Текст книги "После Шлиссельбурга"
Автор книги: Вера Фигнер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Глава двадцать третья
Центральное военно-организационное бюро
В России в то время существовали «Всероссийский офицерский союз» и «Всероссийский союз матросов и солдат». Эти организации были беспартийными, но находились под влиянием революционных партий.
Партийной чисто военной организации у с.-р. не было, но для пропаганды, агитации и организации военных они имели особый орган – Центральное военно-организационное бюро, основанное в конце 1906 года. В речи оно обыкновенно называлось военной группой, хотя состояло почти исключительно из штатских. Эта группа была автономна и, будучи изолирована от общегражданской организации, связывалась с партией только через Ц. К., которому была подчинена. От Ц. К. она имела отдельный бюджет, которым распоряжалась по своему усмотрению.
Вскоре после севастопольской попытки Ц. К. постановил преобразовать эту организацию, и к обсуждению этого вопроса была привлечена и я.
Финляндская партия активного сопротивления имела в эти революционные годы свою красную гвардию, во главе которой стоял Кок. Это действительно была военно-боевая организация, которая в 1904 году приобрела, как говорили, такую силу, что получила преобладание над гражданской частью активистов и могла действовать, не считаясь с ней.
Не могу сказать, было ли тогда мне, как теперь, непонятно, что Ц. К. опасался в то время того же и у себя, и в виду этого предполагал уничтожить самостоятельное бытие и отдельный бюджет военно-организационного бюро с тем, чтоб, на общих основаниях, его работу объединить с работой местных комитетов. У с.-р. только и была центральная группа, о которой идет речь, и никаких разветвлений в провинции эта группа не имела. Там кому-нибудь из местного партийного комитета поручалась пропаганда среди солдат, и никакой связи между этим лицом и Центральным военно-организационным бюро не существовало. В «Народной Воле», если бы военная организация, подчиненная своему военному центру и через него – Исполнительному Комитету, развивалась беспрепятственно и покрыла бы Россию группами офицеров, опасность преобладания военной части над гражданской, как это было в Финляндии, могла стать реальной, но в данном случае ничего подобного не было. В сущности, дело сводилось к роспуску Центрального бюро, в чем как будто не было никакой надобности. Опасения Ц. К., быть может, вызывались тем брожением в военной среде, которое возникло, главным образом, благодаря японской войне и выразилось такими крупными выступлениями, как история с «Потемкиным», очаковское дело Шмидта, восстания в Свеаборге и Кронштадте когда казалось, что военная среда наряду с рабочим классом представляет крупнейший революционный фактор, строго дисциплинированный и обладающий организованной материальной силой. Однако, значение этого фактора, как показала попытка в Севастополе, уже клонилось к упадку.
При обсуждении этого вопроса, кроме меня, присутствовал и Карпович. Он только что прибыл после того, как, отбыв каторгу в Акатуе, удачно бежал при отправке на место ссылки. При встрече со мной он сообщил, что с.-р. предложили ему вступить в боевую организацию. Он колебался и просил моего совета. Зная его, как человека действия прежде всего, я сказала: «Конечно, поступайте».
Поступив в боевую организацию, Карпович душой и телом стал товарищем и другом Азефа и был последним, который поверил в его измену.
При обсуждении вопроса, о котором идет речь, Карпович не вносил никаких замечаний, но, как враг длинных рассуждений, поведением своим явно выражал нетерпение.
Решение Ц. К. состоялось и вызвало бурю негодования в членах военной группы.
В Выборге, в моем присутствии, состоялась конференция ее. Присутствующих членов было человек 12 – женщин и мужчин. Между последними – бывшие офицеры Яковлев, Лебедев, Васич, Утгоф (б. гардемарин) и единственный, состоявший на действительной службе, очень высоко ценимый – Костенко, штабс-капитан корпуса корабельных инженеров, носивший в группе кличку «Цицерон». Среди женщин были Маргарита Спенглер, Любовь Блуменфельд, Елена Кричевская, а фамилии остальных я не запомнила. Все они были народ молодой, горячий, очень энергичный и увлеченный своей работой. Собравшись на конференцию, они не скрывали крайне возбужденного состояния, особенно женщины: они так возмущались потому, что не хотели терять своей самостоятельности и организованности в единую обособленную группу, и, не желая подчиниться состоявшемуся постановлению, говорили даже об отделении и разрыве с Ц. К.
Чем кончился бы этот конфликт, неизвестно, но обычная судьба постигла эту организацию: возвратившись в Петербург, очень дружные между собой, они продолжали собираться и обсуждать решение Ц. К., упраздняющее их существование, как самостоятельной группы. При одном таком собрании нагрянула полиция, и все присутствующие были арестованы. Разными уловками им удалось, однако, уничтожить все компрометирующие документы. На это собрание с опозданием явился и Чайковский, состоявший членом группы; на квартире полиция уже делала свое дело – был взят и он.
В 1908 году над арестованными был назначен суд, причем дело о Чайковском было выделено, и он судился позднее с Брешковской. Приговор над членами группы был исключительный по своей мягкости. Почти все были выпущены под залог или на поруки, и я встретила их потом в Париже. Большинство, если не ошибаюсь, сошло с революционной арены, но Маргарита, Лебедев и Яковлев остались верны себе. Двое первых по предложению М. Натансона не раз ездили на пропаганду среди матросов в места их стоянок в заграничных водах. Ц. К. не оставлял при этом мысли о возможности на кораблях покушения на Николая II. Так, с матросами поддерживались связи, передавалась литература, а в 1908 г. были завязаны переговоры о покушении (Савинков, Карпович) на царя.
В этом году дело было совершенно решено: матрос Авдеев должен был сделать это на крейсере «Рюрик», строителем которого являлся Костенко. Он-то и рекомендовал Савинкову машиниста Авдеева. Покушение должно было совершиться на царском смотру на «Рюрике» по прибытии его из Глазго (в Шотландии) в Кронштадт. Но у матроса «рука не поднялась», и покушение не было сделано (1908 г.). Так рассказывает Савинков в своих «Воспоминаниях террориста». Но Костенко, который вел пропаганду на «Рюрике», лично передал мне (в марте 1928 г.) следующее. Благодаря многолетней пропаганде, ему удалось на «Рюрике» завести обширную организацию среди матросов. Во главе ее стоял комитет из 30 человек, а около него группировалось до 200 матросов. Костенко, как не присутствовавший на том заседании, на котором было арестовано «военно-организационное бюро» с.-р., не был скомпрометирован и продолжал служить. Связь между ним и скрывшимися за границу членами бюро поддерживалась все время, и в 1908 г. он свел приехавших в Лондон Савинкова, Азефа и Карповича с машинистом Авдеевым, Поваренковым и Котовым для переговоров о покушении на царя.
Когда, после этих переговоров, Авдеев заявил о своей решимости совершить покушение, и крейсер из Глазго отправился в путь, члены матросского комитета обратили внимание на поведение Авдеева и поняли, что он что-то замышляет. Они призвали его и категорически потребовали, чтоб он признался в своих намерениях; Авдеев открыл им весь план. Тогда комитет указал ему, что, взяв на себя акт индивидуального террора, он ставит на карту существование всей организации: в случае покушения неизбежно начнутся допросы, кто-нибудь не выдержит, и все члены организации до последнего человека будут арестованы и организация сметена. Между тем дело пропаганды на «Рюрике» имело целью произвести восстание Балтийского флота под главенством «Рюрика». Надо было выбирать: либо крупное массовое выступление во всероссийском масштабе, либо покушение – акт отдельной личности и крушение давно задуманного коллективного выступления. Сверх того Авдееву было указано, что он и его товарищ – члены комитета и как таковые, связаны обязательством подчиняться решению большинства, а это большинство в данных условиях против задуманного им дела.
Авдеев подчинился решению комитета, и хотя имел на смотру в Кронштадте револьвер в кармане, но не употребил его и подал царю шампанского, когда тот сказал, что устал, и попросил пить.
Глава двадцать четвертая
Н. В. Чайковский
К периоду моей жизни в Выборге относится один эпизод, связанный с именем Чайковского.
Тем кто жил в то время, хорошо известно, в каком состоянии брожения находилась Пермская губ. в 1904–1905 гг. Там прославился Лбов, солдат, служивший в гвардии и работавший на заводе «Мотовилиха». Он выдвинулся впервые на митинговых собраниях. Человек сильной воли и революционного темперамента, Лбов обладал тем естественным красноречием, которое покоряло слушателей; его выступления были замечены полицией, и когда его должны были арестовать, он ушел в леса. Поддерживаемый настроением рабочих и крестьян, он вскоре стал центром притяжения тамошней вольницы. Около него сгруппировались люди, известные потом под названием «лбовцы». Политические события тех годов, всеобщая железнодорожная стачка, восстания в Москве, в Нижнем Новгороде и других городах, боевые акты против всякого рода сановников и представителей полицейской власти, экспроприации, происходившие в то время в разных углах России, – нашли подражание и у Лбова, питавшего неудержимую, стихийную ненависть к жандармам и чинам полиции. Вместе со своими товарищами он совершил целый ряд вооруженных нападений на винные лавки, на кулаков, причем деньги, добываемые этим путем, употреблял на покупку оружия и отдавал нуждающимся крестьянам – на корову, на лошадь. Нечего и говорить, какую популярность он приобрел среди населения; благодаря этому, долгое время для полиции он был неуловимым – население прикрывало его, и рассказы об опасностях, которые его окружали и из которых он чудесным образом выходил цел и невредим, делали его настоящим героем. Рабочий с «Мотовилихи», с которым я случайно встретилась в 1928 г., говорил, что Лбов отличался отчаянной храбростью. «Хотя бы против него было сто человек, он не побежал бы и бился бы до конца. Он и на свой нелегальный путь встал, не желая покориться и идти в тюрьму». В революционной среде первоначально он считался человеком идейным. После первых шагов сам Лбов стал называть себя анархистом и, по словам моего знакомого, крестил в анархистов рабочих, с разных мест бежавших к нему, как это было, напр., с рабочими из Сормова после нижегородского восстания.
Стачка на Пермских заводах, повышенное настроение крестьян, деяния Лбова и его товарищей составляли горячую атмосферу, при которой, по утверждению одной статьи «Русского Богатства» того времени, правительственная власть была совершенно бессильна в деле подавления бунтарского движения этого края.
Это обстоятельство дало мысль поднять там организованную партизанскую войну в точном смысле слова. У кого именно зародилась эта мысль – я не знаю, но Чайковский был в высшей степени увлечен этой идеей. Он требовал, чтобы Ц. К. с.-р. издал манифест от имени партии, который объявил бы партизанскую войну против самодержавного правительства. И эта партизанская война, освященная партией, должна была начаться именно там. Ц. К., однако, не пошел на это, и Чайковский не находил достаточно сильных слов для порицания нерешительности членов комитета. Между тем, имея в виду партизанскую войну, Чайковский принял меры к тому, чтобы найти компетентное лицо, которое руководило бы действиями партизан. Для этого он обратился в Америку и вызвал оттуда полковника Купера, участника войны за освобождение негров в С.-А. Штатах, причем надо сказать, что Купер сражался на стороне южан. Купер приехал. Он осмотрел местность и нашел ее благоприятной для партизанских действий. Таким образом отказ Ц. К., благоразумно не пожелавшего взять на себя ответственность за это предприятие, разрушил, все планы Чайковского. И при встрече со мной в Финляндии он резко высказался против Ц. К.
Ввиду этих планов и того негодования, которое Чайковский обнаруживал по отношению к Ц. К. за отказ санкционировать их именем партии, и ввиду участия Чайковского в военно-организационной группе, поведение его на суде, с точки зрения старой революционной этики, являлось в высшей степени компрометирующим. Он заявил, что он не член партии, отрекся от того, что ему было поручено собирать деньги в Америке, и допустил своего защитника по поводу полномочия о сборе, взятого у него при аресте, сказать, что революционные партии нередко пользуются фикциями и выдают за своих членов людей, не давших на то своего согласия. А после процесса Чайковский-революционер обратился в мирного гражданина и объявил, как рассказывали тогда, что теперь надо капусту садить, а не революцией заниматься (1910 г.).
Известно, что английские друзья Чайковского внесли за него залог в 40 тысяч рублей, и он был выпущен. После суда, который оправдал Чайковского, эти деньги были казной возвращены, и англичане отдали их в распоряжение Чайковского.
Я была в Брюсселе, когда происходил этот процесс двух старейших революционеров: Брешковской и Чайковского. Однажды, идя по улице, я увидела большой плакат, объявляющий, что в народном доме будет митинг по поводу этого процесса и что председательствовать буду я. Согласия своего я не давала, и когда секретарь Международного бюро Интернационала Гюисманс предложил мне это, я решительно отказывалась. Но раз было объявлено, нечего делать – пришлось приготовить небольшое вступительное слово на французском языке. Вместе со мной выступали два члена бельгийского парламента, Дестре и Мейсманс. Когда мы втроем совещались перед открытием митинга, оба оратора разводили руками: о Брешковской и Чайковском никакого материала им не было дано. «Мы получили из Парижа от Рубановича только портрет бабушки революции», – говорили они со смехом. Но таково уж уменье французов говорить: из ничего они создали красноречивые, блестящие речи. Я дивилась, откуда что взялось.
В брюссельской социалистической газете появилась соответствующая статья, где «бабушка» превозносилась, о Чайковском говорилось вскользь, а секретарь Международного бюро говорил с насмешкой об этом «дедушке революции». По-видимому, он был осведомлен о его поведении на суде. Когда же позднее Чайковский вернулся в Лондон, его старый товарищ Волховский высказал ему резкое порицание. Я тоже выразила свое неудовольствие в письме, которое сохранилось у меня в черновике.
Я встретилась с Чайковским в первый раз в Берне осенью 1874 года, когда была студенткой в университете. В этот печальный период, когда его друзья и товарищи почти все находились в тюрьме в ожидании «суда 193-х», он ударился в богочеловечество, которое проповедовал Маликов. Имя Маликова упоминается в литературе в связи с каракозовцами, которые ездили к нему по поводу ассоциаций, которые они думали организовать в Калужской губ., где он был судебным следователем. По воспоминаниям Фроленко, после разгрома организации, носившей имя Чайковского, он, в удрученном состоянии, отправился в Орел, где в то время жил Маликов. О Маликове говорили, как о личности в высшей степени обаятельной; своей искренностью и глубокой убежденностью он привлекал всех, кто с ним соприкасался. Основу его учения составлял тезис, что каждый человек вместе с тем и бог, но что дурные наклонности и страсти затемняют в нем божественную сущность; однако, в подходящий момент, у каждого может наступить просветление, и человек может вскрыть в себе эту сущность: тогда в его душе наступают мир и благодать. Какие из этого вытекают последствия, я ни от кого не могла получить подробного и точного объяснения; во всяком случае, учение отрицало насилие, следовательно, – и революцию.
Побывав у Маликова, Чайковский воспринял его идеи и почувствовал в себе богочеловека. Он оставил революционную деятельность и отправился в Америку, вместе со своим товарищем Клячко, в земледельческую колонию, основанную Фреем. Проездом Чайковский с Клячко заехали в Швейцарию, в Берн. При встрече мне, к сожалению, не пришлось побеседовать с Чайковским: он был нездоров, ему было не до разговоров. В Берне у него и Клячко были знакомые студентки, 2–3 месяца назад поступившие в университет. Эти девушки под их влиянием пришли в какое-то экзальтированное состояние; с горящими глазами и раскрасневшимися лицами они сообщили мне, что они вскрыли в себе «божественную сущность» и решили вместе с приехавшими ехать в Америку. Одна стала женой Клячко, другая вышла замуж за Чайковского.
Колония просуществовала недолго и распалась. По насмешливым рассказам, кроме основной причины – неспособности к физическому труду, жизнь в ней по моральным условиям была тягостна. Рассказывали, будто каждую субботу происходили общие собрания, на которых колонисты должны были исповедовать свои прегрешения за истекшую неделю и выслушивать отповедь от товарищей обо всем, что те за ними заметили. В 1877 – 78 гг. большая приятельница Чайковского, Любовь Ивановна Сердюкова, в Петербурге читала мне письмо Чайковского уже из Англии. Содержания его я не помню, но в память врезалась фраза: «мне и этот хомут показался тесен». Эти слова я запомнила, вероятно, потому, что Любовь Ивановна остановила мое внимание на них, как характеризующих многогранность Чайковского. Но теперь, когда его жизнь закончена, по отношению к нему – если не основателю кружка, носящего его имя, то во всяком случае одному из блестящих и талантливых представителей его, можно сказать, что то, что Сердюкова называла многогранностью, приводило его к неустойчивости в убеждениях.
Н. В. Чайковский обладал очень привлекательной, красивой наружностью. На высокой стройной фигуре сидела голова с большими, серыми, добрыми глазами, с правильными чертами лица, обрамленного темной бородой. Возраст не накладывал своей печати ни на его фигуру, ни на его лицо. Он до конца жизни сохранял прекрасную внешность и мягкое, доброе выражение лица.
Чарушин в своих воспоминаниях с любовью описывает личность Чайковского, обаяние, которое он производил на молодежь в начале 70-х годов, уменье с тактом и достоинством держать себя в интеллигентных общественных кругах, в качестве представителя своих товарищей, его деловитость при установлении связей, необходимых и полезных для организации. Но мы не видим его в числе пропагандистов среди рабочих, которыми были Чарушин, Синегуб, Сердюков, П. Кропоткин и другие. От плеяды этих деятелей он переходит к Маликову и делается богочеловеком, устраивается в земледельческой колонии, не имеющей ничего общего с революцией. Приехав в Англию и остановившись там, он воспитал детей своих настоящими англичанами; они даже по наружности не отличались от британцев.
В Англии Чайковский занимал немалое место в ряду таких деятелей, как П. А. Кропоткин, Кравчинский и Волховский, которые делали большое дело: они писали о России, освещая ее политическую и экономическую жизнь; приобрели множество друзей, не только для себя, но и для России, для революционной России, – России, боровшейся за свободу против самодержавия, и, можно сказать, завоевали английские симпатии для русских революционеров. С помощью английских друзей они основали орган «Free Russia» – «Свободная Россия», который издавался много лет не только до 1905 года, но и после него.
А когда произошла наша первая революция, Чайковский приехал в Россию; бывший богочеловек снова сделался ярым революционером и требовал партизанского восстания в Пермском крае, возлагая большие надежды на Лбова. После ареста и суда, как было уже сказано, перешел опять к проповеди мирной культурной работы, чтобы после революции 1917 года (в 1918 г.) стать главою архангельского правительства при английской интервенции.
Глава двадцать пятая
Воронеж
В конце октября или в начале ноября, когда было холодно, но земля не была еще покрыта снегом, однажды утром ко мне вошел Гершуни и сказал:
– Вера Николаевна, мы хотим просить вас съездить в Воронеж. Там живет Алексеев, сын той Алексеевой, которая была в Московском кружке чайковцев. Он обещал Натансону 20 тысяч рублей. Вам он отдаст их.
Я тотчас согласилась и спросила:
– Какие явки?
Гершуни отвечал:
– Одна – к Виткович, она служит по статистике в городской управе; другая – к Кравцовой, старой знакомой Лопатина.
Я рассмеялась и не без иронии спросила:
– Неужели партия за 25 лет не нажила ничего другого?
Гершуни, должно быть, несколько обидевшись, заметил:
– «Бабушка» не спрашивала об этом.
На другой день я взяла билет до Петербурга, решив, однако, не заезжать к сестре Лидии, Новорусскому и Морозову, которые были там, и не останавливаться в Москве, где у меня были тоже близкие друзья. Прежде всего надо было исполнить поручение, а повидаться с близкими можно было уже на обратном пути. Подъезжая к Финляндскому вокзалу, о котором говорили, как об опасном пункте, где много шпионов, я подумала: «Нет и трех лет, как я вышла из Шлиссельбурга, и если меня поймают, то отправят в ссылку гораздо более тяжелую, чем Нёнокса», а я и ее не перенесла бы, если бы не сестры и не А. И. Мороз, которые не оставляли меня одной. На вокзале я не заметила, однако, решительно ничего подозрительного; то же было и на Николаевском вокзале, куда я переехала тотчас же.
…Вот и Воронеж, в котором я была ровно 25 лет тому назад. Но каким жалким показался он мне! Тогда было лето, была зелень, было солнце, а теперь – скверный, сумрачный день, холодный северный ветер, жесткая, затвердевшая земля и какая-то желтоватая пыль, гонимая ветром по улице; жалкие, полинявшие домишки справа и слева.
Приехала я к Виткович. Она жила вместе с дочкой в совсем маленькой комнате: очевидно, третьему человеку там поместиться было негде. Она сказала, что ее муж скрывается и потому за ней наблюдают и время от времени делают обыск, а о Кравцовой нечего и думать: у нее регулярно каждый месяц бывают обыски. «Точь-в-точь та же история, что и 25 лет назад», – подумала я. Тогда тоже не знали, куда меня деть, и отвели к милой просвирне, у которой жил ссыльный студент. Теперь была не просвирня, а вдова судебного следователя Алексеевская, к которой меня Виткович и отвела. Это тоже нельзя сказать, чтоб было место чистое. Алексеевская рассказала мне, что ее сыновья – студенты не из благонамеренных. Это не помешало ей дать мне приют, а мне спокойно пользоваться ее скромным гостеприимством – жила она неважно.
Я отправилась к Алексееву. Это был рослый красавец, яркий брюнет с несколько вьющимися волосами, живыми, черными глазами, с румянцем во всю щеку и курчавой русской бородкой. Я напрямик сказала о цели моего приезда, и когда произнесла: «вы обещали 20 тысяч», он побледнел, и я сразу поняла, что его обещание Натансону – мыльный пузырь. Затем пошла скучная канитель. Он говорил о чем угодно, только не об исполнении обещания, познакомил меня с женой, высокой, худосочной, увядшей женщиной которая вела себя молчаливо и сдержанно; показал своих сыновей, учителем которых одно время был сын Чайковского; мальчики показали мне свои ботанические коллекции и выказали самоуверенность, свойственную их 11– или 12-летнему возрасту; угощал обедом, а потом стал расписывать мне легкость, с какой может быть произведена одна экспроприация. Этому предложению я дала должный отпор, но Алексеев снова и снова в последующие дни развивал мне свой план экса, хотя я категорически заявила, что частные экспроприации партией запрещены. После нескольких дней я вышла, наконец, из терпения и сказала, что в Воронеже проживать я не намерена, и прошу его дать прямой ответ. Ответ он дал, но не прямой, а путанный, и, в конце концов, сказал, что напишет, когда и сколько может дать, и вообще может ли дать; условился об адресе и т. д. Я уехала ни с чем.
Но до отъезда Виткович представила мне одного молодого человека и назвала ему мое имя. Впечатление было потрясающее. Да и в самом деле, кого в революционной среде не потрясло бы увидеть, как привидение, существо такое далекое, фантастическое, как шлиссельбуржская узница! И где же? В такой провинциальной дыре, как Воронеж – не в крепости, не в ссылке и не за границей, как это было всем известно. Вероятно, благодаря этому потрясению, новый знакомец наговорил мне самых удивительных вещей; он просил передать в центр, чтоб ему прислали по почте запалы и какие-то принадлежности к бомбам. Тщетно я указывала, что такие вещи почтой не посылаются – он стоял на своем.
На возвратном пути, в Москве я заехала к Вере Дмитриевне Лебедевой которая состояла в родстве с Татьяной Ивановной Лебедевой, членом Исполнительного Комитета «Народной Воли»; а в имении ее сына жил на ее поруках М. Ф. Фроленко. У Веры Дмитриевны я встретилась с Елизаветой Павловной Балавенской, которая в 1904–1905 году жила в Архангельске вместе с сосланным туда мужем. Сергей Александрович несколько раз навещал меня в Нёноксе и однажды в 1906 году посетил меня в Нижнем. Когда Елизавета Павловна увидала, в каком легком пальто я совершаю путешествие она ужаснулась и привезла прекрасную меховую ротонду и шапочку, чтоб по дороге я не мерзла. Я сопротивлялась. «Если меня арестуют, – думала я, – то как и когда я смогу вернуть эту ротонду?» Однако, меня все-таки облачили в нее, и это дало мне повод разыграть потом шутку.