмотреть.
– Я люблю тебя. – Целовал он ее в висок и верил, что говорил правду.
Еще ее волновал завтрашний отъезд. Не столько сам отъезд, сколько вопрос: придет или не придет он ее проводить? Пахарев пообещал прийти.
Она учла, что на перроне им долго прощаться не придется, и своей рукой записала в его блокнот все адреса на два месяца вперед. Основной адрес, домашний, она подчеркнула трижды.
Они простились в подъезде, на лестнице: она уходила по ступенькам вверх, он – вниз, не разъединяя рук до последнего.
Пахарев ее не обманул. Он пришел на вокзал с запасом времени и, сидя на скамейке, мог откровенно рассматривать всю их семью. Да, Ира действительно была красива, независима, надежна. Может, и прав Борис – такой должна быть жена, но любить он мог другую: нежно-доверчивую, ясную, как божий день, девочку в белой кофточке, укороченной черной юбке, туго стянутой в талии, которая свободно охватывалась кольцом его пальцев.
Было видно, что у них добрая семья. Они все по очереди оглаживали ее, отец встряхивал ее за плечи и склонялся к ней, своей маленькой, как гусь на толоке. Догадывался ли он, какой может быть его девочка и что с ней случилось вчера? А Валя, смущаясь, кивала головой и посматривала радостно-счастливым взглядом на Пахарева.
Воздух над перроном казался раскаленно-неподвижным, солнце жарило в спину, а Пахареву очень хотелось, чтобы сбереглась роса на розах в портфеле. Пять ало-атласных роз срезала ему с клумбы прямо напротив их гостиницы самая свирепая из дежурных: «Ах, Володька, ты у нас один такой!»
Звон станционного колокола, истаивая, сходил на нет, кажется, в его сердце. Он почему-то решил, что у нее не хватит смелости нарушить их семейную благочинность.
Валя хорошо воспитанной девочкой обошла всех своих и лишь потом направилась к Пахареву. Он поднялся ей навстречу, отдал розы, так и забыв взглянуть, осталась ли на них роса. Зато он отметил отличное воспитание ее родственников: они даже не смотрели в их сторону. Должно быть, Валя их предупредила.
Валя остановилась в шаге от него:
– Я уезжаю, но я все равно с тобой навсегда! – Это то, что приготовила она сказать заранее. В ямочке шеи, так же как и вчера, билась невидимая жилка, но в смелом взгляде была серьезность школьной отличницы.
– Я буду ждать! – добавила она с решимостью клятвы.
Поезд с лязгом дернуло, и она побежала в вагон. Уже из тамбура она помахала ему в последний раз букетом роз: не отцу, не матери, не сестрам, а ему.
«Я буду ждать… я буду ждать… я буду ждать…» – все отстукивало, затихая и отдаляясь, на бесконечности рельсов…
* * *
Конечно, они никогда больше не встретились. Володя Пахарев так и не написал ей ни одного письма. Из объяснений Бориса на утро следующего дня он понял, что Валя действительно принимала его за кого угодно – сказочного богатыря, благородного принца, легендарного аса, – только не за того, кем он был на самом деле. Зачем держать в заблуждении юную душу?
Было, он даже в какое-то время вообще забыл о ней. Жизнь не остановилась после их прощания. Его любили, и ему казалось, что он тоже любил. Но чем больше он жил, тем чаще вспоминал тот теплый вечер и девочку в халатике. Никто и никогда его так больше не любил. Безоглядно, опрометчиво, чисто. Только за то, что он был рядом. А все другие обязательно от него чего-то хотели, ждали, добивались. И странное дело, ему не однажды приходилось сожалеть, что с кем-то допустил близость, и ни разу он не пожалел, что не допустил ее с Валей. Было другое: с годами не забывалась, а все больше обострялась та отяжеленность души, которую он почувствовал, когда они возвращались домой. Что помешало им тогда встретиться и остаться вместе навсегда? В жизни каждого человека лишь раз бывает не только шестнадцать или двадцать лет, а и первая вспышка любви – яркая, как ослепляющий магний: лишь раз можно безотчетно отдаваться своему чувству. Это, наверное, и есть знак судьбы. Это остается на всю жизнь. А все, что бывает потом, – только отблески на вращающемся многограннике зеркал. Знает ли об этом человек? Дорожит? Отстаивает?
Он часто думал о том, что страницы судьбы нельзя отлистывать назад, нельзя остановиться на самой интересной. Они перелистываются без задержки, все вперед и вперед. Только от тебя одного зависит, чем ты их заполнишь: счастьем или горем. Можешь вовремя понять, что именно должен внести, – значит, повезло, не можешь – они перелистываются пустыми. Правду говорят: нет в жизни черновика, все набело!
Конечно же, и та девчонка все так же любит и будет любить его всю жизнь. Она выйдет замуж, будет растить детей, но всякий раз, прислушиваясь к звездам, сердцем своим она будет вместе с тем беспечным лейтенантом, у которого были такие нежные руки и такое большое сердце.
Всякий раз, когда Владимир Петрович Пахарев, так и оставшийся в холостяках, отправлялся в отпуск, перелистывал старый блокнот, то находил ее адреса, записанные безукоризненным почерком отличницы. Потом всю дорогу в поезде вагонные колеса выстукивали ему одни-единственные слова: «Я буду ждать… Я буду ждать… Я буду ждать…» И ему казалось, что это строки из песенки о его нелепо не состоявшемся счастье.
Однажды он не выдержал и завернул в места лейтенантской службы. Он сообразил, что по адресу, подчеркнутому трижды, должен быть телефон. Действительно, справочная сразу дала номер.
Ему ответил женский голос – увядающий, но еще достаточно властный.
– Вы меня извините, здесь девять лет назад жила Валя… – И Пахарев назвал ее фамилию.
Можно было предположить, что там слишком долго вспоминают. Или сорвалась линия связи. Потом наконец спросили:
– Кто это звонит?
– Едва ли вы меня знаете. Мы не знакомы.
– Я знала всех ее друзей, – ответили там твердо.
Пахарев представился по полной форме.
– Почему же я вас не знаю, Володенька? Я вас очень хорошо знаю.
Телефонная трубка повлажнела в его ладони.
– Валюша утонула в ту же осень. Это был несчастный случай, но вы имеете право знать, как все произошло.
Пахарев, когда собрался искать ее, готов был ко всему, что она счастлива или несчастлива, в замужестве или одинока, большой судьбы или потерянной. Но только к этому не был готов. Какая смерть? Что ему говорят? Вали нет? Ее нет на этой земле, в этом мире? Ни следа, ни взгляда, ни голоса? И никогда больше не найти, не встретить, никогда больше не привстанет на носочки: я как маленькая твоя часть… Нет его стебелька, его нежно доверчивого солнышка, его несостоявшейся судьбы.
– Она решила, что вы погибли, – ватно застряло в ушах Пахарева.
Погиб? Почему он должен погибнуть? Ах да, опасная работа. Ведь это правда, действительно правда. Он давно погиб, погиб много лет назад, сам того не замечая. Он погиб не только для нее, а и для себя, для своей личной жизни, когда побоялся ее и своих чувств, когда начал жить в жестких рамках рационализма. Но это была уже не жизнь, а роль, игра, запрограммированное движение автомата. А настоящая, полная жизнь – с любовью, разлуками, страданиями, счастьем – осталась там, в далеком звездном вечере, осталась вместе с девочкой в ситцевом халатике.
Он стоял в телефонной будке, и она казалась ему склепом, в который его занесло из минувшей жизни в жизнь другую, чужую для него, холодно-отстраненную, где нет для него ни жалости, ни участия, на любви. А есть только одно: его работа, его тяжелые самолеты, чугунный звон неба… Он смотрел сквозь толстое стекло на улицу, на прохожих, словно явился незваным гостем, смотрел с отдаляющегося берега на незнакомое течение некогда родной ему реки. Как же «то все просто связано: ее смерть и его жизнь. Ни одна смерть не касалась его так близко.
– Вы меня слышите? Что вы молчите?
– Слышу.
– Для вас осталась пачка ее писем. Она все ждала ваш адрес. Вам переслать или вы придете сами?
«Письма… Ее письма… Это все, что осталось для него из нежного в этом мире…»
– Приду. – И собственный голос показался ему чужим.
Всю дорогу до их дома, на ступеньках лестницы, где они прощались, его душу разрывала высказанная Хемингуэем истина: когда делаешь все слишком долго или слишком поздно, нечего ждать, что около тебя кто-то останется…
Контрольный полет
Они еще курсантами, лет пятнадцать назад, летали вместе, но так и не стали друзьями. Завалов ближе всего сошелся с Воскресным, когда их откомандировали переучиваться на новую технику; два лейтенанта из одного училища в незнакомой среде, естественно, держались друг друга.
Однажды они пришли в гостиницу навеселе, старательно поддерживая друг друга, и их приметили. На следующий день обоих вызвал начальник курса.
– Зачем нам гореть обоим, Сергей, – развел руками Костя Воскресный. – Ты знаешь, какое у меня положение.
В критической ситуации каждый считает свое положение безысходным. А у Кости к тому же начиналась любовь с дочкой генерала, и он не хотел быть скомпрометированным. На «коврике» у начальника учебно-летного отдела Завалов сказал, что, устанавливая себе норму, он немного ошибся, перебрал, а Воскресный был совершенно трезв и вел его.
На этом сближение однокашников и кончилось.
Вскоре они вообще расстались: после переучивания Воскресный женился на дочери начальника учебно-летного отдела и остался возле нее, а Завалов уехал в часть.
Они встретились снова лет через семь. В аллее а далеком гарнизоне руку капитана Завалова энергично тряс сияющий майор Воскресный в новой тужурке с многообещающим ромбом академии. За время разлуки перемены произошли не только в звании. Время заметно изменило их, резче выразило те черты, которые в их лейтенантской юности только намечались.
Завалов, казалось, стал еще выше, еще больше раздался в плечах и похудел, а на висках появилась седина, заметно старившая его.
Костя Воскресный, напротив, выглядел моложе своих тридцати. Он стал вроде бы круглее, приземистее, как бы обтекаемее, с широкой открытой улыбкой на нежно-розовом лице. Пожалуй, полнота только и выдавала, что он отнюдь уже не юноша.
– Приехал к вам на должность замкомэски, – сообщил он. – Ну а ты как?
– Летаю на заправку днем и ночью.
– Ого, асом стал. А должность, должность как? – Скользнул взглядом по капитанским погонам Завалова.
– Командир корабля.
– А-а-а.
Он спросил еще о детях, о жене и заторопился:
– Ну пока, Сергей. Я спешу, мы должны встретиться поближе, вспомнить прошлое.
– До свидания, товарищ майор.
– Ну что ты, Сереж? – приостановился Воскресный. – Для кого майор, а для тебя… Константин Павлович.
Завалов, опуская взгляд, кивнул и подумал, что «поближе» они никогда не встретятся.
В полку майору Воскресному не везло. За полгода три предпосылки к летному происшествию: посадил машину до полосы; дважды, неумело пользуясь тормозами, полностью «разувал» самолет, сжигая покрышки.
Кое-кто уже втайне побаивался с ним летать. Завалов, узнав, что по сложному варианту, при низкой облачности, запланирован у него инструктором Воскресный, подумал, что надо быть повнимательнее. На следующий день действительно установился «минимум»: низкая, хоть шестом доставай, облачность, размытый горизонт за сизой дымкой.
Это было время весны, конец марта, когда тепло набирало силу и на полях отдельные проталины стекались в раздольное, маслянистое, будто из нефти, море, на котором одинокими островками блестел глянцевой коркой выветрившийся колючий снег. Сверху земля походила на пенистый прибой, скрывающий посадочную полосу, и самолет приходилось пилотировать только по приборам почти до точки выравнивания.
Им оставалось выполнить последний, третий полет.
– Дай, Сереж, я этот круг сделаю, – попросил Воскресный, и Завалов отпустил штурвал. «Надо смотреть», – подумал он, неторопливо стаскивая влажные перчатки.
Летчик показывает себя на предпосадочной прямой после четвертого разворота. Полет – это работа, где требуются высокая организация человека, способность чувствовать детали, ювелирная точность движений и, как любая другая работа, выражает личность: интеллект, требовательность к себе, мужество.
Воскресный напряжен. Его лицо сосредоточенно, губы крепко сомкнуты, на крыльях носа появилась испарина. Без напускного глубокомыслия лицо его кажется простодушным, как детский рисунок.
– Полоса слева, двести, – информируют с земли.
Инструктор, не раздумывая, поспешно вводит машину в разворот, чтобы побыстрее загнать стрелку «курсовика» на ноль, а самолет по инерции проскакивает створ полосы.
– Справа сто пятьдесят, – докладывает руководитель посадки.
Правый крен, потом снова левый доворот, и заход получается по синусоиде, явно непоказательный.
Сосредоточив все внимание на выдерживании курса, Воскресный забывает о высоте и вдруг, заметив, что идет выше установленной, бросает машину на снижение, стягивает рычаги оборотов до малого газа.
Тяжелые, иссиня-черные, цвета мокрого снега облака плотным слоем окутывают самолет, даже не видно концов плоскостей. Без видимости земли теряется ощущение полета. Но в подсознании живет чувство опасности, и от летчика требуется усилие воли, чтобы хладнокровно продолжать «слепое» снижение.
Воскресный нервничает, непрерывно сучит штурвалом, создает ненужные крены, разбалтывает самолет. Эта суетливость была его старым недостатком – еще с училища, но тогда Завалов зажимал штурвал двумя руками и говорил нарочито спокойно: «Расслабься, Костя, все успеем». Но тогда они были курсантами. А теперь Воскресный – инструктор.
Наконец в кабине посветлело, будто легким крылом смахнуло тень сумерек, стала просматриваться земля.
– Рвань всякую прет, – недовольно пробасил Воскресный, однако в его голосе чувствовалась и приободренность – впереди расстеленным для отбеливания полотном лежала посадочная полоса. – Выбрались мы из этой мути, а, Серег?
Завалов сдержанно кивнул и отвернулся к боковой форточке: он не мог поддерживать разговор, в котором так легко осквернялось небо. Он до сих пор чувствовал и помнил восторг первого полета, а до прихода в авиацию сменил несколько профессий и решил, что он человек без призвания. А небо открылось ему радостью.
Но вместе с тем Завалов помнил, и так же явственно, секунды оцепеняющего ужаса – первые секунды неожиданного падения… Грозовое небо низвергало самолет вниз с отказавшим двигателем, а он не мог даже доложить на землю о срыве – язык словно задеревенел, прилип к гортани. Но и после этого случая не изменилось его отношение к небу.
Посадка у Воскресного получилась мягкой, но с небольшим перелетом, как и положено садиться опытным летчикам. Однако, на профессиональный взгляд, она не была безупречной: с высокого выравнивания, без запаса скорости машина садилась не там, где хотел летчик, а неслась над землей насколько хватало аэродинамических сил: И сам Воскресный не был уверен, что следующая посадка получится такой же удачной.
А сейчас инструктор доволен собой: «Конец – делу венец!» И в благодушном расположении духа открыл форточку кабины. Упругий поток освежил лицо. Свистящий шум двигателей заглушил сухой треск наушников.
Торопливый, на одной ноте, доклад штурмана застал летчиков врасплох:
– Командир, скорость двести, до конца полосы шестьсот!
Эта скорость была явно велика для оставшейся части бетонного покрытия. «Выкатимся!» – такая мысль пришла к летчикам, похоже, одновременно. Воскресный выжал было тормоза, но, увидев, что это же сделал и Завалов, тут же отпустил их: «Пусть он рвет покрышки!»
Стало понятно, что никто из них до этого самолет не тормозил – понадеялись друг на друга.
Впереди показался последний «рукав», через который отруливали на стоянку. Ясно, что до него самолет не остановить: скорость еще больше сотни. Воскресный снова засуетился, нажал на основные тормоза и опять отпустил, зачем-то дернул рычаги аварийных тормозов и наконец потянулся к кнопке включения ручного управления передних колес шасси. Очень ему хотелось освободить посадочную полосу в обычном месте.
– Не надо, командир. Лучше по прямой! – Завалов понял его намерение развернуть самолет на недопустимо большой скорости.
– Нормально, нормально, – успокаивал скорее себя Воскресный.
Машина медленно развернулась в сторону «рукава», но по инерции продолжала двигаться по прямой со скольжением на правое крыло. Получился юз, от колес потянулся сизый дым горящей резины, на бетоне пролегли широкие ленты черного следа. Самолет явно не вписывался в разворот, неудержимо сходил с бетонной полосы на грунт. И впервые в жизни Завалов ощутил свою беспомощность, непривычное неповиновение машины его воле.
– Выкатываемся с полосы, выкатываемся с полосы, выкатываемся с полосы… – заевшей пластинкой, раздражая своей монотонностью, докладывал штурман.
– Вижу! – оборвал его Воскресный.
В последний момент прижатый к борту Завалов успел лишь застопорить привязные ремни.
Яичной скорлупой хрустнул под тележкой шасси бронированный фонарь освещения аэродрома. Мелкими осколками брызнул деревянный щит ограничителя. Самолет просел, подался вперед, зарываясь передней стойкой в мягкий грунт. Приходилось только удивляться потом, как она выдержала такую нагрузку, не подломилась совсем. Самолет быстро терял скорость, и, чтобы не завязнуть, Завалов увеличил обороты двигателей, вывел машину на бетон «рулежки».
В экипаже все молчали. Молчали до тех пор, пока не прозвучал в эфире четкий голос руководителя полетов:
– Ноль семь, зайдите с пятым ко мне!
– Понял вас, – поспешно ответил за Завалова Воскресный. – И только после этого оправившийся от испуга штурман позволил себе пошутить: – Не береги любовь на старость, а торможение на конец полосы…
Ему никто не отозвался.
Летчики вышли из кабины и, не задерживаясь возле встречавших их техников, направились к КДП.
Впереди, чуть подавшись навстречу ветру, широко ступая, будто уходя от досады, шагал Завалов. Высокий, костлявый, с длинными руками.
Предстоящая встреча с руководителем полетов не беспокоила капитана. Он давно не испытывал страха перед большим начальством, потому что четко исполнял свой долг. Ему оставалось только ругать себя за то, что он, освоивший самое сложное – ночную заправку самолета в полете, понадеялся на инструктора, который в летном отношении был всегда рангом ниже его.
Константин Павлович, стараясь не отстать от Завалова, шел сзади, но, не выдержав темпа, попросил:
– Не спеши, Сергей, туда всегда успеем. Давай подумаем, что говорить будем.
– Говорить-то вы будете. – Капитан поднял воротник куртки.
Его ответ можно было понимать по-разному.
– Ты думаешь отмолчаться? – уточнил Воскресный.
Завалов ничего не ответил. Эта отчужденность испугала Константина Павловича. Некоторое время он шел молча, собираясь с мыслями.
– Сергей, ты же хорошо знаешь мое положение. Ты же знаешь, что я держусь на пределе. Да, эта предпосылка чисто по моей вине, но она может оказаться последней для меня. Ты понимаешь, Сергей? Все, что я достиг с таким трудом, пойдет прахом.
Действительно, трудно досталось положение Константину Павловичу. Ради него ему всегда приходилось чем-то или кем-то жертвовать. Всегда он был один, потому что в других видел только соперников.
– Сейчас многое зависит от тебя, Сережа. Я прошу тебя помочь мне. Ты ведь всегда шел навстречу попавшим в беду…
Завалов нахмурился:
– Что от меня требуется?
– Ты можешь взять на себя большую долю моей вины, если скроешь, что пилотировал самолет я. Тогда и предпосылка не станет для меня такой тяжелой. Сделай это, Сережа, прошу тебя. Как друга прошу.
Завалов мельком взглянул на растерянное лицо Константина Павловича и почувствовал вдруг жалость к нему, жалость к человеку, взвалившему на себя непосильную ношу.
– Я никогда не забуду твою услугу, Сережа, – торопился заручиться согласием Воскресный. – Ты ведь умный человек, понимаешь, каково мне сейчас. А на твоей стороне такой авторитет. До сих пор ни одного замечания, Сам факт моего присутствия снимает с тебя полвины. А если узнают, что во всем виноват я, – меня ждет катастрофа. У меня отнимут все, отнимут все, отнимут мое будущее. Или ты хочешь этого? – приглушенно спросил он.
– Ладно, Воскресный, договорились, – буркнул Завалов. – Говори, что сажал я.
Невысокий черноволосый полковник отложил в сторону командный микрофон и, не вставая, принял доклад о прибытии.
– Самолет сломали? – устало спросил он.
– Никаких повреждений, – ответил Воскресный с подъемом.
– Хорошо, – вздохнул полковник. – Подождите моего вызова у дежурного по связи.
Через полчаса командир полка вызвал их к себе:
– Ну, рассказывайте, как это случилось?
– Прозевал с торможением, – коротко ответил Завалов.
– Понадеялся на Завалова, – потупился Константин Павлович.
Такого оборота дела командир полка не ожидал. Он оценивающе смотрел на летчиков. Было заметно, как к его лицу подступает кровь, сходятся в жестокую складку брови. Ему, видимо, стоило немалых усилий сдержать себя. Но решение полковника было неожиданным.
– Завтра соберу методический совет и буду предлагать поменять вас местами, – хмуро сказал он.
Воскресный пытался что-то сказать полковнику, но тот только махнул рукой, что означало «можете идти», и отвернулся к командному пульту.
Пилоты вышли и молча закурили. Никто из них не знал, что, пока они ждали вызова, руководитель полетов прослушал запись самолетного магнитофона и на ней отчетливый голос Воскресного: «Дай, Сереж, я этот круг сделаю!» А чуть позже – благоразумное решение Завалова: «Не надо, командир, лучше по прямой!»