Текст книги "Тщета: Собрание стихотворений"
Автор книги: Вера Меркурьева
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Вефиль – библейский образ, урочище, где Иванову в его странствии явился Бог. Содержание понятно: Иванов явно был обеспокоен этой творческой волной стихов Меркурьевой, почувствовав в ней женскую влюбленность, хоть и сколь угодно духовно-возвышенную. Ее он и отстраняет ключевыми словами: «И Вера, ясная, как утро бытия…» Вера – с большой буквы – сразу в двух смыслах: и как христианская добродетель, и как Вера Константиновна Иванова-Шварсалон. Опасения были напрасны: Вера Меркурьева знала свое место, держалась тихо и особняком. Вот ее стихотворение о себе у Иванова: реплики хозяина и ее мысленные отклики. Заглавие: «Она притворилась набожной». <…>
Даже из этих стихов, написанных «всегда у ног», видно, что Мекркурьеву не следует представлять себе безоглядной поклонницей Иванова, каких у большого поэта всегда много. Вспомним слова в надписи Иванова о завете «Любите ненавидящих вас»; вспомним «аспект люциферический» в ее цикле, вспомним стихи о том, что «не вечен Бог, но вечен мир», немыслимые для Иванова. Мы читали в ее «автопортрете», что «церковь цирком называет» и «почему-то ладан ненавидит». Одновременно с «Аспектами Вяч. Иванова» она пишет <…> неожиданное стихотворение («Да, нам любовь цвела и пела…»)
Такое двойственное отношение к Вяч. Иванову было в эту пору, по словам живых свидетелей, не у нее одной. В самом деле: о чем больше всего говорил Иванов с младшими собеседниками? О вере. Но вера начинается там, где кончается знание. А Вяч. Иванов знал всё – «таков был общий глас». Так веровал он сам? Может быть, он был не кто иной, как Великий Инквизитор? Именно об этом – с вызовом и преклонением одновременно – написано у Меркурьевой «Мечтание о Вячеславе Созвездном». <…> Опытный читатель угадывает, по какому образцу слагает Меркурьева это «миф о Вячеславе Иванове»: это буддийское представление о бодхисатве – святом, достигшем спасения, но отказавшемся от него, чтобы спасать других. Еще более сжато и ярко это сказано в другом стихотворении – «Когда-то прежде». <…>
Первая встреча Меркурьевой с Вяч. Ивановым, мы помним, – это 22 октября 1917; а через три дня по Москве покатилась неделя революционной войны. «Дни гнева, дни скорби» – озаглавлен цикл стихов, написанный в это время. <…> При обстреле Кремля был пробит купол Успенского собора (не все знают, что красной артиллерией при этом командовал футурист Василиск Гнедов, а реставрацией купола через десять лет занимался символист Модест Дурнов) – это потрясло всех. Вера Меркурьева откликнулась на это сонетом – одним из самых сильных стихотворений революционного года («Пробоина – в Успенском соборе…»).
Меркурьева приняла революцию как должное («прав державный лапоть…») и долю своего поколения – тоже как должное («На лобном месте, веку злого лихие вины искупив…»). Потом, 25 лет спустя, за год до смерти, она писала Е. Архиппову: «…Вы и я верны себе, измененные, вошедшие в иную жизнь, приявшие ее как свою, верные ей – этой новой – но мы есть мы – и в этом наша ценность для новой жизни» (4 апреля 1942). Если новая жизнь не захочет принять ее и ее товарищей по культуре – она готова была к смерти. Об этом – «Стансы», написанные 21-24августа 1918 <…>.
Автобиография: «Зима 1917-1918 года – у В. И. Иванова и в кружке Цетлина (издательство «Зерна»), знакомство почти со всеми находившимися тогда в Москве поэтами и философами, с И. Эренбургом, вступление в Союз Московских писателей». У Иванова она познакомилась с Бердяевым, Шестовым, Гершензоном, Чулковым; сохранилось очень дружеское письмо к ней Гершензона. В Союзе писателей сблизилась с Толстым и Н. Крандиевской; встречалась с Цветаевой и Мандельштамом. Рекомендацию в «Зерна» написал ей Вяч. Иванов: «Я вижу во всем, что она мне сообщает, дарование необыкновенное, самобытность и силу чрезвычайные…» (21 февраля 1918). Эренбургу она посвящала полушуточные стихотворения: «На смерть Эренбурга (если бы он умер)», «На выздоровление Эренбурга (если бы он остался жив)». И уже без шуточности – проницательное изображение из цикла «Любительские снимки» (рядом с собственным «Автопортретом») <…> Ломаный ритм, неточные рифмы – это меткая имитация собственной манеры стиха Эренбурга этих лет. Такая игра формой давалась ей легко, без щегольства; в том же блокноте у нее записаны два стихотворения под ироническими заглавиями «Как не надо писать стихи» (с нарочито-изысканными рифмами и «Как надо» (с виду легко и ясно, а на самом деле – в редкой форме сонета с «кодой», избыточной строкой). <…>
Эренбург не только напечатал стихи Меркурьевой в «Весеннем салоне поэтов» – он дал первый отзыв о ее (по большей части еще никому не известных) стихах в московских «Новостях дня» (13 апреля 1918, статья «Четыре» – о поэтессах Н. Крандиевской, М. Цветаевой. В. Инбер, В. Меркурьевой): «Вера Меркурьева – послушница, но в ее келью часто залетает не чертенок какой-нибудь, а сам дьявол. Я думаю, что это он галантно оставил ей томики русских символистов… Но порой он искушает ее по-настоящему, не рифмами… В ее стихах последняя борьба, между слезами Сладчайшего и улыбкой второго господина. В них елей и желчь. Но иногда она забывает и книги Вячеслава Иванова, и ночные нашептывания, и сложные рифмы, чтобы нелепо и трогательно жаловаться, как ребенок…» Он явно имел в виду стихотворение («Моя любовь не девочка, что зарится…»).
Через четыре года, издавая в Берлине маленькую антологию «Поэзия революционной Москвы» (1922), Эренбург включил туда рядом со стихами именитых поэтов одно стихотворение Меркурьевой в том же нравившемся ему цикле – «Прокимен» из цикла «Снеговая вечерня» <…>.
Эти русские темы в стихах Меркурьевой нравились не только Эренбургу. Когда Е. Архиппов послал ее стихи Е. И. Васильевой («Черубине де Габриак», подруге Волошина, которую он боготворил почти как самого Волошина), та откликнулась: «Стихи Кассандры: они меня пленили, совсем пленили, особенно русские: “Моя любовь не девочка”… и о Финисте. В ней есть то, чего так хотела я и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра…» (1927). «О Финисте» – это маленькая поэма под заглавием «Сказка про Тоску»; вариант заглавия – «Сказочка обо мне». <…>
Что значит заглавие «Сказочка обо мне»? Мы не знаем. Личная жизнь Веры Меркурьевой нигде не прорывается ни в сохранившееся письма ее, ни в воспоминания о ней, ни в свидетельства знавших ее в старости. Стихи о любви в последний раз вспыхивают в ее творчестве в пору ее отчаянного и неожиданного переезда в Москву. За полмесяца до переезда, 15 февраля 1917, написано – заранее безнадежное – стихотворение «Зайчик на стене» <…>. А уже через месяц после переезда, 5 апреля 1917, «Считай часы, считай минутки…». Еще через два с половиной месяца, 18 июня, 1917, последний вскрик: стихи «Июньская метель». <…> Осенью 1917 – «Сказочка обо мне». А затем всё переходит в прошедшее время и в условное наклонение: рядом с уже знакомым нам заглавием «Она притворилась набожной» и под ним – стихотворение «Неузнанная» (23 февраля 1918) <…>. Терцины, ямбы, Чурлянис, Скрябин – всё это наводит на мысль, что адресатом стихотворения мог быть Вяч. Иванов; но следующее стихотворение этого цикла, написанное в тот же день и упоминающее «берег Терека», свидетельствует, что начало этой любви – еще владикавказское. Два чувства наслаиваются одно на другое: лишнее напоминание, что стихи – ненадежная опора при восстановлении биографии. «…не сшиты моего романа / По листам разрозненные части», – сказано в стихотворении, где Меркурьева пытается вписать свою судьбу в «мировой строй», поминая как его прообраз древнюю Индию, Ариварту (3 апреля 1918) <…>.
Человек, который был для Меркурьевой «Фенистом ясным Соколом», по-видимому, исчезает из жизни Меркурьевой в 1917 и потом оказывается в эмиграции. В 1920 она пишет «Без лета были две зимы…». А в 1927, уже опять во Владикавказе, в стихотворении «… Меж нами десять лет простерлися…» <…> она пишет (и, по понятным причинам, вычеркивает) строфу:
Возврата нету. Кто кинул родину
В час ее беды,
Тот не найдет дороги пройденной
Размытые следы.
Стихи о любви превращаются в стихи о роковом разминовении жизненных путей (будущая цветаевская тема). <…>
Одиночество, не только одиночество среди людей, но и одиночество внутри себя – тема цикла «Души неживых вещей», написанного на исходе 1917. Борьба «между мной-собой, другим-собой», о которой говорилось в «Даме Пик», – это те же «речи с самой собою», которые были в стихотворении «Веселая», напечатанном в «Весеннем салоне поэтов». Рядом с этой страшноватой «Веселой» в цикле была «Безрадостная» <…>.
Выход – в творчестве; контраст между видимым, «дневным» ничтожеством человека и истинным, «ночным» всевластием поэта – обычная тема в поэзии тех лет, но у Меркурьевой с ее опытом самоуничижения она приобретает особую остроту. Рядом с «Веселой» и «Безрадостной» стоит «Свободная» О том же самом – только пространнее и смелее, с резкими стилистическими перебоями, царапавшими слух первых немногих читателей, с дантовским повторением рифмующих слов в кульминации – написаны терцины «Рождение кометы». И опять, верная недоверию к себе, Меркурьева ставит над этим патетическим стихотворением – вслед за «Она притворилась набожной» и «Она притворилась любящей» – надзаголовок «Она притворилась поэтом» <…>. О том же самом – и венок сонетов «Облако», посвященный потом Е. Архиппову: тем же стилистическим сплавом, где «Осанны» рифмуется с «экраны», а «арканы» в 6 сонете – двузначное слово, по-латыни означающее мистические тайны, а по-русски (и по-татарски) – петли, которыми бездны захлестывают душу. Когда Меркурьева, покидая Москву, соберет свои стихи 1915-1920-х в большой рукописный сборник под заглавием «Тщета» (разделы: «Тщета», «Канитель», «Из ночи в ночь», «Под знаком изъятия» – за эти несколько лет написано почти столько же, сколько за все последующие годы ее жизни), то она поставит «Облако», заключением к нему. <…>
Автобиография: «Я на службе в Московском продовольственном комитете. Затем холод (две зимы в нетопленных комнатах, без печки). Переселение в Лосиноостровскую (Ярославск. жел. дор.), где топят – рубят в лесу деревья (температура + 6-8°). <…> Продаю на Смоленском рынке, Сухаревке… Весной 1920 года отъезд на Кавказ в санитарном поезде – счастье!» <…>
В Лосиноостровской жил новый друг Меркурьевой, с которым она познакомилась у Иванова, – юный поэт Александр Сергеевич Кочетков. Родившийся в 1900, он годился ей в сыновья. В 1920 он работал в Кисловодске: туда и переехала Меркурьева, туда решили они перевезти, спасая от голода и холода, Вячеслава Иванова, перед которым благоговели оба. Ал. Зботаревская оставалась в Москве; с Меркурьевой они были тезками по прозвищу – как Меркурьева с владикавказских времен, так Чеботаревская со времен парижских и петербургской «башни» носили, каждая в своем кругу, прозвище «Кассандра». Перед отъездом Меркурьева написала ей прощальное стихотворение: «Дай руку, дай, я погадаю…»
Вячеслав Иванов приехал в Кисловодск в сентябре 1920 – с двумя детьми и без жены: Вера Константиновна умерла в августе. В Кисловодске он почти не задержался и скоро переехал дальше, в Баку, куда его пригласили профессором. Без него в Кисловодске Меркурьевой нечего было делать: в морозном январе 1921 она перебирается в свой Владикавказ, к сестре Марии, работавшей зубным врачом («Удел досадный и нелюбый, / Но одинаков у двоих: / Ты век свой кротко лечишь зубы, / Я – заговариваю их…»). Письма Меркурьевой к нему в Баку не сохранились (жил он там – любопытное совпадение – на Меркурьевской улице). Несколько ответных писем Иванова уцелели. Вот их тон: «…Знайте (вопреки всему, что Вы думали и думаете обо мне), что дружба с Вами одна из значительнейших и мучительнейших страниц моей жизни. Мысль о Вас меня почти не покидает. Как бы желал я быть с Вами!» (30 ноября 1921). «Дорогая Вера Александровна, я почти не сомневаюсь, что Вы слышитеменя на расстоянии (так упорно и томительноя думаю о Вас), – и тогда Вы поймете, о чем писатьне умею. <…> Если бы Вы знали, как Вы мне дороги, как, быть может, нужны! <…> Хотелось бы молча – плакать, что ли, – вместе с Вами, подле Вас…» Подпись: «Являвшийся (в зеркалах), не сущий, себя забывший. Вас помнящий – “Вяч. Иванов”» (26 декабря 1922). Но письма становятся всё реже, и еще до отъезда Иванова в Италию переписка замирает. В 1926, узнав от Чулкова римский адрес Иванова, она пишет ему последнее, сохранившееся в римском архиве, письмо: «…А Вы? отодвинувшись на столько дней пути, отошли ли и на много лет забвения?..» Ответа не было.
Первое из бакинских писем откликнулось в стихах Меркурьевой: «Дальний голос: я еще с вами…» Прекращение переписки – в другом стихотворении: «Беспокоен и бестолков» «До Вячеслава», «при Вячеславе», «вдали от Вячеслава», а впереди уже ясное «без Вячеслава» так она ощущает теперь свою жизнь. На этом последнем пороге она начинает подводить итоги: собирает свои владикавказские стихи в новый рукописный сборник, потоньше, под названием «Дикий колос» (заглавие одного из стихотворений Вяч. Иванова, ставшее для нее символичным, как мы видели, еще в «Сне о нем»), пишет по просьбе Е. Архиппова автобиографию.
Владикавказские стихи этих лет как бы слабеющим эхом откликаются на все основные темы «Тщеты». Даже на такую дальнюю, как московская (даты в рукописях нет; может быть, писано еще в Москве, но не вошло в «Тщету»): «По Арбату, по Арбату ходит ветер…». О революции – «Новогодний сонет», с ритмическими перебоями в начале и конце <…>. О поэзии – из цикла «С песенной клюкой»: «Давно я знахарки личину…». О любви – о том, кто был «Фенистом ясным соколом»: «…Меж нами десять лет простерлися…». Еще о любви; вспомним «зеркальце» из «Зайчика на стене», вспомним, что начало ее, по-видимому, было здесь, во Владикавказе: «Каштан, ссыпающий золото…». О том мире, которым живет поэт, – отголосок «Облака»: «Сольются в море капельки всех рек…». Это стихотворение написано на следующий день после «…Меж нами десять лет простерлися…» и стоит с ним в паре: в одной из подборок первое озаглавлено «От него», второе – «От них». Это как бы стихи о неполученных письмах – тема, в которой здесь, в провинции, воплощается чувство одиночества: «Дождь ли, вёдро ли утро начали…». Мысль о смерти – всё более частая – тоже связывается теперь с почтой: «Это будет как-нибудь очень просто…». Еще о том же – с уловимой цитатой из Тютчева в ст. 8: «За часом час, за годом год уносит…» – «А мы идем и тратим, не считая, / Последние, останные деньки».
«Мы» – это неширокий круг владикавказских друзей Меркурьевой. Старых, памятных по дореволюционным годам, становилось всё меньше. Архиппов в 1920-е работал в Новороссийске, другие отправлялись в противоположную сторону: «И северо-восточной пылью / Запорошило чудеса…» – начинается одно из ее напутственных стихотворений. Зато неожиданно обнаружились молодые люди, любящие поэзию: «Голодно и весело. Все пишут стихи, верят, что отсюда революция литературы». Это М. Слободской, Е. Редин, Л. Беридзе, приезжающий из Кисловодска А. Кочетков; и Меркурьева, острая поперечница и добрая спорщица, находит с ними общий язык. Кружок получает название «Вертеп»: «в обоих смыслах», как когда-то в стихах к Иванову, – как вертеп Христа-младенца и вертеп разбойников. Устав был сочинен раешным стихом: «§ 1. Общество, именуемое Вертеп, / имеет целью [ниспровержение] существующего литературногостроя, / освобождение от формальных закреп / и кое-что другое. § 2. Подымаясь по наклонной плоскости вниз, / состоит сия ассоциация из:…» и т.д. Далее характеристики; о самой себе – такая: «Вера Александровна Меркурьева / речью – райская гурия, а характером – адская фурия, / вида и обхождения елейного, но никто не знает настроения ейного. / И в глаза и за глаза скажу ей не льстиво я, / что она в верном стаде овца самая паршивая. / Но она за грехи и так уж наказана / тем, что к Вертепу накрепко привязана». Все, кроме Кочеткова, остались в поэзии дилетантами, авторами дружеских полушуточных посланий в стихах, – Меркурьева тоже писала их легко и много. В 1926 «Вертепу» удалось издать микроскопическим тиражом во Владикавказе альманах «Золотая зурна»: Беридзе, Кочетков, Меркурьева, Слободской. Одиннадцать стихотворений Меркурьевой, напечатанных здесь (в том числе «Сказка про тоску», «Неузнанная», «С песенной клюкой»), – вторая и последняя публикация ее оригинальных стихов. Критика в местной прессе (Шумской Л. // Власть труда. 1926. 14 ноября), разумеется, осудила сборник за вневременность, но Меркурьеву бранила с оговорками: «Поэтесса Вера Меркурьева оставляет впечатление двойственное. Работает она и под Ремизова, и под Бальмонта, и под Зин. Гиппиус, и под прочих бардов, находящихся по ту сторону. Язык ее стихов полновесный, округлый, дородный, певучий. В. Меркурьева твердо и уверенно держит руль своей поэзии. Она отлично знает цену слова, проявляет гибкость в обращении с ним, и поэзия ее со стороны ритма и мелодики заслуживает пристального внимания».
Минорный тон «Дикого колоса» и игровой тон «вертепных» стихов на случай разрезается двумя стихотворениями, как бы обрамляющими владикавказский период жизни Меркурьевой. Первое – 1922 год, с посвящением Евг. Архипову – видимо, от него шли слова, которыми начинается стихотворение. Заглавие – «Как все». Это лучшая из автохарактеристик поэтессы. <…> Другое – 17 августа 1931, за год до отъезда из Владикавказа; обращено, вероятно, к товарищам по литературным кружкам, без заглавия: «Своей вы меня считаете?..»
Автобиография 1926 кончается: «В настоящее время мне почти 50 лег, я больна общим разрушением организма, нервным заболеванием (обмороки), лишающим меня возможности выходить из дому, снята с социального обеспечения, как не прослужившая 8 лег при советской власти, даю уроки английского языка и бедствую терпеливо и довольно равнодушно, но упорно и постоянно. Жизнь впрохолодь, еда впроголодь. Ну вот – вся жизнь. А что было за этим – разве расскажешь? Что в этом мертвом перечне от того удивительного непрекращавшегося и не прекращающегося чуда – моей жизни. Темнота, ростки под землей до 40 лет, затем огненный взрыв революции вне и внутри – выбилась Тщета – и опять под землю, или под воду, тихое мерцание отраженным светом. И всё? Очень трудно жить. Старость и слабость застали в тяжелых условиях, а нет на земле ни одного человека, который бы помог. Нет, я неблагодарна: в 1919-м г. я от Союза писателей в Москве получила 2 пуда муки, на них жили месяц мы все. А в 1922-м году – 3 посылки Ара <…> – тоже просуществовали всю зиму мы все здесь. А сейчас, верно, не надо – пора кончать житие. <…> Всё, всё и всё!»
Два человека оставались ближе всего Меркурьевой в эти годы и остались до конца жизни. Первый – это А. С. Кочетков; с ним «знакомство мое <…> составляет любопытную и причудливую сказку, но здесь ей не место, – писала Меркурьева в автобиографии. «С глазами романтика и со стихами классика», – говорил о нем Вяч. Иванов. К концу 1920-х он перебирается из Кисловодска в Москву, становится известным переводчиком, собственных стихов пишет много, но даже не пытается печатать – до сих пор он известен только как автор романса «С любимыми не расставайтесь», а остальные его стихи публикуются медленно и оцениваются еще медленней. Меркурьева приветила его триолетом еще в лосиноостровский 1920 год: «Что, кроме песен, дать поэту? / Что, кроме песен, даст поэт?..» Год спустя он ответил стихами (не первыми и не последними), посвященными ей: «Ты всё провидела заране: / Безумье, отрешенность, страсть, / И то, что вновь, в благом тумане, / К твоим ногам приду упасть <…> И вот зачем не трепетала, / Всепримеренна и легка, / Когда мой путь благословляла, / Твоя жестокая рука!». Ее любовь к нему – и материнская и женская, с женой его она тоже была очень близка, а он всю жизнь признавал себя учеником Меркурьевой: «Вы единственный человек, с которым у меня истинная душевная близость… Вас я готов слушаться всегда и во всем… И пока вы существуете, мне все-таки легче бороться с судьбой. Целую Вашу руку» (17 июля 1931). Среди его ненапечатанных стихов есть сонет-воспоминание с посвящением «Вяч. Иванову и Вере Меркурьевой»: «Памяти Блока», 1922; приведем его (и заметим в нем меркурьевский образ: «Мастер Зла»):
Мы вновь втроем у круглого стола
В плодов и свеч уборе завершенном.
И вновь троим, утратой сопряженным.
Осенний пир нам леденит крыла.
Ты, Нежнокудрый, старый Мастер Зла,
Ты, Легкая, защита всем согбенным,
И с вами я, в чьем сердце обнаженном
Изныла тайн блаженная игла.
Зеленый взор, туманный, как лампада,
На Север Ты возводишь, и бокал
Твой зыблется алмазной зыбью хлада.
Так зачинаешь снеговой хорал
Под мертвый пыл Ее пустого взгляда,
И, клича Брата, зыбкий бьешь кристалл!
Второй – это Евг. Архиппов, вернувшийся во Владикавказ в 1931; 17 лет спустя этот старый символист за педагогическую работу будет награжден орденом Ленина. Потом Меркурьева описывала его Анне Ахматовой так: «Серебряные волосы, юное розовое лицо, черные глаза – грустные и спрашивающие. Насмешлив, зол и нежен. Остроумен, редкий чтец. Картонажных дел мастер. Предан М. Волошину, любит Гумилева, Ахматову, ценит Маяковского. Не писатель и не спутник литературы, но литератор истинный, нашедший свой стиль» (пересказ в письме Архиппову из Ташкента, 4 апреля 1942). Образец стиля Архиппова мы уже видели; «картонажным мастером» он назван за то, что свои и чужие любимые стихи он переписывал в маленькие книжечки (почерк у него был как у князя Мышкина) и художественно их переплетал для себя и друзей: образец старой культуры, ушедшей в быт, в рукопись. Так же он изготовлял и книжки собственных статей о близких авторах: в 1927 были написаны «Аспекты Веры Меркурьевой», в 1938 – «Книга о Вере Меркурьевой». «Вертеп» он переименовал в «Винету» – сказочный город, скрывший свои богатства на морском дне. Меркурьева любила его, но не без иронии: «… Вы будто в хронической обиде на меня. А за что? Могу сказать – неповинна ни деянием, ни помышлением разве иногда словом зубастым, так это манера моя» (25 июня 1934). О книжке его стихов «Дальняя морена» (заглавие из «Облака» Меркурьевой) отзывалась: «Ценная это вещь, Евгений, но до того вненашей жизни, что не придумаешь для нее места» (3/16 октября 1925). Ему посвящен ее сонет-акростих (с кодой) – как обычно, имитирующий стиль адресата <…>.
Архиппов оставил перечень книг, которые он запомнил на полке у Веры во Владикавказе: Вяч. Иванов («почти все»), Блок, Белый, Кузмин, Сологуб, Ахматова («Белая стая»), Цветаева («Из двух книг» и «Версты»), Крандиевская, Клюев, Эренбург («Стихи о канунах» и три тетради рукописей), много английских книг. Не было Бальмонта, В. Брюсова, М. Волошина, Н. Гумилева, Есенина, И. Северянина. «Не было на полках и Пришвина, которого Вера старательно собирала наряду с Островским и Клюевым. Одно время даже себя Вера в шутку называла Вера Клюевна. Еще собирала Вера духовные песни, стихи и сказки».
Потом, в 1932, Архиппов рассылал по знакомым писателям «Вопросы о любви к поэтам и к книгам». Вот отрывки из ответов Меркурьевой.
Какие 7-мь книг стихов и 7 книг прозы Вы оставили бы навсегда с собой <…>? – Стихи: Пушкин, Фет, Ахматова, Блок, Цветаева, Гумилев, Клюев. Проза: Пушкин, Островский, Лесков, Чехов, Гоголь, Клычков, Мельников-Печерский. – Какие поэтические произведения были прочитаны для Вас в раннем детстве и кем именно? – «Демон» и многие лирические пьесы Лермонтова – моей матерью. – От каких поэтов, ценимых Вами раньше, Вы отошли теперь? <…> – Вяч. Иванов, Блок, все символисты, Иг. Северянин, Эренбург. – Кого из поэтов Вы считаете обладающим атлантической памятью? – Белый, Гумилев. [Волошин считал, что Бальмонт; Вс. Рождественский ответил: «Не понимаю вопроса». Архиппов называл «Пепельной царицей Атлантиды» саму Меркурьеву.] – Любите ли Вы стихотворения Пастернака или он просто для Вас интересен и ценен? – Ни в какой мере. – Любите ли Вы Мандельштама? Какую книгу более <…>? – Да – Tristia. – Назовите вечную, неизменяемую цепь поэтов, о которых Вы можете сказать, что любите их исключительно и неотступно. – Пушкин, Ахматова, Цветаева, Кочетков. – Можно ли любить М. Волошина или ему можно только удивляться? Если Вы любите, то за что именно? – Можно любить восхищаясь и удивляться с нежностью. За пророческий дар и удел; за любовь к родине и за пустынный затвор. – Какую из книг Гумилева любите больше всего? <…> – Огненный Столп, чередуя с Посмертным сборником. – Что больше любите из Блока <…>? – 12. – Может ли быть время, когда Вы отойдете от Блока, или – оно уже наступило? – Блок уже не то, чем был раньше для меня, но он из моих спутников. – Что больше всего любите из Лескова? – Очарованный Странник, Запечатленный ангел. – На кого из поэтов современности (после 1920-1921 гг.) обращено Ваше внимание? – Рождественский (из печатающихся?). – Что Вы могли бы еще перечитать из Достоевского? – Не могу ничего. – Кто ближе всего к Вам: Сомов, Мусатов, Судейкин, Сапунов? – Мусатов. – Любимое Вами прозаическое сочинение Пушкина? – Дама Пик [так!]. – Любимая поэма Пушкина? – Медный Всадник. – Дорожите ли сейчас Земною Осью или Огненным Ангелом? – Земною Осью. – Что любите больше всего из Вальтер-Скотта и Диккенса? – «Талисман» первого и «Святочные рассказы» второго. – Кого из западных и восточных поэтов любите больше всего? – Омар-Хайям. – Что Вы хотели бы пристально и любовно перечитывать из Вячеслава Иванова? – Канцону I и цикл сонетов «Смерть». – Кто Вам ближе: Анна Ахматова или Марина? – Боюсь – вторая. [Запомним мимоходом этот последний ответ.]
В «Винете» ей не было так весело, как в «Вертепе». Кочетков настойчиво звал ее письмами в Москву, обещал переводческую работу. В 1931 году умерла сестра Мария Александровна, с которой жила Вера: порвалась последняя родственная связь с Владикавказом. Через год она решается уехать. Решение было болезненным: «Милые! поймите же: я еду в изгнание». 16 сентября 1932 года друзья собрались на прощальную встречу; заодно отметили «45-летний юбилей» первых, детских стихов Меркурьевой. Этот день совпал с известием о смерти Волошина в Крыму. Меркурьева читала свои стихи, больше – старые; среди них – «Как все».
Памяти сестры она посвятила цикл стихов под заглавием «Осталась». <…> В этих стихах замечательна кульминация: «а наша кошка?..». Подбирать и выхаживать искалеченных кошек, щенков, птиц было постоянной заботой Меркурьевой – как, впрочем, и Кочетковых; когда с этим «зверолюбивым миром» (выражение С. Шервинского) столкнулась Анна Ахматова, она спросила: «У них всегда такое безобразие?»
В Москве устроиться было нелегко: голодно, тесно, тоскливо. Ее пробные переводы из Шелли понравились акад. М. И. Розанову и Г. Г. Шпету, но не понравились издательству. «Ложное положение человека без места в жизни, инвалида без пенсии, иждивенца без семьи» (К. Архипповой, 21 января 1933); «всё чужое и я здесь всем чужая» (ей же, 10 августа 1933); «здесь нужны: привычка смолоду, сила, а еще больше верткость. А я могу только ждать» (Е. Архиппову, 4 января 1934); сердечные приступы, легочные обострения, вся надежда на то, чтобы достать слуховой аппарат и давать уроки – в Москве ли, во Владикавказе ли. Стихи иссякают. Ощущение конченной жизни звучит в самом, пожалуй, странном – потому что отстраненном – ее стихотворении; «Могила неизвестного поэта» <…>.
Прошел год, пока дела стали налаживаться. Осенью 1933 ее принимают в московский горком писателей (Союза писателей еще не существовало). Рекомендацию (25 сентября) ей писали шестеро: М. Н. Розанов, твердокаменный В. Вересаев, Георгий Чулков, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Борис Пильняк. Мандельштам помог ей получить первый заказ на переводы – с туркменского. (Было время повального спроса на переводы с языков народов СССР – в эти самые дни Мандельштам писал: «И может быть, в эту минуту / Меня на турецкий язык / Японец какой переводит / И в самую душу проник…») «Срочно и строчно», по выражению Меркурьевой. Условия были такие, что вдвоем с Кочетковым они сочинили эпиграмму:
Заданье ставят нам – балды,
Подстрочник правят нам – балды,
За перевод такой – балдами
Потом ославят там балды.
И в Академии – дурды –
Лишат нас премии – дурды,
А в завершенье – Мандельштамы
Нас клюнут в темя, и – дурды!
1 ноября 1933
В 1934 она уже получает заказ на Байрона (ранняя лирика – перевод остался не издан), в 1935 – на Шелии. Не без трудностей, но книга вышла (Избранные стихотворения / Под ред. М.Н. Розанова. М., 1937) – единственная выпущенная ею книга, да и то на титуле вместо «Пер. В.А. Меркурьевой» было напечатано «Пер. В.Д. Меркурьевой». Перевод получился плох: резкий угловатый стиль, к которому пришла в эту пору Меркурьева <…>, мало подходил к нежной лирике Шелли. «Какая-то кустарная молотьба, цеп, тяпанье тупым топором, – при чем здесь Шелли?» – писал рецензент (Александров В. Шелли и его редакторы // Литературный критик. 1937. № 8. С. 69). Заявка на перевод Браунинга (во где был бы уместен этот стиль!) не прошла, зарабатывать приходилось мелочами – переводами цитат, эпиграфов. Помогали друзья – старые, как Кочетков, новые, как С.В. Шервинский или Д.С. Усов: «писала ли я, <…> что в ГИХЛ ежедневно скачут “десять тысяч меркурьеров?”» (К. Архиповой, без даты). Директор ГИХЛа И. К. Луппол даже предложил составить ей собственный сборник листов на пять: «Издаем Ахматову – почему не издать Меркурьеву?». «Я бы хотела получить все деньги за Шелли, продать свой сборник, раздать все полученные суммы “каждому по потребностям” и – ничего больше не дожидаясь, отойти безболезненно и непостыдно» (Е. Архиппову, 5 августа 1935). Сборник был составлен: «О печати речи быть не может, разумеется, но раз сами просили – нате вам!» (М. Слободскому, 10 октября 1935). Как известно, ни Ахматова, ни Меркурьева в ГИХЛе 1930-х так и не появились.
Весной 1935 Вере Александровне удается получить комнату в Москве – на Арбате, угол Смоленской площади (до сих пор она жила на Зубовском у Гени Рабинович). Летом, начиная с этого года, она живет вместе с Кочетковыми в избе в Старках, под Коломной, близ летнего дома Шервинских: комната разгорожена на четыре четвертушки, в двух Кочетков с женой, в двух Меркурьева с Рабинович, Кочетков гонит в день по 100 строк Шиллера, она, в постели, по 30-50 строк Шелли. «Я в первый раз близка к северной природе, и могу сказать – успокоительна» (М. Слободскому, 10 октября 1935). «Больно, что от старости, от бессилия не могу почувствовать всё в полной мере: проходит мимо, как тени в полусне. Кончена жизнь, кончена я, как поэт – осталась высохшая личинка» (Б. Архиппову, 17 июля 1936). «Не надо цветущей молодости и здоровья, но хоть бы я могла часа два в день ходить одной без усталости, сводящей тело и мозг» (К. Архипповой, 31 января 1936). «Какая будет зима? если получу работу – всё устроится – если нет – уеду к брату “доживать, голодая вместе”. Но сейчас он болен <…> Пока – лежит в Краснодарской клинике. <…> последний оставшийся из моей семьи. Переживу ли я всех?» (Е. Архипову, 3 октября 1936). К семидесятилетнему брату она ездила полутора годами раньше. «Не писала и не пишу, потому что болею, извожусь, ничего не знаю о будущем <…> До свидания – не знаю, где и когда» (ему же, 5 августа 1938). «О себе нечего писать – доживание, туберкулез, астма, и сердечные припадки, одиночество, безработность и бессилие. Еще люди и кошки – неинтересные, но милые» (ему же, 4 января 1939). «Вы знаете, Клоденька, я всю жизнь входила в других людей, отражала их слова, даже мысли. Теперь учусь жить своим кругом, не впуская в него других, думать о своем, а не о чужом – и это трудно с непривычки» (К. Архиповой, 15 сентября 1937).