Текст книги "После Шлиссельбурга"
Автор книги: Вера Фигнер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Глава сороковая
Цюрих
Потрясенная разоблачением, что в центре партии с самого возникновения ее находился провокатор, униженная своим собственным легковерием, возмущенная концом дела, я решила покинуть Париж. Я чувствовала, что должна изменить содержание своей жизни и стать свободной от всяких влияний и коллективной ответственности.
Но я колебалась. Как порвать узы, которые связывали меня в течение последнего года? Мне было стыдно; стыдно сделать шаг назад, отступить, и эти колебания наложили на меня новые тяжести.
Так, я присутствовала еще на нескольких собраниях, на которых обсуждалось, как выйти из создавшегося положения; как продолжать дело; выбиралась т. н. «судебно-следственная комиссия по делу Азефа» из С. Иванова, А. Баха, Блеклова и Лункевича; Савинкову было предложено стать во главе боевого дела, с широким полномочием подбирать себе сотрудников и устанавливать свои отношения к ним.
Денег не было; единственным человеком, который в данный момент мог дать их, был В. Иванов. Но он говорил: «Если Вера скажет, я дам пять тысяч». Я сказала – он дал.
Потом возникло недоверие к политической честности разных лиц, начались перекрещивающиеся подозрения то относительно одного, то по отношению другого. Я слышала рассказ о допросе б. офицера Деева и его знакомой – Цейтлин, о том способе, каким Савинков вынудил у последней признание, что она, как и Деев, состоит агентом тайной: полиции. Жить в Париже было невыносимо. Мои колебания кончились – я решилась. Я пошла к Марку Натансону, товарищу и другу с 1876 года, и сказала, что я прошу больше не считать меня принадлежащей к партии и уезжаю в Швейцарию. Я надеялась изолироваться там от всех русских революционных колоний. Натансон выслушал меня молча.
В это трудное время нравственную поддержку, за которую я чувствую признательность и теперь, когда с тех пор прошло 20 лет, мне оказал Авксентьев. Я пришла к нему и повторила мое заявление Натансону. Авксентьев на это сказал:
– Вы и не должны были примыкать ни к какой партии, потому что вы принадлежите всем.
Эти слова всколыхнули то духовное родство, которое связывало меня со всеми революционными поколениями, возникшими после «Народной Воли», каковы бы ни были их названия. Они, эти слова, указали и поставили меня на место. Я ликвидировала квартиру на улице Deloing, которую вместе с сестрой И. Фондаминского наняла осенью, предполагая основаться на постоянное житье в Париже.
Убежищем своим я выбрала тихий город учащейся молодежи – Цюрих, в университете которого некогда я сама училась. Там я знала только доктора Брупбахера, лидера социал-демократической партии немецкой Швейцарии, и семью доктора Эрисмана.
Брупбахер был оригинальный человек, вечно сыпавший парадоксами, женатый на русской, Л. П. Кочетковой, которая была его товарищем по медицинскому факультету. Благодаря ее революционному влиянию, он понимал русское революционное движение и сочувствовал ему; он изучил русский язык, чтоб читать русские книги и познакомиться с нашей литературой. А когда Лидия Петровна, работавшая в России, попала в административную ссылку – в Мезень, он отправился на некоторое время к ней. В России, могучей и убогой, все, даже и ее непорядки, в противоположность размеренности западноевропейского благоустройства, чрезвычайно понравилось ему. Со смехом рассказывал он, как ставил в Мезени самовары и ходил за провизией; как на пути пароходы приходили вместо 4 часов в 7; на пристанях стояли, сколько хотели, и уходили совсем не по расписанию. Но главное, что его прельщало, это – русская душа. Быть может, не без пропаганды Лидии Петровны, горячей защитницы крестьянской общины, или из отвращения к западноевропейскому буржуазному строю и обществу, он говорил: «Частная собственность не вытравила сердца русского народа».
Я познакомилась и подружилась с ним и его женой еще в 1907 г. в санатории «Марбах» на Боденском озере, и ценила не только как революционного деятеля и прекрасного оратора, но и как доброго, отзывчивого человека. Когда в этот приезд, бывало, мы шли по улицам рабочего квартала, к нам то и дело подходили мужчины, женщины и дети, чтобы пожать ему руку, – это были его пациенты из рабочих семей, не хотевшие пропустить своего доктора без приветствия.
Доктор Ф. Ф. Эрисман, швейцарец, был, как и Брупбахер, женат на русской, нашей Сусловой, одной из двух первых женщин, кончивших медицинский факультет в Швейцарии. Она училась в Цюрихе одновременно с Эрисманом. Отсюда пошло сближение с Сусловой, и возникла у Эрисмана любовь ко всему русскому. Он изучил русский язык, и хотя с небольшим акцентом, но отлично говорил по-русски. Отправившись в Россию, он стал профессором Московского университета и, как гигиенист, был очень полезным гласным городской думы. При Делянове за неблагонадежность был лишен кафедры и вернулся в Цюрих, сохранив навсегда самое лучшее воспоминание о России, с которой до конца жизни, не прерывал сношений, не теряя связи со своими московскими друзьями. Высоко ценя русскую интеллигенцию, он не мирился с узкими, мещанскими интересами швейцарской буржуазии и постоянно подчеркивал широту взглядов и демократические нравы русских. По убеждениям он был социал-демократ, состоял членом городского управления и много делал для рабочего населения Цюриха, выросшего за время от 1872 года в громадный промышленный центр немецкой Швейцарии. В этот приезд в Цюрих он с гордостью водил меня по Народному дому, его детищу, стоившему городскому управлению больших средств и действительно великолепному. В нем сосредоточивались бюро всех профессиональных союзов Цюриха, были прекрасные залы для всякого рода собраний, больших и малых, библиотека, столовая и ванная с душем – все прекрасно оборудованное и приспособленное для обслуживания рабочих за самую незначительную плату.
После развода с Сусловой, вышедшей замуж за профессора Голубева, Эрисман женился на москвичке Гассе. Последняя училась в Цюрихе одновременно со мной, но шла двумя курсами старше.
Теперь, в 1908–1909 году, у нее был сын, кончивший на философском факультете, ставший потом профессором в Бонне, и 16-летняя дочь, вскоре поступившая в университет.
В Цюрихе, на Болейштрассе, я наняла комнату у молодой, симпатичной швейцарской беллетристки – Зибель. Комната была, можно сказать, совсем без мебели, но, привыкнув к пустоте тюремной камеры, мне это даже нравилось; а главное, она была совершенно изолирована и имела отдельный ход с лестницы. В доме целый день царила желанная для меня тишина, только с 11–12 ч. ночи русские, наполнявшие дом, идя по лестнице, громко разговаривали, хохотали и производили шум. Обедать я ходила к хозяйке, у которой столовалось еще несколько молодых русских студенток, далеких от всякой политики. Это была живая, веселая компания, очень много смеявшаяся, и так как за столом сидела и хозяйка, то все говорили исключительно по-немецки. Хозяйка называла эту компанию Lachacademie.
В главе «С горстью золота» я описала свою первую после Шлиссельбурга попытку войти в жизнь. Тогда, в деле оказания помощи голодающим, я потерпела духовную неудачу, принесшую мне много огорчения. Вступление в партию с.-р. было второй попыткой найти место в жизни. И вот теперь, через полтора года после сделанного шага, я снова оказалась перед пустотой, с душой, еще более отягощенной, чем в 1906 году. Тогда – была филантропия, и были разбиты понятия о шоколадном мужике. Теперь нечто несоизмеримо большее – революция, с которой всю сознательную жизнь я была кровно связана. Чуть-чуть оправившись, я бросилась в организацию, из членов которой, кроме нескольких старых друзей, разделенных со мной пространством, знала только двух – Савинкова и, мельком, Гершуни. И через 18 месяцев поняла и почувствовала, что среди них я лишняя, и что ни они со мной, ни я с ними не можем слиться…
Глава сорок первая
Работа
Осенью 1908 года редакция «Русского Богатства» разослала по моей просьбе в различные места Европейской России и Сибири опросные листки с целью произвести анкету относительно материального и духовного быта административно-ссыльных. Многие ссыльные откликнулись на приглашение дать точные ответы, и редакция получила довольно богатый статистический материал, охватывающий более 2½ тысяч лиц, давших показания: о национальности, поле, возрасте, профессии и степени образования; о предмете обвинения и сроке ссылки, а также об экономических и моральных условиях своей жизни.
Во многих местах ссыльные и раньше, по собственному почину, предпринимали подобные анкеты по отдельным селам и городам, но не имели возможности охватить значительный район. Для этого не было ни материальных средств, ни свободы сношений, так как местные власти бдительно следили за тем, чтобы держать ссыльных в разъединении. Попытки собрать статистические сведения о ссылке делались не раз и со стороны. Так, Комков, в статье «Сухая гильотина», помещенной в августовской книжке «Образования» за 1908 г., говорит, что путем личного объезда произвел исследование, касающееся 15½ тысяч ссыльных! Он давал общие итоги, но не детали, и в этом отношении материал по анкете «Русского Богатства» мог быть полезен для будущих исследователей того, что так метко было названо «сухою гильотиною».
Надо заметить, что вопрос об административной ссылке царского периода в целом еще не нашел не только тогда, но и до сих пор ни своего исследователя, ни своего статистика. После революции 1906 г. до 100 тысяч человек различного общественного положения, возраста и пола были рассыпаны по различным губерниям, но никто не знал в точности даже и названия их всех. Были ли губернии, в которых ссыльных не было? Никто не был в состоянии ответить – ни департамент полиции, ни даже само министерство внутренних дел. Материал ссылки – такой текучий! Ссылались и высылались из «пределов»; возвращались и бежали, перебирались сами или переводились волею начальства из одного места в другое. Кто следил за этим? Кто записывал и считал? Сколько денег государство тратило на ссыльных – было неизвестно. Кредит, который испрашивался в 3-й Государственной Думе, был смешон по своему ничтожеству: 700 тысяч с чем-то! Потом открылось, как было видно из газетных отчетов 1909 года, что из сверхсметных сумм на административно-ссыльных в 1907 году было истрачено 1 миллион 300 тысяч рублей да около 700–800 тысяч сверх того израсходовано на продовольствие и издержки по пути следования. Вероятно, и это еще было не все… А если не было ни точных цифр относительно числа ссыльных, ни точного определения мест, в которых они расселены, и неизвестны расходы государственного казначейства на «сухогильотинированных», то нечего было и ждать каких-либо общих данных о возрасте, поле, степени образования и общественном положении ссыльных. Приходилось довольствоваться частными попытками отдельных лиц и журналов, стремившихся осветить предмет с той или другой стороны.
В Цюрихе, как раз в то время, когда морально я так нуждалась в работе, которая отвлекла бы меня от внутренних переживаний, я получила от редакции «Русского Богатства» весь собранный ею материал. Он был очень обширен и дан 50-ю корреспондентами. Сидя в своей комнате на Болейштрассе, я ежедневно посвящала часа три разбору, а потом и обработке присланных анкет. Один молодой эмигрант, Д. Страхов, бежавший из Сибири, помогал мне; он писал под мою диктовку, когда я составляла рукопись для «Русского Богатства». Тут впервые, по приведенным цифрам анкет, я могла оценить громадную передвижку, которая совершилась за время моего отсутствия из жизни, в составе того, что можно назвать революционной армией, потому что это была действительно целая армия – не десятки и сотни моего времени, а тысячи рядовых нашей революции.
Передвижка состояла в полном изменении состава лиц, участвующих в революционном движении. Во времена «Народной Воли» действующие лица принадлежали к культурным слоям общества. Это были дворяне и разночинцы из духовенства и чиновничества; рабочие входили лишь единицами; теперь, после революции 1905 года, состав ссылки вполне соответствовал численному составу всего населения. Самую крупную цифру представляли крестьяне, рабочие и солдаты; очень немногочисленны были верхи. Это ясно выражалось и в рубрике образования. Лица с высшим и средним образованием составляли лишь самый тонкий слой, обширна была рубрика прошедших начальную школу и рубрика грамотных, а затем шли неграмотные.
Необходимо сказать, что содержание материала, который касался губерний Архангельской, Вологодской, Олонецкой, Астраханской и сибирских: Тобольской, Томской и Енисейской (отчасти и Якутской области), отличалось удивительным однообразием и бесцветным описанием жизни ссыльных. Никаких ярких фактов в области злоупотреблений и каких-нибудь насилий или жалоб на грубость администрации не было. Тусклая, скудная обыденность; монотонность, прозябание в тоске, бездействии и нужде – такова была общая характерная черта быта административных ссыльных. Серый, тяжелый колорит, однако, захватывал и удручал, когда я читала одно за другим описания не жизни в ссылке, а существования в ней.
Когда я перелистывала написанные мною страницы о ссылке, казалось, на дворе – осень и идешь по лесу. Ни один луч солнца не прерывает темно-серых туч, которые вот-вот прольются бесконечным, мелким дождем. На небе только одни краски – различные оттенки серого – от беловатой дымки до густосвинцового облака. Под ногами шелестят опавшие листья, и чувствуется кругом, запах медленно тлеющей растительности. Целое поколение погибших листьев! А прежде они были такие свежие, такие яркие и молодые… И ветер все колышет и колышет ветки и обрывает на деревьях последнюю редеющую листву: и листья падают… падают… Мало-помалу между окружающей средой и душевным настроением наступает созвучие: становится так грустно, как будто осень будет всегда, и не проглянет солнце. Хоть знаешь, что проснется жизнь и зазеленеют листья, но ведь это будут уже новые листья, а опавшие и пожелтевшие – не зазеленеют вновь…
Труд был кончен, и я думала: Максимов написал «Сибирь и каторга»; Ядринцев написал «Русская община в тюрьме и ссылке», и в 70-е годы каждый молодой человек, каждая девушка, думавшая об общественной деятельности, брали эти книги и учились по ним сочувствовать жертвам социальных нестроений, симпатизировать страданию и человеческому горю. Они воспитывались на этих книгах, как бы в смутном предчувствии, что подобные же страницы будут повествовать и о них, о «политической тюрьме и ссылке», о жизни и условиях внешнего быта и внутренних переживаниях целых поколений, выброшенных политическими неурядицами нашей родины.
«Явится ли, – раздумывала я, – рука, которая в одной книге объединит все, что можно сказать об этой стороне русской жизни, и даст своего рода настольную книгу молодым поколениям?»
Один член 3-й Государственной Думы, говоря в то время об административной ссылке, сказал: «Это – жертвоприношение Каина, и дым от него стелется по всему лицу земли русской!»
Заключительные слова моей рукописи были: «Да! Этот густой дым темным облаком стелется по земле русской… стелется и душит тех, кто заброшен в глухие села севера, в крошечные поселки Сибири, и разносит он всюду страдание и горе!»
В конце текста стоит дата: 17/IX 1909 г.
«Русское Богатство» не напечатало моей статьи: она была длинна и бледна. Николай Федорович Анненский, просматривавший ее, в письме ко мне писал, что рукопись очень растянута: «Вот если бы побольше таких страниц, как написанное вами предисловие и заключение», – прибавлял он. Эти страницы – последние страницы настоящей главы; я переписала их по сохранившемуся у меня тексту, написанному, как говорит дата, 19 лет тому назад.
Глава сорок вторая
Третья поездка в Англию
Работа над анкетами фиксировала мое внимание на участи ссыльных, и, кончив ее, я решила отправиться в Англию. Там Софья Григорьевна Кропоткина уже несколько лет вела агитацию в пользу административно-ссыльных. Я узнала об этом в мою первую двухнедельную поездку в Лондон. Англичане, живущие с незапамятных времен при правовом порядке и воспитанные в уважении закона, считают непереносимым злом всякую административную расправу. Достаточно осведомленные о суровости русских судов и постоянном давлении на них правительственных властей, они все же считают: какой бы то ни было – все же это суд, который выслушивает обвиняемого; подсудимый имеет на нем защитника и пользуется правом апелляции; но административный произвол, бессудная расправа в их глазах – самая возмутительная несправедливость, и к жертвам этой несправедливости они относятся с исключительным сочувствием. В царский период Софья Григорьевна из года в год объезжала несколько таких больших городов, как Манчестер, и на митингах делала доклады о положении ссыльных. Благодаря ее друзьям, рассыпанным повсюду, и имени Петра Алексеевича, митинги собирали многочисленную публику. В самом Лондоне Софья Григорьевна основала «Комитет помощи административно-ссыльным», среди членов которого были люди с именами, литераторы, издатели и дамы из богатой среды. Неизменной сотрудницей и обычным оратором на собраниях наряду с Софьей Григорьевной была русская немка из Прибалтийского края, обосновавшаяся в Англии, г-жа Хоу, жена пастора. Они собирали значительные суммы – до 7000 рублей в год – и имели в Москве своего агента, г-жу Лебуржуа, которая занималась рассылкой денег и вела переписку со ссыльными. Вот к ним-то на подмогу теперь явилась я.
Жена Дионео устроила меня в одной английской семье, у вдовы врача, у которой я и прожила месяца два. Тут я испытала большую неловкость. Я легко без словаря читала английские книги, но английской разговорной речи совсем не понимала; никто в доме не понимал и меня. За общим столом я чувствовала себя несчастной и конфузилась, как школьница. Я изучала английский язык в Петропавловской крепости по небольшому самоучителю и прекрасному словарю Рейфа, в котором обозначено произношение, но, к сожалению, не поставлены знаки ударения – в них-то я и грешила. Тотчас я начала брать уроки у хозяйки, – я читала вслух английский текст, она исправляла мой выговор и ударения и составила список слов, касающихся одежды, белья, пищи и жилища – самых обыденных, необходимых слов. Я не знала их, потому что в серьезных исторических книгах, которые я читала, они отсутствовали. Курьезно, что говорить на какие-нибудь общие темы, как-никак, я все же могла, но когда дело шло о том, чтобы мне вычистили башмаки или отдали в чистку белье, передали за обедом соль, я становилась в тупик и была совершенно беспомощна.
23 июня 1909 г. произошло мое первое выступление на большом англо-русском митинге в South Place, о котором была статья в «Daily News» под заглавием «Лэди в белом». Митинг был устроен кружком имени Герцена. Прекрасный, обширный зал не мог вместить всех желающих, и после того, как были заняты все 700 мест, по английскому обычаю, не пропустили ни единого человека. Председательствовал Волховский, превосходно владевший английским языком. Я говорила по-русски и произнесла хорошо подготовленную речь о жизни в Шлиссельбургской крепости: она произвела большое впечатление. Я сказала ее с таким выражением, что корреспондент газеты «Речь», говоря о ней, отозвался обо мне, как о прекрасном ораторе. Переводчиком, по моей просьбе, был П. А. Кропоткин. Другими ораторами были: Соскис, Черкесов и член 1-й Государственной Думы Аладьин – все они говорили по-английски. Волховский сказал превосходную речь общего характера о борьбе России за свободу, о кровавой политике Николая II, о бойне 9 января 1905 года. Но кто имел колоссальный успех, так это – Аладьин: англичане аплодировали ему неистово, но русская публика оценивала его, как оратора вульгарного: несколько раз он отпускал остроты, вызывавшие громкий смех; голос у него был громовой, жестикуляция широкая. Обо мне он говорил высокопарным тоном и, обводя низко рукой полукруг по направлению ко мне, называл не иначе, как our leader (наш лидер).
Подробное описание этого митинга было напечатано в номере «Free Russia» под заглавием: «То Welcome Vera N. Figner».
Этот митинг дал 700 рублей, которые я тотчас отослала в Петербург для пересылки в Горный Зерентуй Егору Созонову для товарищей.
Вскоре после этого митинга я получила приглашение к одному аргентинцу. Вместе с Софьей Григорьевной я поехала куда-то за город, где он имел большой собственный дом. Странным образом, в большом саду кругом дома не было никаких деревьев, но великое множество клумб с прекрасными цветами. Аргентинец Мануэль Ферреро уже много лет жил в Англии и оказался по матери внуком де-Розаса, одного из тех диктаторов, которые в странах Южной Америки вели постоянные внутренние войны со своими соперниками, оспаривая друг у друга власть, свергали один другого, истребляли приверженцев своих противников и в свою очередь подвергались той же участи. В доме две или три комнаты были настоящим музеем: стены были увешаны всевозможным оружием де-Розаса и драпированы его знаменами и трофеями; в одной из комнат в застекленном шкафу красовались умело размещенные различной величины гребенки и множество вееров, самых разнообразных по материалу, рисунку, окраске и изяществу. Некогда ими обмахивалась бабушка хозяина, жена диктатора; на столах лежали всевозможные безделушки, унаследованные от предков. Хозяин вел долголетний процесс с правительством Аргентины, требуя возвращения недвижимого имущества, конфискованного при свержении его деда-диктатора. «Мне принадлежит весь бульвар, по которому прогуливаются жители Буэнос-Айреса», – говорил он. По наружности это был высокий, худощавый, смуглый человек, ничем не бросающийся в глаза, но непохожий на британца. Он удивлял меня простотой своих манер; так, показывая мне альбом с фамильными фотографиями, он все время стоял на коленях у стола, на котором лежал альбом.
Между прочим, я спросила: не было ли ему скучно слушать на митинге мою речь на русском языке. «О нет, – отвечал он, – я наслаждался музыкой вашего родного языка», – и распространился о красоте его звуков.
В доме все говорило о богатстве: об изяществе обеда и разного рода угощениях нечего и говорить, но ни лакеев, ни чопорности в доме не было.
Вскоре я познакомилась у Кропоткиных с мисс Хобхоус (Hobhouse), сестрой члена палаты общин, восхищавшейся нашим митингом. Она стала известна всей Англии по следующему поводу: во время войны с бурами она отправилась в Южную Африку, посетила знаменитые концентрационные лагери лорда Китченера и была возмущена ужасающими условиями, в которых видела заключенных буров. В особенности ее тронуло положение женщин и детей, для которых она тотчас организовала широкую помощь. Набравшись впечатлений и собрав много данных о положении дел на местах, она отправилась было в Англию, чтобы поднять энергичную агитацию против жестокого режима, введенного Китченером. Зная цель поездки, Китченер не выпустил ее из Африки и вернул, когда она уже села на пароход. Опубликование этого факта произвело в Англии необыкновенный шум, как насилие и нарушение прав британского гражданина.
Когда я познакомилась с нею, она производила впечатление немолодой, но прекрасной женщины; очень высокая, стройная, с правильными чертами красивого лица, большими, выразительными серо-голубыми глазами и белыми, седыми волосами при легком румянце щек, она была чрезвычайно эффектна. Война с бурами кончилась, но она не переставала заботиться о побежденных и в течение уже нескольких лет устраивала в Южной Африке ремесленные школы для насаждения среди женщин кустарных промыслов – вышивания ковров, плетения кружев и т. п. Когда она пригласила меня к себе, по английскому обычаю, на конец недели – субботу и воскресенье, то показывала мне очень оригинальные, большие ковры с каймой из крупных оранжевых плодов апельсина и зеленых листьев одуванчика, и я видела у нее молодую, жившую у нее на жалованьи итальянку, занимавшуюся плетением тончайших кружев: в течение месяца, работая ежедневно не менее 5 часов, она успевала сделать не более 10 сантиметров. В ближайшем будущем мисс Хобхоус отправляла ее в Африку, чтобы там в школе обучать этому ремеслу. К мисс Хобхоус при мне приезжали 2–3 знакомые дамы; они с интересом расспрашивали меня о Шлиссельбургской крепости, и одним из первых вопросов неизбежно было: имела ли я bread and butter (белый хлеб и масло).
Мисс Хобхоус непременно хотела, чтобы я сделала доклад в ее квартале (Wimbledon). Я исполнила ее желание и в церкви мрачного вида прочла свой доклад на английском языке. Я не настолько владела им, чтоб делать его устно, и с тех пор читала каждый раз крупно написанную, заранее приготовленную рукопись со значками на ударениях, в которых все же могла ошибиться. Текст заключал описание режима в Шлиссельбурге, а в конце говорилось о тогдашнем положении русских тюрем, о политических преследованиях и отсутствии свободы для нашего многомиллионного народа, давшего в литературе – Толстого, в музыке – Чайковского и Римского-Корсакова, в живописи – Врубеля, Верещагина и т. д.
Мисс Хобхоус не забывала меня и после моего отъезда, посылала письма, а для заключенных – деньги.