Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Виктор Баныкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Подумать только: на пороге третья декада мая, а за окном дождь и снег, снег и дождь!
И дождь и хлопья снега летели косо, подгоняемые злющим ветром – ну совсем осенним. Непривычно было смотреть на сочно сверкающие чернотой голые яблони с только что лопнувшими почками, на озябшую травку, запушенную белой крупой, на железную крышу кухни, будто только что покрашенную суриком и уже зачем-то старательно замазываемую белилами.
Попрятались птицы (их и так что-то мало было в эту непогожую, неласковую весну). Лишь сорока непонятно чему радовалась, стрекоча без умолку. Она бестолково носилась над садом, не боясь ветра, задиравшего ей длинный хвост.
Под вечер дождь перешел в сплошной снег. Он лепил и лепил, не переставая ни на миг, и через какие-то полчаса все вокруг забелело: и земля, и крыши построек, и крылечко дома, и жерди забора. И я спрашивал себя: уж не вернулась ли зима? В мае-то!
Ночной морозец подсушил землю, снежок затвердел, похрустывая под ногами. В железной бочке под стоком у дома образовалась ледяная корка. Ее нельзя было пробить даже кулаком. Зеркальная поверхность лишь слегка потрескалась под ударом кулака, пустив во все стороны паутинки трещин.
После обеда, когда чуть обогрело, я пошел в лес. Непривычно глухо и черно было вокруг. Хмурые ели до земли опустили отяжелевшие от влаги лапы. Под ногами хлюпало. Всюду разлились лужи.
Прыгая с кочки на кочку, я добрался до рыжей полянки с березкой, только-только что задымившейся клейкой листвой.
И в это время в образовавшуюся между облаками промоину выглянуло солнце – такое обжигающе жаркое, такое желанное!
На неприметном до этого голом кусту орешника, росшем под боком у березки, и увидел я поразившее меня своей необычностью птичье перышко. Оно зацепилось за веточку кустарника с лопнувшей почкой и сверкало, сверкало в лучах майского солнца всеми цветами радуги.
«Уж не сама ли жар-птица только что сидела на этом кусту?» – спросил я себя, радуясь диковинной находке. И хотел было снять с ветки легкое, чуть ли не прозрачное перышко, да постеснялся. Пусть и другие люди, придя в этот пока еще хмуроватый лес, порадуются перу жар-птицы!
«Чечевицу видите?»
Раз поутру, во второй половине мая, вышел на крыльцо, а меня кто-то спрашивает:
– Чечевицу видел?
Чуть погодя настойчивый вопрос повторился:
– Чечевицу видел?
«Ну, ну, – подумал я, глядя на деревья. – Вот и чечевица к нам в Подмосковье пожаловала!»
Среди птичьей веселой разноголосицы голос чечевицы – громкий, несколько отрывистый – разносился далеко окрест. Казалось, пичуга сидит где-то рядом – не то на кусту сирени, не то на молодом клене и, не уставая, то и дело спрашивает:
– Чечевицу видел?
В начале июня у птицы как будто изменился несколько голос, и она вопрошала более мягко, чуть-чуть в растяжечку:
– Чечевицу ви-идите? Чечевицу ви-идите?
Возможно, пел другой самец, не тот, первый, возвестивший о прилете чечевицы из далекой Индии.
В одной солидной книге – определителе птиц нашей страны – было написано: оперение чечевицы-самца сплошь ярко-красное, зоб имеет карминный оттенок, крылья – бархатисто-малиновые.
Много раз, заслышав пение чечевицы, осторожно крался к кусту, на котором, по моему предположению, пряталась красивая пичуга, чтобы хоть одним глазом глянуть на нее. Но стоило мне приблизиться к шиповнику или сирени, как чечевица замолкала, а чуть погодя ее звучный голос раздавался в другом месте.
Так до сих пор мне ни разу не удалось увидеть таинственную чечевицу. И теперь, заслышав где-то рядом: «Чечевицу видите?» – мне уже чудится в голосе птицы добродушная насмешка.
Проделки Туули
Гостил как-то летом в Карелии. Деревушка лепилась по берегу озера, расхлестнувшегося на добрых километров десять в длину.
Изба моей хозяйки, бабушки Марфы, стояла среди берез на мысу, окнами на озеро – что тебе васильковое поле, глазам даже больно становилось на него смотреть. Вода в озере была теплая, ласковая. Ну, прямо-таки как на моей родине – в Ставрополе на Волге.
Просыпался я рано, хотя и ложился поздно. И спал крепко, так крепко, что не слышал ночной грозы, разыгравшейся раз над озером.
Вышел однажды поутру из летней своей боковушки, а бабушка Марфа – сутулая, большеносая, вся какая-то нескладная – стояла на крыльце, размахивая длинными костлявыми руками, и кричала на весь двор:
– Туули, негодник непутевый! Куда уволок плошку?
Пес Туули вертелся у крыльца, виляя туда-сюда облепленным репьями хвостом, ожидая завтрака.
– Отбился от рук Туули! – сказала мне бабушка Марфа. – Чуть ли не каждый божий день шальная собака уволакивает невесть куда посуду. На что же это похоже, люди добрые?
А Туули, смирный ленивый пес, совсем не оправдывающий свое имя («туули» по-карельски «ветер»), смотрел с недоумением на хозяйку, не чувствуя за собой никакой вины.
Из кухни выглянула Катя, внучка ворчливой бабки, и поставила на крыльцо жестянку из-под свиной тушенки. Сказала примирительно:
– Сюда можно, бабушка.
– Нет и нет! – вскричала Марфа и притопнула ногой. – Не буду… не буду я кормить Туули!
И ушла в избу. Тихая, добрая Катя принесла чугунок, налила в жестянку мясной похлебки.
Облизываясь, Туули нетерпеливо гавкнул.
– Видел: бабушка на тебя осерчала, – сказала девочка, гладя пса по густошерстному загривку с черно-жуковым ремешком, протянувшимся по спине до самого хвоста. – Будь умником, Туули. Не воруй больше посуду.
Наскоро позавтракав, я забрал удочки, банку с червями и ушел под обрыв ловить рыбу.
Вернулся с рыбалки часа через три, когда кончился клев. Во дворе меня встретила веселая ясноглазая Катя.
– Гляньте-ка, – сказала девочка. – Какой клад я только что обнаружила под крыльцом.
На нижней широкой ступеньке старинного крыльца с узорчатым навесом в ряд стояли всевозможные – ненужные теперь в хозяйстве – миски, плошки, консервные банки, которые утащил Туули в последнюю неделю.
Позвали с кухни бабушку Марфу. От изумления старая не могла вымолвить даже слова.
Виновник же всей этой истории Туули лежал на траве в сторонке, свернувшись в клубок, и старался не глядеть на свою хозяйку.
Неблагодарная нахлебница
К нам в сад повадилась летать ворона. Опустится на рябину вблизи летней кухни и с любопытством смотрит на птичью кормушку. А возле деревянного лотка всегда увивались малые птахи. То стайка бесцеремонно-трескучих воробьишек налетит на пшено, то красавец зяблик степенно опустится на край кормушки и долго будет оглядываться по сторонам, прежде чем приняться за корм. Не забывали прилетать и стремительные трясогузки. Лакомки-трясогузки были особенно неравнодушны к творогу.
– У нас новая нахлебница появилась, – сказала как-то жена, глядя с крыльца на ворону. – Надо ее чем-то угостить, – и бросила под рябину корку хлеба.
Ворона тотчас опустилась на землю, схватила угощение и улетела к березам в проулок.
Появилась ворона и на другой день и на третий. И почти каждый раз наведывалась под обед. Видно, знала, хитрущая, что не обнесут. Угощали ее и кашей и тюрей с молоком, а когда и кусочком мяса.
Уехала как-то жена в город. Остался я один на даче. Позавтракал, запер кухонную дверь, а ключ на косяк повесил. И ушел к себе в светелку работать. А в обеденный час не обнаружил на косяке ключа.
«Куда же он делся?» – подумал с недоумением. Оглядел завалинку, крылечко, а ключа так и не нашел. Ну будто он к небу взвился!
Что теперь делать? Ломать дверь? И тут я вспомнил, что в сарае для дров стоял у меня прадедовский сундучок с разным садовым инструментом. Не отыщу ли там запасного ключа?
В сундуке наткнулся на жестяную банку из-под зубного порошка, а в банке той, на мое счастье, и лежал нужный ключ.
Открыл я кухню, а поржавевший слегка ключ нарочно вынул из двери и повесил на тот же самый гвоздь, на котором висел и первый ключ.
Разогревая на керосинке обед, нет-нет да и поглядывал на дверной косяк. Вдруг подлетела к двери наша нахлебница-ворона, сняла клювом ключ с гвоздя и устремилась к цветущему пунцовыми розами кусту шиповника. Куст этот посреди сада рос.
«Вот тебе и на!» – ахнул я, осторожно выглядывая из двери.
Ворона тем временем грузно опустилась на землю и не думая долго старательно закопала ключ у подножья шиповника. А потом, ликующе каркая, взвилась вверх.
– Ах ты, неблагодарное создание! – придя в себя от изумления, сказал я вслух, направляясь к шиповнику. – Оказывается, не одни сороки, но и вороны воровки!
В ямке под кустом обнаружил вороний клад: медную пуговицу, чайную серебряную ложку, пропавшую неделю назад, и оба кухонных ключа.
Сурские закаты
Около недели жил я летом на Суре, славившейся когда-то на всю Россию стерлядью. Дом бакенщика стоял на правом берегу у обрыва, и отсюда далеко были видны вольные заречные просторы.
Каждый вечер отправлялись мы с Григорием Акимычем на моторке зажигать фонари на бакенах. Молчаливо-замкнутый, прятавший глаза под густыми насупленными бровями, коренастый крепыш этот, переживший по весне большое горе, всю дорогу обычно молчал.
После ужина шел я к обрыву и подолгу сидел на широкой дубовой скамье. Лишь в детстве, в милом моему сердцу Ставрополе на Волге бывали каждое лето такие же вот потрясающие своей сказочностью закаты.
За тихой, уже дремлющей Сурой садилось уставшее солнце. Обжигающе огненное, оно все испепеляло вокруг: и воздушной легкости, причудливые облака, совсем недавно рафинадно-белые, и зубчатый лесок на горизонте, и домики рабочего поселка за излучиной, похожие отсюда на разбросанные в беспорядке детские кубики.
До самого стрежня багрово рдела река. У нашего же берега вода с каждой минутой густела и густела, наливаясь мазутной чернотой. Вдали дымил, бухая плицами колес, трудяга буксир. За его кормой тащились покорно баржи.
Скатилось за обуглившийся лесок солнце, и тотчас из-за горизонта стали появляться огненные всадники на огненных скакунах. Всадники-исполины налетали друг на друга, их кони дыбились в предсмертной агонии, падали, и на их место наступали новые воины.
Захваченный ошеломляющим зрелищем, я не видел подошедшего к скамье Акима Силаича, отца бакенщика, степенного старика, всю жизнь отдавшего реке.
– Что тебе не война? – сказал глуховато Аким Силаич и присел рядом. Снова поглядев из-под руки на закат, добавил: – В ту, первую войну в кавалерии служил… Ну, как есть таким же манером с неприятелем сшибались. А кони… ах, и кони в эскадроне были! Когда в моего Буланого шрапнель угодила, слез удержать не мог. В тот раз и отличился в сражении: «Георгия» получил.
Пока слушал неспешную речь старика, до сих пор помнящего до мельчайших подробностей давние ратные события, небесному сражению пришел конец. Испарились незаметно как-то фантастические всадники, и вместо них по темнеющему небосводу протянулись ветхие пепельно-лиловые полотнища. Да и они с каждым мигом тускнели и таяли.
На Суру опускались влажные сумерки. Вдали четче замигали огоньки бакенов.
– Пора и на покой, – поглаживая белую, патриаршую бороду, вздохнул Аким Силаич. – У меня после той беды – когда привезли с реки бездыханного внука – поясница стала часто можжить. Особливо к ночи. К слову: внук-то Аркаша зачастую тут сиживал. Рисовал красоту нашу вольную. Говорили учителя: художником будет.
Любительскую фотографию лобастого остроглазого подростка показала мне позднее, украдкой от мужа, мать Аркаши.
– Половодье по весне невиданное пришло. Все левобережье позатопляло, – говорила не старая, но уже седая женщина, с трудом сдерживая слезы. – И сын от мужиков не отставал. Всю ночь на лодке перевозил колхозных телят с того берега. А под утро, как на грех, ветер налетел и в беде суматошной никто не заметил, когда у Аркаши лодку волной перевернуло.
Вечером другого дня я снова сидел на крутояре.
Заречные дали расхлестнулись передо мной и влево и вправо до необозримого, в пунцовеющей дымке, горизонта, вызывая в душе жуткий восторг. Пологие увалы пестрели буровато-палевыми квадратами колосившейся пшеницы, голубеющими овсами, молодыми, беззаботно веселыми березовыми колками, глубокими буераками, темнеющей затаенно старой дубравой.
С завистью следил я за быстрокрылыми щебетуньями ласточками, носившимися над Сурой. Им, птицам, доступны и головокружительные высоты и неизведанные дали, так властно манящие к себе человека с детства. Наверное, с такой же завистью наблюдал за быстрокрылыми и сын бакенщика Аркаша, возможно в недалеком будущем прославивший бы свой родной край сочными, самобытными полотнами, чарующими и тревожащими русскую душу, как тревожили и пленили меня сурские эти закаты.
Еще не скрылось солнце, а уж из-за леса на той стороне поднялись до самой небесной выси, ослепляя золотом, диковинные иконостасы. Порой даже мерещилось, будто начинаешь различать в причудливом сиянии святых в длиннополых рясах – тоже ослепительно золотых с головы до пят. Невольно приходили на ум величавые соборы Московского Кремля.
Накануне моего отъезда небо с утра и до вечера было загромождено тяжелыми глыбами, грозившими дождем, но он все-таки не обрушился на истомленную зноем землю.
Солнце садилось за плотной, зловеще-черной кошмой без единого просвета. Кругом было немотно тихо, пустынно. Даже крикливые, суматошные чайки притихли, а скучно-бурую гладь реки не бороздили моторки.
Внезапно над еле видимой с этого берега полоской леса тьма разлезлась, и в образовавшуюся промоину хлынула огненная масса. И весь притихший было мир, готовящийся ко сну, захлестнула кипящая, полыхающая лава.
Занялась пожаром и Сура – от берега до берега. И мне опять припомнилось далекое детство на Волге. Взобравшись, бывало, на крышу дома, я просиживал на островерхом коньке до тех пор, пока не кончались за сосновым бором на песчаной горе исполинские битвы небесных сил.
Колючее объятие
Ходил в Покровский лес по грибы. Бреду себе по шафранно-коричневой тропинке, словно густо присыпанной спитым чаем, бреду между хмуроватыми елями и думаю от нечего делать. Думаю о том, чьи леса лучше: наши, поволжские, или здешние, подмосковные?
Вот, думаю, три дня назад здесь прошумел дождь, а тропинка все еще не просохла, будто дождь барабанил нынче поутру. А ведь и вчера и позавчера то и дело выныривало солнце между косяками легчайших перламутровых облачков, плывущих куда-то на юг. На Волге же у нас даже после ливня – пусть шпарящего сутки – в сосновом бору наутро светло и сухо. Люблю я свои звонкие, смоляные, солнечные поволжские боры!
Но и эти – подмосковные – по-своему хороши. Чудо-ели поражают на каждом шагу. Иссиня-зеленые мохнатые лапы вначале расстилаются по земле, потом ярус за ярусом поднимаются все выше и выше до самой высоченной – пикообразной – маковки. А какой неописуемой красоты ершисто-колючие, вытянувшиеся в струнку малышки. Ну, а березы, тут и там белеющие среди елей? Особенно их много на светлых пятачках-полянках, поросших малахитовым ворсистым мошком. Здесь, в Подмосковье, стволы березок белее, просветленнее на фоне густо синеющей хвои.
Так-то вот и брел я по шафранно-коричневой бегучей тропке, любуясь неброской красотой Покровского бора, в то же время не забывая и свои родные волжские леса.
Вдруг тропка раздвоилась. Одна рогулька побежала влево, под ромашковый откос, а другая вправо – в черноту загустевшего бора. Туда, похоже, не часто заглядывает августовское солнышко: теперь оно уже «ходит» ниже.
На самой же развилке остановились в раздумье береза и ель. Они стояли близко-близко друг к другу – словно сводные сестры. Так близко, что острые чугунно-ржавые сучья строгой ели касались нежной белизны березкиного ствола. Походил я вокруг столь разных сестриц, подивился и свернул влево, к ромашковому откосу.
Домой возвращался часа через три, а может, и позже. В моей легкой небольшой корзиночке лежало штук семь сыроежек. Я торопился. По всему чувствовалось: собирается гроза. А тут еще из гнилого угла подул ветер. И зашумели ели и березы, туда-сюда раскачивая вершинами.
Совершенно случайно я вышел на рогульчатую тропку, на ту самую, в развилке которой стояли в обнимку береза и ель. Порывистый, упруго-сырой ветер нещадно мотал их из стороны в сторону. Чугунно-ржавые сучья принахмурившейся ели впивались острыми концами в белую кору березки, и она стонала.
Долго, пораженный, смотрел я на стонущую березу, не в силах ей ничем помочь.
Порой казалось: вот-вот вырвется береза из этого страшного, колючего объятия безжалостной ели. Упруго изгибаясь, она, белотелая, клонилась под напором ветра в противоположную от ели сторону, и колючие иглы-сучья, мнилось, еще миг – и оставят ее в покое… Но сводная сестра не хотела расставаться с красавицей березкой и тоже поспешно тянулась вслед за ней, глубже вонзая в ее ствол цепкие когти.
Журавушки
Шагаю пустыми полями, такими грустными, безропотно ожидавшими скорого ненастья. Почти совсем не слышно птиц. Настороженно чуткая тишина лишь изредка нарушается тарахтеньем трактора на дальнем пригорке.
Пустынна и дорога из Замятина, поредевшей за последнее время деревеньки, откуда я иду от знакомого учителя-пенсионера, решившего не покидать полюбившихся ему мест, которым он отдал без малого сорок лет жизни.
Подхожу к лесу, тоже грустно-задумчивому, когда из него с гиканьем вылетают, один за другим, трое мальчишек на велосипедах.
У одного из них сбоку болтается затрепанная полевая сумка, возможно доставшаяся ему от деда-воина, у двоих других за спинами топорщатся ранцы, поблескивающие зеркально в косых лучах жаркого нынче солнца. Пострелы возвращаются из Покровской школы.
– Здр-расте! – отрывисто бросает первый мальчишка – сивоголовый, круглощекий, обдавая меня пылью и молодым горячим своим дыханием.
За ним так же во весь дух проносятся мимо двое других шустряков. Последний, в фуражке, заломленной набекрень, кричит товарищам, с отчаянной лихостью взлетая на горбатый бревенчатый мостик через заросший камышом ручей:
– А я его зна-аю! Он к нашему Никифр Иванычу ходил!
Ребят как не было. Они уже пылили по взгорку, поднимаясь к первой, с провалившейся крышей, бесприютной избе тихого Замятина.
Снова я один. Скоро опушка. В лесу сейчас тоже пусто. Редко пропорхнет какая-либо пичуга, ныряя между ветвями желтеющих берез, встречающих тебя знобкой прохладой. Лишь в полдень на лесных полянах, если светит солнце, бывает приятно, по-летнему тепло.
Но чу!.. Слышу вдруг какие-то неясные трубные звуки. Замираю на месте. И вот из-за сосен – могучих, прямоствольных – появляется волнистый, точка за точкой, косяк журавлей. Девятнадцатое сентября сегодня, а журавли уже отправляются на юг. Неужто ранняя будет зима?
Пристально, не мигая, смотрю на высокое, по-осеннему блеклое небо. А косяк все тянется и тянется из-за сосен. Курлычат тоскливо журавушки, прощаясь с матерью-родиной до будущей весны.
Вот одна лента угольника обрывается почему-то. Замешкались журавли, закурлыкали громче, тревожнее… Что с вами, родные?
Через миг-другой снова выравнивается ряд, и снова стройно тянется в недосягаемой выси волнующе-величавый журавлиный косяк.
Все дальше, и дальше, и дальше удаляются от меня журавли, все глуше доносится их прощальное курлыканье.
Машу рукой:
– Счастливого вам пути, журавушки!
И ничего уж не вижу – слезы обильно катятся из глаз. Щемит сердце невыносимо, будто с братьями родными прощаюсь.
Настроение
В двадцатых числах сентября совсем испортилась погода. Косматые, рваные облака, налитые устрашающей синевой, уже с утра наползали на небо, закрывая солнце.
Думалось: за дрожащим на ветру осиновым колком на бугре, таким беззаботно веселым в июне, не начиналась ли бездонная прорва, из которой и лезли и лезли на небо эти нескончаемые легионы хмурых, чернеющих прямо-таки на глазах туч?
А к середине дня весь небосвод заволакивало сплошной непроглядной кошмой, и на землю опускался дождь – монотонно-нудный, привязчивый.
Случалось, дождь и к ночи не смолкал. Тогда слышно было, как за окнами в глухих, рано наступивших сумерках хлюпала раскисшая земля, а в палисаднике жалобно переговаривались между собой липы и клены.
Однажды вечером – дождя в этот день не было, хотя небо и не прояснилось, – я пошел прогуляться в соседний с поселком лес.
Тихо и сыро было вокруг. В колеях проселочной дороги пузырилась загустевшая жижа, в низинках и справа и слева образовались калужины.
Печальные осины нехотя роняли поблекшие листья. Даже папоротник и тот покрылся ржавчиной. Видно, как-то под утро прихватил его заморозок. Из зарослей бересклета невидимая пичуга с дотошной настойчивостью вопрошала: «И что же? И что же?»
За редким орешником вдруг прорезалась, трепетно пламенея, узенькая полоска заката. Косой, недолговечный луч выхватывал то чугунно-литой ствол коренастой ели, и он на миг-другой отливал старинной бронзой, то легким румянцем окрашивал тонюсенькую, вздрогнувшую от радости березку, то пробегал по траве – эдакой еще сочно-зеленой, осыпанной крупными жемчужинами. И на душе стало так хорошо, так покойно: есть еще на земле лес, есть еще тишина, есть еще птицы, есть еще радующие взгляд золотые закаты!




