Текст книги "После Шлиссельбурга"
Автор книги: Вера Фигнер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Глава двадцать шестая
В Петербурге
Приехав в Петербург, я остановилась у Морозова, который с женой занимал квартиру в институте Лесгафта. У Лесгафта же служил в то время Новорусский, еще не женившийся. Я провела в Петербурге несколько приятных дней, виделась с Лесгафтом, у которого в 1871 году начала слушать лекции анатомии, вскоре прекращенные, благодаря высочайшему повелению, лишавшему Петра Францевича профессорской кафедры. После этого года прошла почти целая жизнь. Прошло 35 лет. Прошел Шлиссельбург. И вот я имела счастье после Шлиссельбурга встретиться опять с Петром Францевичем.
Как странно, как фантастично было встретиться в начале жизни, а потом – в конце ее…
Тогда, при первой встрече, я была молодым ростком, неоформленным сырым материалом, из которого жизнь могла лепить и так и этак, а он, твердый, совершенно определившийся, – вполне сложившеюся, сильной личностью.
А теперь – вдруг встретились равные, и такие друзья, такие близкие, родные. Так понимаем друг друга с полуслова, прямо и спрашивать ни о чем не надо, словно жизнь и душа каждого на ладони у другого.
Вот радость: он даже физически почти не изменился – не растолстел и не обрюзг; все тот же тонкий, хрупкий, и черты лица не огрубели… много морщин, щеки глубоко впали – вот и все. Та же добродушно-ироническая усмешка и та же краткая форма речи; все те же живые глаза, смотрящие исподлобья… Быстрота движений, неугомонная энергия и работоспособность… Он ведет меня показывать свое царство, свое детище, ведет по кабинетам, ведет в лаборатории: химическую, зоологическую… показывает драгоценные коллекции, тончайшие препараты – чуть не лучшие в Европе; прекрасные чучела… Сокровища по анатомии, эмбриологии, зоологии мелькают перед глазами. И он – король без короны в своем царстве науки; здесь все создано, собрано им, и все проникает и поддерживает его воля…
Он рассказывает об основании своего института, говорит о Высшей женской школе, о молодежи, которая проходит через его руки, о препятствиях и затруднениях, которые ставились и ставятся ему на пути разными министерствами и всевозможными родами полиции.
Он рассказывает о П. Н. Дурново, о свидании с премьером после обыска и закрытия института.
– У вас там все свобода, – говорит П. А. Столыпин.
– Да, – отвечает Петр Францевич. – Ваша правда: у нас свобода, свобода науки, которая не знает ни железных решеток, ни цепей…
– При обыске в одном из помещений найдена нелегальная литература
– Никто, как сама же полиция подложила, – добродушно твердит Петр Францевич…
Я смеюсь.
– Департамент полиции потом делает запрос: «Кто несет ответственность за вещи, находимые в помещениях института?» – «Я несу ответственность. Я один», – пишет в ответ Петр Францевич.
Он взглядывает на меня, и лукавая искра пробегает в его глазах.
Я понимаю – его хотели поймать… и я смеюсь…
Потом речь идет об организации женских курсов, о совете профессоров, о составе совета.
– Он мне все толкует, что он социал-демократ, – говорит Петр Францевич, называя фамилию. – А мне что за дело, что он социал-демократ. Будь, чем хочешь: эс-дек, эс-ер… Нет, ты мне свою личность, свою человеческую личность покажи. А то он, видите ли, эс-дек, – горячился Петр Францевич.
И я понимаю его и улыбаюсь: «Конечно».
Разговор переходит на моих товарищей по Шлиссельбургу: Новорусского, Морозова и Лукашевича, которых Петр Францевич приспособил к лабораторным занятиям и к лектированию.
– Вот и вас устрою, – говорит он с приветливым взглядом.
– Да нет же, Петр Францевич. Полиция не позволит, да и что мне делать у вас? Разве шерстку вашей пантеры чесать… ее от моли беречь, – смеюсь я, указывая на прекрасное чучело животного.
– Нечего смеяться – найдем дело, – говорит Петр Францевич.
Говорим об общих знакомых. Такая-то растолстела.
– И к чему этот жир… – восклицает Петр Францевич. – Совсем ни к чему… Вот мне тот самый сюртук впору, что я тридцать лет назад сшил… Жир, это – нехорошо, это – лишнее; это – ненужная тяжесть. Я рад, что вы не растолстели, – смотрит он на меня.
Вернулись в его квартиру, в кабинет.
Открывает альбом и показывает карточку 1871 года: я с сестрой Лидией за столиком, с анатомией.
О ее существовании я и забыла… Как трогательно, что столько лет он хранил ее…
Кабинет простой, невзрачный, серый. Стол и масса полок с книгами.
– А вот Морозов купил дорогую мебель, – говорит Петр Францевич. – И к чему? Разве на простом столе нельзя работать? Я каждый раз, как вижу жену его, так сейчас ее пилить начинаю за мебель… Ну, не все ли равно работать на ореховом столе или на сосновом? Ничего этого не надо, я и на простом отлично работаю, – и он указывает на свой некрашеный, старый стол, на котором лежит неоконченная рукопись.
Дорогой Петр Францевич! Все тот же аскет, серьезный, не думающий о благах мира, об удобствах жизни, о том, что есть, что пить, во что одеваться.
– Раз в неделю, по пятницам, больных принимаю, – продолжает он знакомить меня со своей жизнью.
– Как? Да разве вы практикуете? Неужели хватает времени и на это, – удивляюсь я.
– Да. Лечу, бесплатно. Когда все врачи отказываются, идут ко мне. И ничего – случается, что и помогаю, – смеется Петр Францевич.
– А знаете, кого я лечил? – спрашивает он и, помолчав, объявляет – сына П. Н. Дурново…
Изумление.
– Вот как!
– Да, когда никто не помог, за мной прислали.
– И зато, – Петр Францевич лукаво улыбается, – зато при нем меня пальцем не трогали…
Я смеюсь.
В 1909 году Петр Францевич умер.
О, дорогой Петр Францевич… Живой или мертвый, – он со мной. Ведь я и так всю жизнь была с ним в разлуке, – и смерть ничего не изменила в этом отношении.
Но частица его души перешла в мою душу.
Он дал мне образ человека науки и вместе с тем общественного деятеля, ваятеля душ человеческих. Он научил любить свое дело и всецело отдаваться ему. И как удивительно, через 35 лет найти того же самого сильного человека, того же первоклассного деятеля.
Всю жизнь он был одним и тем же. Всю жизнь защищал свою человеческую личность и личность ближнего от всякого поругания, гнета и насилия… Всю жизнь боролся за свободу науки, за свободу преподавания; всю жизнь воспитывал молодежь в идеале труда и исполнения долга.
Честь ему, любовь и слава…
Моя жизнь была богата прекрасными образами. По временам душа трепетала от радостного порыва перед лицом подвига героизма и самоотверженной отваги. Но все это были люди, обвитые черным флером, – над ними была будто надпись: «Се – обреченные». Их долей было – умереть. Умереть на эшафоте или в одинокой камере узника… Увянуть, не дав всего, что они могли дать, увянуть в бездеятельности, вне потока жизни. Из поколения людей, наиболее мне родных по духу, наиболее близких, – кто остался вне тюрьмы и ссылки? Кто жил в вечной живой борьбе с предрассудками, с отсталыми учреждениями, день за днем подкапываясь под них, в борьбе с носителями власти, угнетающими мысль, подавляющими деятельность!..
Тогда, после выхода из Шлиссельбурга, такого общественного деятеля, всю жизнь проведшего в активной борьбе, я встретила лично лишь одного. Это был Петр Францевич Лесгафт. В 19 лет он явился передо мной и чуть не через 40 лет опять явился – все тот же, только углубленный и более для меня понятный. Он был в моей жизни, в этом смысле, единственный, и один занимает определенное место в моей душе.
Англичане удивляются русским; удивляются их уменью умирать, героизму, с которым они идут на смерть. Но, кроме героизма смерти, есть героизм жизни. И я удивляюсь великим людям Англии, умеющим жить. Жить, т. е. творить, создавать.
К таким героям жизни, творцам ее я причисляю Петра Францевича Лесгафта.
Сестра Лидия, посетившая меня у Морозова, сообщила, что у Елизаветы Николаевны Водовозовой на Васильевском острове предстоит собрание «Шлиссельбургского комитета», и мне захотелось присутствовать на нем. «Шлиссельбургский комитет» был создан Якубовичем по моей мысли, как он утверждал, потому что по выходе из Шлиссельбурга я написала ему и сестре, что надо приготовиться к тому, что и остальные шлиссельбуржцы могут выйти из крепости, и выйдут, не имея ни белья, ни платья, ни денег и растеряв все родственные и дружеские связи. Якубович немедленно перешел к делу, положив в основу 1000 рублей своих денег, и когда в 1905 году по октябрьскому манифесту мои товарищи были освобождены, «Шлиссельбургский комитет» оказал им всевозможные услуги: известил родных, у кого они были, и помог этим родным во всевозможных хлопотах об освобожденных узниках; обул, одел их с ног до головы. А когда все они разместились по местам, то вплоть до 1918 года снабжал деньгами тех, которые не имели заработка или поддержки родных. Казначеем комитета был Михаил Петрович Сажин, председателем – Семевский, секретарем – А. С. Пругавин; энергичными членами комитета, кроме всех названных, были: Марья Валентиновна Ватсон, Н. Ф. Анненский, Вера Петровна Водовозова и многие другие, близкие к «Русскому Богатству».
На заседании, куда я приехала, я увиделась со всеми ими – это была приятная встреча. Там же я разыграла свою шутку: я попросила сестру Лидию вызвать ее дочь Татьяну и, когда она приедет, не говоря обо мне, сказать, что ее хотят видеть в соседней комнате. В момент ее приезда я стояла в этой комнате одна, облачившись в ротонду и меховую шапочку Балавенской. Должно быть, я была очень величественна, потому что Таня, увидев стоящую перед ней даму, не узнавая меня, сделала глубокий реверанс. Конечно, я расхохоталась, и мистификация кончилась, но это показало мне, что я в ротонде неузнаваема.
На другой день я вернулась в Выборг, кончив свою экскурсию благополучно для себя, но с печальным результатом для кассы партии.
Глава двадцать седьмая
М. А. Спиридонова
В один из осенних месяцев из Мальцевской тюрьмы от Спиридоновой было получено письмо с просьбой устроить для нее побег. Достать для этого деньги, в количестве 4000, Ц. К. просил меня. Одну тысячу я вскоре получила от одесситки, близкой мне по «Народной Воле». Из остальной суммы 2500 руб. мне удалось добыть уже после моего отъезда из Финляндии. Их достала Софья Григорьевна Кропоткина, имевшая обширные связи в Лондоне и всегда горячо отзывавшаяся на подобные нужды; а тяжелая история истязаний Спиридоновой, убившей выстрелом из револьвера усмирителя крестьян Тамбовской губ. Луженовского, была широко известна в различных кругах Англии. Все деньги (3500 руб.) я передала в партию.
Осуществление попытки этого освобождения относится к позднейшему времени, но чтоб покончить с этим, я скажу о ней теперь же.
В 1908 году с.-р. поручили эмигранту доктору А. Ю. Фейту, жившему в Париже, подыскать подходящего человека для посылки в Сибирь. Он по соглашению с ним должен был войти в сношения со Спиридоновой, выработать план побега и осуществить его с помощью местных лиц, которые могли сочувствовать этому делу. А. Ю. Фейт остановился на Аркадии Сперанском, молодом эмигранте, которого знала и я. Летом вместе с с.-р. Слетовым он жил в Швейцарии в одном доме со мной. Это был домик «Signal», расположенный высоко над Веве, на полугоре, в лесу, где никаких других домов не было. В нижнем этаже было кафе, которое содержала хозяйка дома; оно посещалось только по праздникам исключительно рабочими, совершавшими прогулки. Кроме кафе, в домике были комнаты, отдававшиеся внаймы с полным содержанием. Комнаты были довольно убогие, питание плохое, зато было дешево, и все комнаты были заняты русскими, знакомыми между собой. Когда Фейт сообщил мне о Сперанском, который после жил в Париже, я согласилась на его предложение, хотя и думала, что для такого предприятия нужен бы человек более опытный и солидный.
Сперанский отправился в Сибирь с рекомендациями к А. В. Якимовой-Диковской, моему товарищу по Исполнительному Комитету «Народной Воли». В то время она жила в Чите, и по прибытии туда Сперанского в конце сентября она познакомила его с Саловой и с Б. Н. Моисеенко. Салова – из «Народной Воли» – отбыла каторгу, а Моисеенко был членом боевой организации партии с.-р. Он жил в Чите и посещал Мальцевскую тюрьму, где содержалась его жена – М. Беневская. Благодаря советам и указаниям Моисеенко, Сперанскому удалось устроиться в Нерчинском заводе (недалеко от Мальцевской тюрьмы и Зерентуя) репетитором в семье золотопромышленника Коренева. Это дало ему официальное положение, совершенно необходимое в местности, где к каждому пришлому человеку относились в высшей степени подозрительно. Надо сказать, что к Кореневым Сперанский поступил под чужим именем, получив после многих поисков и разъездов паспорт действительного лица. Его одолжил ему студент Томского технологического института Верещинский, с которым он познакомился по указанию других лиц и сошелся, посвятив отчасти в цели своего приезда в Сибирь. Положение в семье Коренева, влиятельного человека, имевшего связи со всем миром администраторов в округе, давало Сперанскому возможность завести обширные знакомства, очень полезные для его дела. Дружба с сестрой Коренева, которая сочувствовала политическим каторжанам, имела в этом отношении особенно важное значение. Благодаря ей в Мальцевскую тюрьму была помещена фельдшерица, через которую завелись непосредственные сношения с заключенными. Ей, однако, не удалось среди тюремного персонала найти лиц, сколько-нибудь сочувствующих, – их отношение к заключенным было скорее враждебное. Столкновения, которые у нее начались с администрацией, заставили ее покинуть место. Тюрьма осталась опять без своего человека. Условия слагались так неблагоприятно в смысле перспектив предполагавшегося побега, что Сперанский решил вернуться в Париж для переговоров о дальнейшем. В ноябре 1909 года, когда я была в Лондоне, он явился ко мне и рассказал о печальном результате своей поездки. Добытые мною деньги иссякли: они пошли на всевозможные поездки в Сибири при поисках людей, которые должны были оказывать помощь в побеге, и на помощь заключенным, по требованию их, как это объяснила мне много позже Якимова. Последнее совершенно не входило в мои предположения: я брала деньги исключительно на побег и не имела никакого права употреблять их на другие цели. Однако, по словам Сперанского, Фейт при отъезде Сперанского из Парижа дал ему полномочие на это.
Фактически этим закончилось мое участие в деле.
В Лондоне Сперанский сообщил мне, что Спиридонова просила его вернуться, так как в тюрьме нашлось лицо, согласное за 3000 рублей активно помогать побегу. Как на источник средств, Спиридонова указала, что Егор Созонов разрешил взять для побега 8000 рублей, находившиеся в его распоряжении. Сперанский вернулся и занял прежнее место у Коренева.
Но я воздержусь от рассказа о дальнейшем течении этого дела: лица, заинтересованные и принимавшие участие в нем, еще не высказались о том, как и почему произошла неудача. Побега не было; были только приготовления и «провал». Спиридонова осталась в тюрьме, а Сперанский под именем Верещинского отправился на 5 лет в административную ссылку в Якутскую область.
Глава двадцать восьмая
Литературная работа
Я не могла пожаловаться на отсутствие свободного времени в Выборге. Обстановка у меня была хорошая: комната большая, высокая и уединенная; семейные комнаты Черновых были в противоположном конце квартиры, а рядом находился кабинет Виктора Михайловича, где шума не было. Мои нервы были в довольно хорошем состоянии, и бессонница, мучившая меня, если не исчезла, то появлялась лишь время от времени. Посторонних посетителей у меня совсем не было; приезжали только свои: сестры (Лидия и Евгения), Новорусский, Морозов. Все это давало возможность заниматься чтением и литературной работой. Я написала биографии Грачевского, Исаева, а для «Голоса Минувшего» – две биографии: Тригони и Панкратова. Последнюю Мельгунов потерял вместе со всем своим портфелем; копии у меня не было, и после я не могла уже восстановить ее.
Своеобразный быт Финляндии, постановка среднего и высшего образования в ней, участие женщин в освободительной борьбе Финляндии против русского самодержавия и необычайная солидарность этой маленькой нации в деле отпора российскому колоссу, накладывавшему лапу на финляндскую свободу – все это чрезвычайно интересовало меня, и я брала книги на немецком языке, чтоб познакомиться со всем этим. Александровский университет в Гельсингфорсе был давно открыт для женщин, и многие девушки кончили там на разных факультетах, а мы, русские, – в начале 70-х годов принуждены были спешить в Цюрих, Берн и Женеву: препятствием служил шведский язык, который был нам совершенно незнаком, тогда как немецкому учились в гимназиях и институтах. Что касается средней школы Финляндии, то в 1907 году она уже на одну треть была открыта для детей обоего пола, и опасения, которые вначале существовали против таких школ, были рассеяны практикой жизни.
Меня приятно поражала самостоятельность финляндских женщин. Все знакомые, которые были у нас, сами добывали себе средства существования – праздных женщин мы совсем не видели. Они рассказывали, какой дружный отпор Финляндия оказывала каждый раз, когда был натиск на ее конституцию, когда почтовые учреждения подчинялись русскому министерству внутренних дел, финляндская почтовая марка упразднялась, закон о военной службе изменялся. Рассказывали, как при первом наборе чиновники сопротивлялись: не отпирали помещений для воинского присутствия, так что двери приходилось взламывать; их увольняли, но уволенные получали содержание от нации. А верхом солидарности была та грандиозная петиция о неприкосновенности финляндской конституции, с миллионом подписей, которая была отправлена к царю. Эти подписи собирались по всей стране; для этого ездили по железной дороге, на лошадях, ходили пешком и на лыжах. Тайна была сохранена вполне, и без ведома генерал-губернатора, под его носом, петиция была отправлена из Гельсингфорса в Петербург.
О женском движении в Финляндии до 1905 года, когда женщина Финляндии, не в пример России, получила избирательное право, активное и пассивное, я написала небольшую статью для «Первого женского календаря» Ариян за 1908 год.
Потом, после казни Фрумкиной в Москве, Анна Павловна Корба прислала в «Организационное бюро» папку с документами по ее делу, с ее письмами и статьями. Тут же были документы по делу приговоренного к смертной казни Бердягина, его письма и стихотворения. За Фрумкиной числилось три покушения: за первое, на Новицкого, начальника Киевского жандармского управления, ее судили в 1903 году и приговорили к 11 годам каторги. По манифесту 1905 года она вышла на поселение и вскоре бежала. В 1907 году ее арестовали в Москве в Большом театре, близ ложи московского градоначальника Рейнбота, причем отобрали браунинг, которым она намеревалась убить последнего. Наконец, в Бутырской тюрьме она стреляла в начальника тюрьмы Багрецова и ранила его в руку. Мотивом последнего покушения был нестерпимый режим, царивший в тюрьме. По этому делу она была приговорена к смертной казни, которая и была исполнена в 1907 году
Что касается Бердягина, то он был приговорен к смертной казни за покушение на жизнь помощника начальника той же Бутырской тюрьмы Северина, который заведовал мужским отделением каторжан, и по такому же мотиву нестерпимого обращения с заключенными. До исполнения приговора он покончил с собою, причем орудием послужила ручка чайной ложки! Между Фрумкиной и Бердягиным происходила товарищеская переписка, и покушения были совершены по взаимному сговору.
Документы по этому трагическому делу член «Организационного бюро» Ульянов привез в Выборг на квартиру Чернова. Он характеризовал документы, как выходящие из ряда вон, замечательные по характерам действующих лиц и по удивительному дару слова, который обнаружила Фрумкина в речах на суде, в статьях и письмах. А. Корба, вручая документы, горячо настаивала на их опубликовании, чтобы память о Фрумкиной не пропала. Объемистая папка никого не соблазняла, а я заинтересовалась рассказом Ульянова и сказала «Дайте мне просмотреть эти документы; если я сочту себя способной привести их в порядок, редактировать и написать предисловие, то сделаю это». Виктор Михайлович Чернов отдал мне папку, и я принялась за чтение. Содержание того, что я читала, совершенно увлекло меня – в них все было трагично и красиво. Это были действительно замечательные человеческие документы. Я расположила их в порядке, необходимом для печати; из стихотворений Бердягина взяла только четыре, потому что остальные были слишком плохи: Бердягин был совершенно лишен поэтического дарования. Говорить о нем наряду с Фрумкиной приходилось как по его ужасному концу, так и по связи двух покушений на тюремное начальство; к тому же Фрумкина просила об этом. Но если Фрумкина в некоторых отношениях выявила себя как личность необыкновенная, то о Бердягине этого сказать никак нельзя.
Моя работа вышла удачной, и Виктор Михайлович по поводу ее не предложил никаких изменений. Опасаясь, что дело с напечатанием книжки может затянуться, я предложила Ульянову взять у меня столько денег, сколько понадобится, и напечатать книгу на мой счет. 1000 экземпляров обошлись в триста с чем-то рублей, и книга печаталась в какой-то легальной типографии. Теперь эта книжка под заглавием: «Памяти Фрумкиной и Бердягина» составляет библиографическую редкость; один экземпляр ее передан мной в московский Музей Революции.