Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Виктор Баныкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
«Тетя Ксения!»
Из Сухой балки Ксения Трифоновна вернулась усталая и неразговорчивая. Она молча выскоблила в сенях пол, весь в синевато-белых молочных лужицах и масляных пятнах от пирога, так же молча умылась и стала кормить Федю ужином.
Феде очень хотелось, чтобы Ксения Трифоновна сходила в сарай за лучиной, но она в этот вечер не топила печку.
Федя ел подогретый на плитке мясной пирог с хрустевшей на зубах подрумяненной коркой и нет-нет да и бросал на Ксению Трифоновну удивленный взгляд. Какая-то необычно замкнутая и отчужденная, нынче она была особенно некрасива. И все-таки Феде что-то начинало нравиться в Ксении Трифоновне.
«Устала, – подумал он, рисуя вилкой на пустой тарелке колючего ежа. – Всю ночь не спала, и день, тоже там, на стройке. Вот и устала».
В этот вечер Ксения Трифоновна рано уложила Федю спать. Прежде чем забраться в постель, Федя заглянул под кровать: присмиревший ежик лежал в ящике на теплом Федином шарфе и, вероятно, уже спал.
Уходя из комнаты, Ксения Трифоновна плотно прикрыла за собой дверь. Но сама она почему-то все еще не ложилась. Федя слышал, как мачеха расхаживала по соседней комнате, что-то передвигая с места на место. Он даже слышал, как она тяжело вздыхала.
Потом Федя задремал. Но сон его был чуток и тревожен. И, когда хлопнула сенная дверь, Федя очнулся и поднял голову. Под чьими-то тяжелыми шагами заскрипели половицы.
«Папка приехал», – догадался Федя. А в следующую минуту он услышал я голос отца – тревожный, испуганный:
– Ксюша, ты что тут делаешь?
– Собираю… вещи свои собираю. Уходить хочу от тебя, Георгий.
– Уходить? Да ты в своем уме?.. Зачем это, Ксюша?
Федя слышал, как отец бросил на пол шуршащий плащ, как порывисто он шагнул вперед.
Наступило молчание. Что происходило за стеной, Федя не знал. Но вот опять раздался голос отца: – покорный, молящий:
– Ну я тебя прошу, Ксюша!.. Ксюша, ну…
– Не проси, Георгий, – негромко и сдержанно заговорила Ксения Трифоновна. – Ты только пойми меня… Я для него совсем-совсем чужая. Он даже из дому бежит… будто ему тут все опротивело…
– Нет, нет, ты преувеличиваешь! – протестующе перебил Ксению Трифоновну отец. – Он же мальчишка, нелегко ему сразу привыкнуть… Шутка ли – мать потерял. И я вот… тоже его забросил, всё дела да недосуг. Эх!
Федя сидел в кровати, и сердце его холодело от предчувствия чего-то недоброго.
– Я не виню Федю, – сказала Ксения Трифоновна, – может, он мальчик и неплохой. Но он меня ничуть не любит. Я стараюсь и так и эдак, а он мне только плохое… Нет, не проси, нам лучше расстаться.
Путаясь в одеяле, Федя спрыгнул на пол и рванул на себя дверь.
– Тетя Ксения! – закричал Федя, сам не зная, что он делает. – Тетя Ксения!..
А в следующий миг, обняв Ксению Трифоновну, Федя уткнулся лицом в ее старый ситцевый сарафан, в тот самый пунцовый сарафан, в котором он увидел ее впервые месяц назад на крыльце своего дома.
ПЕРО ЖАР-ПТИЦЫ
Рассказы
Ночная пальбаЛюблю я русский пейзаж, на его фоне как-то лучше, яснее чувствуешь и смысл русской жизни, и русскую душу.
М.В. Нестеров
В середине января как-то отправился я в гости под Клин к бывалому охотнику-леснику Ивану Дмитриевичу. В Дубровке все звали его Митричем.
Припозднился я. Давно стемнело, когда сошел с электрички. На черном небе уже мерцали крупные ледяные звезды. Было тихо. Скрипнула калитка где-то на окраине утонувшей в сугробах деревеньки, а показалось – вон из того неприветливого дома с закрытыми на болты ставнями кто-то вышел. Поражала эта звонкая тишина, неведомая теперь в городах даже в глухую полночь.
Митрич жил у леса под боком. В окнах его избы весело сиял свет. Пока шел, увязая чуть ли не по колено в сыпучем снегу, валившем, похоже, весь день, то и дело хватался руками за уши.
– Ого! – воскликнул Митрич, едва я переступил порог. – Не зря, ядрен корень, у меня нос чесался. Кумекал: быть гостю!
И, бодро вскочив с окованного железом сундука, стоявшего у натопленного до знойной истомы подтопка, принялся помогать мне освобождаться от рюкзака.
За самоваром засиделись допоздна.
– Ложись на сундуке, – посоветовал мне Митрич, одинокий этот старик, когда собрались спать. – Лютой морозище под утро ударит. Это я тебе верно говорю. А я на печку полезу.
Уснул я сразу, едва успев накрыться овчинным тулупом. Среди же ночи – точно шилом в бок кольнули – внезапно очнулся. Митрич надсадно храпел на своей печке, в ногах у меня умильно мурлыкал сибирский кот.
В переднем же углу, рядом с божницей, мерно отстукивали неподвластное людям время допотопные ходики с портретом Суворова.
И на душе вдруг стало так хорошо, так бескручинно, будто вернулось ко мне босоногое резвое детство, проведенное в тихом Ставрополе на Волге, городке, окруженном райской природой. Теперь, правда, нет уже и в помине ни самого Ставрополя с деревянными тротуарами и стадами ленивых тучных коров, ни просветленно-гулкого соснового бора, подступавшего вплотную к городу. На их месте с равнодушной монотонностью плещется оскудевшее рыбой водохранилище. Оттого-то моему сердцу еще дороже воспоминания о невозвратном детстве.
Чуть погодя я уже снова погружался в сладкую сонную дрему, все еще думая об отце и матери, о нашем доме на Полевой, о преданной мне собачонке Крошке, когда где-то рядом раздался оглушительный выстрел.
Сон как рукой сняло. Приподнявшись на локте, я долго прислушивался к диковато-глухому безмолвью, охватившему, мнилось, весь мир.
Ни голосов, ни скрипа снега за окнами, затянутыми мохнатым инеем. Лишь по-прежнему доносилось с печки беззаботное похрапывание хозяина.
«Кто же стрелял? И зачем? – думал я, лежа на спине. – Не померещилось же мне, в конце-то концов?»
И тут снова – трах-тарарах! И снова стреляли где-то рядом.
– Митрич! – воскликнул я. – Проснись, Митрич! Разоспался не к добру.
Чуть погодя Митрич покряхтел-покряхтел и спросил с укоризной:
– А ты чего, как лешак, не спишь?
– Да стреляют где-то вблизи, – сказал я. – Два раза так бабахнули!
Митрич позевнул.
– А то, мил человек, дубы стреляют, – сказал наставительно. – Они, дубы-то, не по нашей местности. Не приживчивы к здешним морозам. Вот и бабахают что тебе из пушки.
Опять позевнув, Митрич захрапел громче прежнего.
Задремал вскоре и я. Но беспокойным был этот сон. Виделась мне война: будто наши войска стреляли из дальнобойных орудий по вражеским позициям, находившимся за Дубровкой. Как раз вечером за чаем рассказывал мне о войне Митрич, сражавшийся сам в этих местах с фашистами. Наверное, снова «стреляли» в лесу дубы под утро, а мне снилась пушечная канонада.
После завтрака мы сходили в лесок, и я своими глазами увидел коренастый дуб с растрескавшимся от вершины до комля стволом. Глубока была свежая рана.
– Этой ночью случилось. – Помолчав, Митрич добавил: – А дерево-то дюже прямоствольное. Теперь оно лишь на дрова годится. И рана до-олго не затянется. А когда заживет, на стволе, что тебе на человечьем теле, шрам останется. Вроде рубца толстого.
Жалко мне было стройный этот дуб. Не выдержал он схватки с лютым морозом. А мороз и в самом деле полютовал ночью. Когда шли на лыжах по лесу, вблизи рябины на бугре наткнулись на окоченевшего снегиря, точно на оброненное кем-то яблоко.
Памятливая ворона
Каждое утро, отправляясь на прогулку, я беру с собой увесистый пакет. Стоит появиться в заснеженном скверике, крошечным островком расположившемся на стыке двух шумных московских улиц, как ко мне устремляются голуби. Срываясь с деревьев сизыми комками, они кружатся возле меня, мешая порой идти, до самого «пятачка» посреди сквера, где обычно кормлю их.
Только рассыплешь по утоптанному снегу крошки, корочки и всякие недоедыши, только налетят на корм сизари и раскурынившиеся воробьи, попискивая от нетерпения поскорее приступить к пиру, а уж над площадкой появляются вороны.
Воробьишки страшно боятся ворон. Стоит иной носатой пройдохе низко пронестись над гомонящей птичьей братией, чтобы слету схватить заманчивый кусочек, и они, трусишки, тотчас брызгами разлетаются в разные стороны. Голуби тоже сторонятся воронья.
Чаще же всего хитрые вороны садятся поодаль от меня. Две-три опустятся справа, три-четыре – слева. Грузно переваливаясь с боку на бок, с подскоком, начинают осторожно приближаться к птичьей «столовой».
Отпугну воронье слева, а уж справа более смелая успеет за это время схватить хлебную корку, и – за штакетник. Спрячет там в сугробе добычу и снова крадется.
«Помнят ли вороны о своих кладовых? – спрашивал себя иной раз. – Вон та, самая нахальная, с общипанным хвостом, она уж сколько раз прятала куски в сугробе за ясенем. Разыщет ли их потом?»
Однажды в сумрачно-хмурое, ровно не умытое, февральское утро мои подопечные сизари не лезли в кучу-малу, клевали крошки лениво, часто задумывались о чем-то, разбредаясь по рыхло-серому снегу. Мало было и воробьишек. Зато на близстоящем дереве собралась большая гомонливая компания. Видно, близкую весну учуяли дотошные воробьи и горячо об этом судачили.
Но вороны в это утро были особенно прожорливы. Да я и не отпугивал их, следя с интересом за самой наянистой из них – с общипанным хвостом.
Вот она схватила поджаристую корку и, чуть отбежав в сторону, торопливо сунула добычу в осевший сугробик. И тотчас, снова подскакав к ленивым голубям, забрала в клюв еще два куска и спрятала хлеб в тот же сугробик.
Вскоре и голуби и вороны разлетелись. Взгромоздилась на дальний тополь и самая смелая из них, унеся в клюве горбушку булки.
Погуляв с полчаса по малолюдным тропинкам сквера, собрался было уходить, да вспомнил про снежный бугорок, куда запасливая ворона зарыла свою добычу. Вернулся к площадке, разворошил носком ботинка сугробик. Спрятанные вороной куски хлеба лежали нетронутыми. Я поднял их, бросил далеко в сторону, ямку же зарыл. И принялся ходить взад-вперед неподалеку.
«Авось прилетит сейчас, – думал я о вороне. – Горбушку, наверно, уж склевала».
И верно, чуть погодя на «пятачок» тяжело опустилась ворона. Та самая, с общипанным хвостом. Осторожно, вприскочку, приблизилась к приметному ей сугробику. Ну и рыхлила же она его клювом! Ворона до того была настойчива в поисках спрятанной добычи, что переворошила весь бугорок. А потом, с недоумением повертев туда-сюда носатой головой, взмыла вверх, надсадно, сердито каркая.
«Ай-яй, и памятлива же ты, плутовка!» – подивился я, направляясь по своим делам к выходу из скверика. И проникся даже симпатией к горластым воронам, которых у нас повсеместно не любят.
Желанная квартирантка
Февраль. Бушуют еще дымные метели, занося сыпучим снегом дороги, наметая под окна изб царственно-пышные, точно меха горностая, сверкающие сугробы. Но день уже прибывает, и прибывает заметно. А проглянет солнце, и заголубеют снега, как в зеркале отражая небо.
Беспокойны стали сороки. Куда ни глянешь – всюду на снегу сорочьи наброды. Неровна, коротка пробежка белобокой. Перед самым взлетом любопытная сорока встает навытяжку. А снимется с места, и на пороше обозначится отпечаток ее ступенчатого хвоста.
К концу солнечного дня февраль-бокогрей украсит сосульками крыши, а у березы, стоящей в палисаднике, прожжет с южной стороны лунку чуть ли не до земли.
Как-то в феврале приехал я в дальнюю подмосковную деревеньку по делам газеты. Думал, задержусь здесь ненадолго, а прожил около недели.
На постой меня взяла к себе семидесятилетняя фельдшерица Елена Павловна. Худая, маленькая, но такая еще бойкая и скорая на ногу, женщина эта, потерявшая в войну всю семью – мужа и троих детей, поражала меня своей неукротимой жизнерадостностью. Она не мирилась со старостью, продолжая работать на медпункте.
Виделись мы с Еленой Павловной в ее небольшом, ухоженном домике лишь вечерами, весь день занятые каждый своим делом. Но как-то раз я забежал домой днем, когда в окна заглядывало веселое солнце, а из-за печки, где на шпагатинах были развешаны пучки сухих целебных трав, тянуло тонким ароматом знойного покосного лета.
Еще от порога, стоя на пестрядинном половике, я увидел ящерку. Она распласталась на охристо-желтой, нагретой солнцем половице, неподалеку от лаза под печку, вся блаженно вытянувшись в струнку.
Присев на корточки, я внимательно посмотрел на коричневато-серую ящерицу с длинным чешуйчатым хвосстом. Она даже не пошевелилась и, казалось, дремала.
«Рано потянуло ящерку на солнце, – подумал я добродушно. – Ведь впереди еще и метели и трескучие морозы».
На какой-то миг поднял голову, чтобы глянуть в окно на голубеющее обманчиво небо, а когда снова опустил взгляд, ящерицы и след уже простыл.
Вечером за чаем я рассказал Елене Павловне о знакомстве с ее «квартиранткой» – шустрой маленькой ящеркой.
– А мы с ней друзья, – сказала Елена Павловна с грустной доброй улыбкой. – Года три… да, года три, как поселилась ящерица под печкой. И в феврале, в солнечные дни, непременно выползает погреться. Она разрешает мне даже погладить ее по холодной шершавой спинке… К ласке, видно, все неравнодушны.
И хозяйка дома снова грустно улыбнулась, наклоняя над чашкой белую голову в легких колечках кудряшек.
Гераськино займище
Собираясь в это воскресенье за город, долго колебался: брать или не брать лыжи? И лишь в последнюю минуту перед уходом на вокзал решил – возьму! В ту же минуту был решен и вопрос, куда ехать. В Покровку! Уж больше двух недель не заглядывал я на Гераськино займище в Покровском лесу – дивное прибежище для отдыха, открытое мной в позапрошлом году.
Когда-то давнехонько, сказывали покровские старожилы, на светлой веселой прогалине сиротливо жалась к березам – в ту пору статным, как девицы, – убогая избенка лесника Герасима. Сам Герасим – одинокий нелюдимый дед – умер в двадцатых годах, дряхлая избенка его, оставшись без присмотра, вскорости развалилась, а вот займище так и зовут с тех пор Гераськиным.
На этом всегда веселом займище стояла особняком, чуть впереди других деревьев, старая-старая сосна, наверно, прабабушка Покровского леса. В гости к великанше я каждый раз отправлялся с радостью.
Уж много лет назад приметил: первыми весну встречают одинокие деревья. Стоя сами по себе на опушках и полянках, они с жадной неутолимостью вбирают в себя опаляющее тепло мартовского солнца. И жаркое тепло это топит, плавит вокруг комля дерева ноздреватый снег. Потому-то у одиноких деревьев всегда раньше, чем у других, образуются озерца светлой, будто слеза, студеной воды.
Вот по весне и тянет, тянет меня всегда неудержимо к одиноко, в гордой отрешенности стоящим деревьям.
Прошлой весной, кажется в начале марта, у старой сосны на Гераськином займище наткнулся я на пучеглазого лягушонка. Сидел он преспокойненько на обсохшей кочке, торчащей из лужицы. Нежился лягушонок в солнечном тепле, без страха поглядывая на жесткие сугробы, излучающие нестерпимое сияние. А на ветру-то было, похоже, градусов десять мороза!..
Выходя в Покровке из вагона электрички, я и сейчас уже думал о Гераськином займище, о старой сосне. Чем они меня в эту весну порадуют?
От станции и до самого леса дорога обрыхлела и как бы немного прокоптела. А кое-где по обочине обнажились даже лобастые булыжины.
Деревья стояли не шелохнувшись, словно охваченные неземной задумчивостью, страшно далекие от всего суетного, мелочного, недолговечного. И вот тут-то, подойдя к опушке, я не пожалел, что взял с собой лыжи.
Хрупкая, будто бы из тончайшего стекла, затвердевшая корочка снега, отливая на солнце то янтарно-лазоревым, то бирюзово-васильковым еле уловимым блеском, тотчас со звоном проваливалась, едва на нее ставил ногу. Глубокий же след молниеносно наполнялся водой цвета купороса.
Но под лыжами ненадежнейший этот наст еще держался. Лыжи легко скользили по хрусткому снегу, полосатому от длинных тонких теней, отбрасываемых деревьями.
На мохнатых еловых лапах еще кое-где белели пушистые снежные комки, похожие на притаившихся горностаев. Но вот березы и осины стояли все-то, все голые. Утихли снегопады, лиственные деревья стряхнули со своих ветвей последние пушинки, застыв в робком ожидании близкого тепла.
Между деревьями носились синицы, овсянки. Попадались на глаза и снегири, еще не отлетевшие на север. Птичья братия гомонила уже по-весеннему – звонко, задорно.
На полпути к Гераськиному займищу дорогу мне перебежала ватажка шумливых мальчишек. У каждого из пареньков на загорбке болталось по две-три дуплянки, связанных между собой шпагатиной.
– Далече путь держите, молодцы? – спросил ребят.
– Здрасте! – вразнобой закричали, не останавливаясь, мальчишки. – Мы, значит, в двенадцатый квартал… Пернатым домики будем вешать!
Крикнул вдогонку:
– А не рано?
Замыкавший ватажку долговязый паренек в форсистой кепчонке, сдвинутой на ухо, вдруг приостановился:
– Завтра двадцатое. Разве это рано? Синицы… они уж места для гнезд присматривают.
– Чеши, Тимоха! – выкрикнул кто-то из мальчишек.
И долговязый, взмахнув палками, припустился догонять приятелей.
«Да-а, – невесело вздохнул я, все так же неторопливо продолжая свой путь через лес. – Тут тебе не Москва… тут вся весна на виду!»
Дышалось легко-легко: воздух был свеж и бодрящ. Ровной снежной целине, казалось, нет ни конца ни края. Но мартовское солнце и здесь, в самой чаще Покровского леса, уже поработало на славу.
С южной стороны у каждого деревца появились голубые воронки. И с каждым часом они будут шириться. А совсем скоро, ну через какие-нибудь три-четыре дня, тут появятся первые проталины…
Вскоре между поредевшими деревьями как-то необыкновенно ослепительно засияло солнце.
«Ну, вот и Гераськино займище», – подумал я. Но чтобы выйти на поляну, надо было свернуть вправо и обогнуть густые заросли красной вербы, уже поспешившей выпустить пушистые «барашки». Они, эти «барашки», густо осыпали тонкие гибкие прутья и походили на язычки свеч, только не оранжевые, а льдисто-серебристые.
Кончились заросли. Протянул руку, чтобы отвести в сторону последнюю ветку, преграждавшую путь на поляну, ветку кроваво-пунцовую в отличие от других. И, не сделав еще шага, поднял глаза на кряжистую сосну – прабабушку Покровского леса. Вся-то она сверху донизу была обласкана солнцем – янтарно-прозрачным, великодушно щедрым.
А под огрузневшими ее лапами, зелеными с прочернью, на пегой от прошлогодней хвои проталине, большой, с детское рваное одеяло, резвилось трое зайчишек. Зайчишки первого в эту весну помета.
Кажется, более удобного, более безопасного пристанища для потешных зайчат нельзя было сыскать во всем лесу. Стоило ушастому малышу прижаться к просохшей уже земле, затаиться на миг-другой, и его пушистая шубка слилась бы с порыжелой хвоей. Даже самый зоркий хищник принял бы зайчонка за навозную кучку.
«Заячий детсад! – вдруг пришло мне в голову. – Ей-ей, заячий детсад! Только вывески не хватает».
Не знаю, сколько там минут простоял я на опушке, не спуская глаз с резвившихся зайчат. Врезался мне в память самый крошечный из этой троицы – прыткий шарик с туго загнутым кверху ржаво-рыжим мохорком-хвостиком.
Но вот что-то недоброе почуяли малыши. Почуяли и мгновенно брызнули в разные стороны.
Пропали зайчишки, будто их вовсе и не было на проталине под старой сосной. Но я долго еще не двигался с места, все ждал: не появятся ли снова потешные зверята?
Необычный улов
Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте: и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День зима, два – весна».
И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.
Блином – белым, неподжаристым – висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки – одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.
– Погулял же ночью красный нос! – сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.
Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начинал слепить глаза.
До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А просверленным буром и пешней лункам и счет потеряли. А поклевки не было.
За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор – весь в рыжих заплатах-проталинах, или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибрежья.
Прилетела любопытница сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась вся и в лунку мою заглянула.
В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая, и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.
По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.
На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут – на небольшом отрезке – нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед, и напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.
Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся – во все заметно посмуглевшее за день лицо.
– Ты чего? – спросил я.
– Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. – Друг замолчал, глубоко затягиваясь.
– Расскажи, – попросил я.
Флегонтович снова улыбнулся – теперь как-то смущенно. Затушил окурок и не сразу начал:
– Летом, в каникулы, я здесь у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал всякой мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит (на второе). Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилища, само собой, покрепче в глину воткнул.
Виктор Флегонтович настороженно прислушался.
– Дятел токует, – прошептал чуть погодя.
И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.
– Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, – сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: – Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», – подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? – спрашиваю себя. – Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.
Флегонтович опять закурил, и мы пошли дальше.




