Текст книги "Черная книга"
Автор книги: Вениамин Каверин
Соавторы: Василий Гроссман,Рувим Фраерман,Илья Эренбург,Виктор Шкловский,Всеволод Иванов,Павел Антокольский,Вера Инбер,Лидия Сейфуллина,Овадий Савич,Владимир Лидин
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 48 страниц)
У нас, вернее, у оптимистов, выработалось умение во всех событиях усматривать хорошую сторону. Не знаю, умно ли, глупо ли это, но во всяком случае, так легче жить. Я вменил себе в обязанность в присутствии посторонних, кто бы это ни были, свои или чужие, шутить и подбадривать в несчастьях и неудачах. Я уверен, что эти ямы роются не для укреплений. Но для какой другой цели? Неужели... Отгоняю безумные мысли.
С каждым днем в гетто увеличивается количество нищих. Они ходят по квартирам, собирая съестное. Им подают несколько картофелин, брюкву, тарелку супа. Есть и другого рода нищие, которые не побираются. Я видел на одном дворе на Саркану ул. старичка, занятого выискиванием картофельной шелухи и случайных корочек в мусорной яме. Делал он это с такой опаской, чтобы никто не заметил, что было ясно – это не профессионал. Меня он увидел уже тогда, когда я прошел мимо, и так растерялся, что принял вид, будто занят совсем другим делом.
Муравейник в лесу на случайного прохожего не произведет особого впечатления ־־ кучи муравьев, да и только. Вот и наше гетто – внешне все серо, суетливо, напугано, полуголодно. А на деле и в гетто жизнь полна напряжений и трагедий...
В приюте на Садовниковской, в каморке, живет профессор Дубнов и пишет продолжение ”Еврейской истории”. В больнице на Лудзас улице врачи оперируют больных.
Каждый день в гетто несколько похорон. В течение дня по Лудзас улице к кладбищу плетутся простые сани с черным ящиком, за ними 2—3 человека. Иногда сани с ящиком проезжают быстро, значит, родных нет...
Недавно у проволоки опять застрелили молодого парня.
На домах появились объявления-приказы: все евреи обязаны в течение недели сдать все золото, серебро, драгоценности, ковры. По истечении срока будут обыски, несдавшие будут строго наказаны. Нам известно только одно наказание – расстрел.
У нас с Алей по тонкому обручальному кольцу, да у Али еще 23 колечка, вот и все.
Приходят знакомые с просьбой припрятать ценности. Ко многим знакомым ходил на дом, делать ”сейфы”, кому в двери, кому в карниз шкафа, иному под пол, иному в каблук. Серебро я советовал кидать в уборную или зарывать, лишь бы не отдавать немцам.
Недоедание Али сказывается. На днях она долго стояла в очереди, когда уже выстояла свое и собиралась уходить, у нее закружилась голова и с ней случился обморок – первый в ее жизни.
Иду на работу. Открываю дверь. Первое, что вижу – кровать, на ней измученная женщина, рядом с ней под одеялом ребенок с повязанной шеей. У ног кровати, как зверьки прижались друг к другу еще трое ребятишек в пальтишках. У противоположной стены дверь, поставленная на кирпичи, на ней одеяло и несколько серых подушек. Горшок, ведро и стул – вся обстановка. ”Кто вы, зачем вы пришли?” Объясняю, что прислан Юденратом – починить плитку и печку. Справляюсь, нельзя ли ей чем-нибудь помочь. – ”Как вы сможете мне помочь, у меня желчные камни и, кажется, рак. Нам нечем топить и нечего есть”.
В кухне стоит пришибленный человек, его зовут Хаим. Он собственник этого богатства. Начинаю работать. Хаим засуетился, побежал за горячей водой, словом, ожил. Видно, ему страшно оставаться наедине с семьей, он рад чужим людям. В кухне полутьма, часть окна заклеена бумагой. На полу несколько горшков, грязная посуда, корзина мерзлой картошки, ящик, это все. Холод жуткий. И опять из-за двери раздается жалкий страдальческий голос: ”Бедный, мой бедный Хаим, на кого я вас оставляю, что ты будешь делать с этими червячками без меня?”
Стук в дверь, Хаим впускает молодого человека, говорящего по-немецки с заграничным акцентом. Это чешский эмигрант, он три дня ничего не ел, может, что-нибудь для него найдется. Хаим, не говоря ни слова, вытаскивает горшок, в нем вареная в шелухе картошка, еще теплая. Откуда-то он достает чашечку с солью. – ”Кушайте прямо из горшка, тогда она не так быстро стынет, кушайте сколько хотите, картошки хватит, не стесняйтесь”. Хаим выражает сожаление, что у него больше ничего нет. Парень голоден, но он видит, что его угощает нищий, да еще упрашивает другого нищего не стесняться! На прощание Хаим насильно запихивает парню в карман несколько картофелин.
Дни летят, работы все больше и больше. По гетто распространяются слухи один другого фантастичнее. Стараюсь на них не обращать внимания и не думать о них.
В гетто новое объявление: все евреи обязаны немедленно заявить полиции о скрывающихся в пределах гетто неевреях. В случае невыполнения приказа пострадает все гетто.
Говорят, что в гетто скрываются немецкие дезертиры. От знакомого узнал, что была облава, двоих поймали, судя по описанию, один из пойманных тот самый нищий, что выдавал себя за чеха, которого я встретил в доме по Даугавпильской. Жаль парнишку, теперь вместо картошки получит пулю.
По субботам я для Юденрата не работаю. У меня ”выходной день”.
В эту субботу решили отдохнуть и никуда не ходить.
Хотим с Димой лепить снежную бабу, но снег слишком сухой. Сидим дома, держу его на коленях, читаю ”дяди” Пушкина ”Сказку о попе и работнике его Балде”. Это Димина любимая сказка и он может ее слушать без конца. На ковре шалит Лидочка.
Слухи, слухи без конца.
Говорят, что в гетто оставят только работоспособных мужчин, а женщин и детей отправят в лагерь, может быть, в Люблин. Все это очень тревожит, люди теряются в разных догадках и предположениях. Еще только на днях Юденрат получил распоряжение выстроить баню; целое здание дали для устройства различных мастерских. Если гетто устроено всего на несколько месяцев, то зачем надо было выселять из него неевреев, почему мы ведем все это ”строительство”?
Еврейские врачи будто бы получили приказ всех опасно-больных лишать жизни. В Германии, по слухам, в больницах всех тяжелобольных и вообще нежизнеспособных отравляют сладким кофе.
Гетто до крайности взволновано. Нет шума, крика, оживленных бесед. Наоборот, тихо, как на похоронах. Все ждут чего-то страшного, все чувствуют, что гроза разрядится – слезами и кровью.
С минуты на минуту ждем нового приказа. Промелькнуло слово ”акция”. Оно прошло как-то мимо нас, мы его не поняли. Скоро от этого кратенького слова будет стынуть кровь. Ждать пришлось недолго. Появились сразу даже два приказа. Приказ номер 1-й: 28 ноября 1941 года (может быть, я ошибаюсь на несколько дней, точно числа не помню), в 7 час. утра по Садовниковской улице должны собраться все мужчины, начиная с 17-летнего возраста.
Приказ номер 2-й: все неработоспособные мужчины, все женщины и дети должны приготовиться к переселению в лагерь. Каждый имеет право забрать с собой вещей до 20 кг. О дне и часе переселения будет объявлено особо.
После второго приказа – приказ номер 1-й как-то отступил на задний план. Все старики, без исключения, поняли, что им вынесен смертный приговор. Тяжело видеть их – смертников, не знающих за собой никакой вины. К Але пришла ее тетка Софья Осиповна, очень сдержанная старушка. Она сидит, как будто спокойно, только слезы беспрерывно текут. У нее, кроме сына в Америке, никого нет, она просит меня и Алю, когда наступят хорошие времена, передать ему привет, но не рассказывать, как она кончила жизнь. И в эту минуту мать одержала верх, и ею владеет одна мысль – ”зачем сыну лишнее огорчение”.
Все соседи снабжают друг друга чем могут. Теплые вещи, обувь, провизия, все стало общим. Сегодня все щедры и от души делятся всем. Сегодня больше нет ”моего” и ”твоего”, сегодня есть только ”наше”.
По дороге захожу к Магарику. С его женой целуемся, как брат с сестрой. Мне все женщины стали дорогими и любимыми, мне их так жаль, они так геройски держатся. Женщины, я убедился в этом, лучше переносят серьезные потрясения.
Дети инстинктивно чуют свою гибель, они тихи и пришиблены, у них нет ни капризов, ни слез, ни суеты. Мои тоже, как мышки, куда-то забились. Мама движется с окаменелым лицом. Аля отбирает для меня теплые вещи. Теперь вечер, завтра чуть свет уходить. Вернусь ли, увижу ли когда-нибудь моих дорогих?..
Мы знаем, что это наша последняя ночь вместе. Увижу ли я еще Алю. С мамой я больше никогда не проведу ночи под одной крышей – в этом я уверен. Любимая, бедная мама, прости меня, что я бессилен оберечь твою старость.
Мирно тикает будильник, стрелка безжалостно совершает свой путь, часы проходят. На плече у меня голова Али, рубашка в этом месте становится мокрой. Беззвучные тяжелые слезы; что происходит в ее душе, в тысячах таких женских душ, этого никто не знает, потому что этого нельзя передать словами... Будильник все тикает.
На дворе уже суетятся люди. Стоят кучками, маленькими группами. Темно, лиц не видно.
Улица уже полна народу. Выхожу из рядов, забираюсь на крыльцо дома, чтобы увидеть, какой длины колонны. Это странное и страшное зрелище. Оно напоминает грандиозные похороны. Многих стариков ведут под руку молодые. Колонна медленно ползет вперед, на Садовниковской улице останавливается. Видно, власти опасаются ”восстания рабов”, потому что на каждом шагу группы из 4—5 до зубов вооруженных фашистов.
Лютый мороз; чтобы не замерзнуть, большинство приплясывает. Если не глядеть на лица, а смотреть только на ноги, можно подумать, что людям весело. Постепенно колонна теряет свой вид и превращается в большую толпу. Люди меняют свои места. Разыскивают знакомых. Издали вижу своего учителя Григория Яковлевича. Он стоит, опираясь на палку. Его глаза распухли от слез и мороза и превратились в еле заметные щелочки. Он смотрит на меня и у него начинают дрожать губы. От волнения он долго не в состоянии вымолвить слова. Он держится за мою руку и судорожно ее пожимает; ”Прощай, Элик, последний раз тебя вижу. Тяжело знать, что скоро я буду уничтожен, как старая никому ненужная тряпка. Будет уничтожена и моя Фанни... Смотри, не падай духом, ты еще молод, ты доживешь до светлых дней. Вспоминай иногда своего старого учителя и друга. Дай я тебя на прощание поцелую”.
В эту минуту проходит полицейский и выкрикивает распоряжение, что все инвалиды и перевалившие за 60 лет могут отправляться по домам.
Толпа ожила и зажужжала. Вдали слышны команда и громкие немецкие голоса. Быстрым шагом по тротуару приближаются Станке, Тухель и остальные.
Станке обходит наш фронт, как на параде. Речь и приказ его лаконичны: ”Теперь 2 часа, бегом по домам, забрать свои пожитки и к 2 с половиной часам собраться у ворот ”Маленького гетто”. Марш!”
Запыхавшись, вваливаюсь в дом. Уже 10 минут третьего, через 20 минут надо быть у ворот. Необходимые вещи летят в чемодан, инструменты в мешок, и одеяло, подушка – в узел. 10 минут могу посидеть ”спокойно”. Узнаю новость – Лиза Л. родила ребенка, роды были очень тяжелые, но и она и ребенок ”вне опасности”.
Уславливаемся с Алей, что куда бы нас ни отослали, что бы с нами ни случилось, при первой возможности мы даем знать о себе нашим друзьям в Зассенгоф. Мы всегда таким образом сможем найти друг друга. С мамой такого уговора нет, он лишний. У мамы губы холодные, лицо каменное. Девочка спит, лежа на животике, из-под одеяла вылезает розовая пяточка. Я прижимаюсь к ней, пяточке щекотно от усов, и она исчезает под одеялом. Диму прижал сильно-сильно. Но он не крикнул. Что с ним будет, куда их денут? Почему, за что? Ненависть, отчаяние, надежда сплелись в один ком. Он давит и сжимает горло. Самые сильные страдания причиняет нам не наше личное горе, а горе наших близких и любимых.
У ворот ”Маленького гетто” уже толпа. Стража следит за порядком, иногда работает прикладом. У ворот, как статуя, стоит красавец офицер, новый помощник коменданта гетто. Он красив, такие глаза, как у него, редко встретишь, но это не человеческие глаза, а просто органы зрения. Они, как светлое прозрачное стекло, как мертвый красивый камень. В них нет ни злобы, ни скуки, ни любви, ни ненависти; они видят, но ничего не выражают. Искать жалости, пощады в этих глазах так же безнадежно, как заставить их смеяться. Хороший помощник коменданта – слов нет.
Герцмарк встретил своего знакомого С. Финкельштейна. Жил он на Ликснас, 26 и намеревается попасть в свою квартиру. Предложил и нам устроиться там же. Торопимся, чтобы успеть прибыть туда прежде других. В этой квартире Финкельштейн еще вчера жил со своей семьей. У него жена и двухлетняя дочь, ему в данную минуту труднее, чем нам; мы в чужом месте. У него каждая мелочь, каждый предмет вызывает образ жены и девочки. Минутами он напускает на себя удаль, то на него находит волна отчаяния, он кидается навзничь и трясется от рыданий.
Виляну улица (она расположена между Большой Горной и Лудзас) короткая и широкая, как площадь. У Большой Горной новые ворота, ведущие из гетто на ”волю”. Вся улица полна народу. Кое-где строятся в колонны. Расхаживают немцы, набирая людей.
Мои товарищи по несчастью, знающие, что это тяжелейшая работа, ищут случая улизнуть. Наконец, колонна в 120 человек набрана. С Московской сворачиваем на узенькую улочку, ведущую мимо фабрики Брауна, и выходим на Двину. На острове лесопильный завод, а остров соединен с береговой дамбой. На этой дамбе длиной в 200-300 метров и прокладывают этот знаменитый кабель. Место для работы зимой неуютное: ветер так и свищет, и мороз сильный.
У фабричной конторы навес, под ним кирки, лопаты, ломы. Ямы роют приблизительно на расстоянии в три с половиной метра одна от другой, потом дно ям соединяют туннелем. Прокопать его можно только лежа на боку или на животе. Самое неприятное и трудное – добраться до мягкого песка. Не зная земляных работ и не умея обращаться с мерзлой землей, это так же трудно, как вырыть яму в камне. Мне часто приходилось зимой вкапывать заборные столбы, да и на военной службе копал землю, так что меня это не пугает. Физически слабому человеку, конечно, эта работа не под силу и для него она мука.
У нас три начальника. Главный инженер – немец. Крупный мужчина с обветренным красным лицом, холодными крошечными глазками, узкими губами и широким подбородком. Говорят, что в молодости он был любителем бокса и в разговоре, для большей убедительности, любит пользоваться кулаками, а иногда и ногами. Работаем по двое над одной ямой. Один из нас откалывает ломом куски мерзлой земли, другой ее отбрасывает в сторону. Не работать на голодный желудок – замерзнешь, мороз наш самый лучший погоняльщик. Днем на 30 минут нам разрешают собраться кучей, это считается, что мы пообедали. В помещение нас не пускают, там рабочие завода, а мы с ними не имеем права разговаривать. Некоторые рабочие уходят с завода на обед домой. Среди них узнаю хорошего знакомого, мы были с ним большие друзья на фабрике, сотрудничали в разных комиссиях и МОПРе. Незаметно для других сталкиваюсь с ним на дорожке, и несколько минут идем рядом. Он сует мне в карман горсть папирос. ”...Фронт приближается, вот мой адрес... Может быть, он вам пригодится”. Незаметно крепко пожимаем друг другу руки.
Вторая половина дня проходит так же, как первая, только трудней работать – очень холодно и хочется есть. Темнеет, немцы нас наскоро подсчитывают, и мы трогаемся. Вот уже забор гетто, видны ворота. Через мгновение по колонне проносится слово ”акция”. В гетто была ”акция”!
Последние десятки метров мы не шагаем, а бежим. Стража в воротах нас не пересчитывает, обыска нет. Часовой не смотрит на нас, неужели, неужели у него зашевелилась совесть? На бегу узнаю, что часть гетто этой ночью была уведена, было много убитых, весь день работали рабочие команды по уборке трупов. Теперь из ”Маленького гетто” пускают в Большое. Бегу к воротам. Постовой, повернувшись к нам спиной, смотрит куда-то в сторону, теперь никто из них не смотрит нам в глаза. Наконец, я за воротами, я в ”Большом гетто”. Улица пуста, ставни закрыты, на многих окнах спущено затемнение. На краю тротуара следы подков, конский помет и лужи крови. Лужи, пятна, полоски, отдельные капли. Видно, что улицу убирали, но местами встречаются втоптанные в снег перчатки, детские галоши. То и дело наступаешь на маленькие медные трубочки – гильзы револьверных пат[ронов. Не заме]чаю, как попадаю ногой в кровь. Странно – мороз, а она еще липкая.
У нас во дворе ничего не изменилось. Еще светло, но окна в нашем домике затемнены. Стучу два раза в окно, это условный знак. Мама и Аля открывают мне. На них нет лица. В квартирке необычный беспорядок, посуда не мыта, кровати не постланы. Всю ночь не спали, сидели не раздеваясь, и ждали, что за ними придут. Детей уложили одетыми. Вечером уже узнали, что на Католической, Садовниковской и Московской – ”началось”.
Улица усеяна трупами стариков. Стариков не хотят в лагере понапрасну кормить, и для экономии и удобства расстреляли в самом гетто.
В эту ночь многие покончили с собой, в том числе несколько врачей. Алина двоюродная сестра Леля Бордо перерезала на руках артерии себе и своему пятилетнему сыну Жоржику. Их утром нашли в постели, залитых кровью. Жоржик был уже мертв, мать теперь в больнице, ей сделали переливание крови, и она будет жить. К чему спасать Лелю? Постарайтесь вдуматься, на мгновение понять, что должно происходить в душе такой матери, когда она бритвой перерезает артерии на ручках своего обожаемого маленького сына?
Лужи крови за один день стали обычным явлением. Мы проходим мимо них, попадаем ногами. На углу Даугавпильской и Лудзас заходим в дом. Первое, что бросается в глаза, – разбитая топором входная дверь. Первая квартира раскрыта настежь. Кровати разрыты, на полу подушки, одежда, хаос всяких вещей. На столе разные объедки, недопитый чай. Видно, что люди были выгнаны неожиданно и в спешке. В квартире налево дверь полуоткрыта, сильный сквозняк. Проходим через кухню в комнату, в ней разбито окно и гуляет ветер. На кровати кто-то лежит. Подходим и вглядываемся в лицо покойника. Старик, небольшая седая бородка, глаза стеклянным взором упираются в потолок.
Не знаю для чего, прикрываю его опять, даже слежу, чтобы не было щелей – окно ведь выбито. Для первого впечатления достаточно...
Мама, впуская меня, делает знак, чтобы не шумел. В неубранной комнате, на неряшливой кровати, прикрывшись пальто, спит Аля. Дети тоже уснули, хотя всего 7 часов. Алю и детей мама поцелует за меня, надо торопиться.
Те, кто лишились своих, чьи семьи уже угнали, уверены, что и остальных выселят. Они больше не надеются ни на что и смотрят на вещи ясно; они убиты, но трезвы. Мы, у кого родные еще ”дома”, живем надеждой. Мы еще слепы, мы все еще не понимаем всей жестокой последовательности системы ”акций”.
Двое обитателей нашей квартиры работали по уборке и зарыванию трупов. Убитых в пределах гетто было не то 500, не то 600 человек. Как правило, стреляли только в старых и больных, и может быть, случайно убито несколько молодых и детей. Стреляли в голову – знаменитый ”копфшусс”.
Утром, чуть свет, собираемся на месте сборища. День проработал в гавани, грузил уголь. Был опять на ”Кабеле”, ужасно промерз.
В ”Большое гетто”, к семьям нас эти дни не пускают, но полицейские уверяют, что там все спокойно. О том, что стало с первой партией выселенных, ничего толком не знаем. Слухи идут самые разнообразные, среди них один совсем фантастический, будто ни в какой лагерь никого не отправляли, а партиями увели в ближайшие леса и всех без исключения перестреляли из пулеметов.
В полиции нам сказали, что мы сможем раз-два в неделю навещать семьи.
Сегодня, придя с работы, узнал, что пускают в ”Большое гетто”, – своих не видел шесть дней, а в наших условиях шесть дней – это вечность. Не заходя к себе, побежал к воротам. Часовой греется у огня и не интересуется никем; я беспрепятственно выхожу на Лудзас улицу. За эти дни выпал свежий снег и улица покрыта белым ковром, скрывшим все следы недавней трагедии. Пустынность гетто бросается в глаза. Из этого района ведь никого не выселяли, дома битком набиты людьми, а какая безлюдная улица, какая зловещая тишина! Спешу, чтобы не потерять драгоценных минут. Наш двор занесен снегом, только узкие тропочки ведут от дома к дому...
Мы почти не разговариваем, сидим близко-близко, и гладим друг другу руки.
Нарубил на неделю дров, почистил в плите трубу, поел картошки с солью, – и вот уже опять надо прощаться. Прощай, мама, детки, прощай моя родная Ленушка, может быть, через неделю опять приду, а может быть, мы прощаемся навеки!..
За мной закрылась дверь. На небе первые звезды, под ногами скрипит снег. Хочется полной грудью вдыхать зимний воздух, но что-то невыразимо тяжелое сжимает грудь.
За время моего отсутствия увеличилось население нашей квартиры. Появилось несколько совсем старых людей. Они старательно побрили бороды, даже головы, чтобы не было видно седых волос. Изо всех сил они хотят казаться молодыми, ”работоспособными”.
Понемногу начинают укладываться на покой. В наших комнатах темно, слышно перешептывание, отдельные слова, затем наступает гнетущая тишина. Но что это, как будто где-то стучат, совсем близко, и вдруг ночную тишину разрывает дикий крик: ”Ауфмахен, швейнехунде, одер вир шисен!” Мигом мы у окна. Благодаря снегу и луне все ясно видно. Напротив у двухэтажного дома группа вооруженных людей стучит в дверь, вдоль нашего заграждения – усиленная солдатская охрана. Мигом по квартире проносится слово ”акция”. Крик и ругань усиливаются, раздается выстрел, блеснул топор, разлетелись ставни погребного помещения. В погребе свет, в окно влезает солдат, и через несколько минут парадные двери открыты. Мимо открытого окна в погребе промелькнула женщина с дорожным мешком на спине. Со стороны ”Большого гетто” слышны отдельные выстрелы, там происходит то же самое. Из дома напротив начинают выходить согнутые фигуры. Их выстраивают по двое в ряд, у многих женщин на спинах мешки, а на руках ребенок. Взад и вперед шагают солдаты с папиросами в зубах. На дворе мороз, а женщины с детьми все стоят и стоят. Скоро час ночи. Наконец, после половины второго ночи раздается команда, и под веселый говор и брань колонна двинулась по направлению к Лудзас улице. Все чаще и чаще раздаются выстрелы. Каждый выстрел это конец чьей-то жизни. Лежу на кровати, тела не чувствую, души не чувствую – как деревянный. Неужели и маму, Алю, Диму и дочку выгнали из дома? Почему, за что? Нет, это неправда, это мне снится...
В доме уже движение, утро, но на дворе еще темно. Я сегодня на работу не пойду, я должен знать, как прошла ”акция”. Чтобы не быть схваченным охотником за рабами, иду с Герцмарком в технический отдел. Там уже все известно. Прошлой ночью угнали все оставшееся население гетто. На улицах большой беспорядок, к 9 часам должна собраться рабочая команда для уборки. Технический отдел обязан представить людей для работы на... кладбище. Присоединяюсь к ним. Из склада вытаскиваем лопаты, кирки, ломы. На всех улицах видны следы бессонной ночи. Все серы и молчаливы.
Солнце взошло, незаметно наступило светлое утро. Улиц в ”Большом гетто” не узнать. Где вчерашний снег! Он исчез, умят, придавлен и загажен. Я видел улицы после отступления армии, с разбитыми орудиями и повозками, трупы людей и лошадей, всевозможный военный хлам, но то были следы боя, а здесь следы бойни. Улица залита кровью, белый снег за ночь стал серым с красными разводами. Трупы – старики, женщины, дети! Помятые колясочки, детские санки, сумочки, перчатки и галоши, мешочки с продовольствием, бутылочка с соской, в ней замерзшая овсянка, детский ботик. Трупы еще теплые и мягкие, лица залиты кровью, глаза открыты.
Мы должны доставить трупы на кладбище. Укладываем по два на санки или тележку. Когда везем их на тележке, то они колышатся, как живые, а кровь комьями падает на снег.
Мы возим трупы пока только за ворота кладбища, там складываем их рядами – мужчин и женщин отдельно. Члены общин разыскивают у убитых документы. Привезли мальчика лет 12-ти. Прелестный, красивый ребенок в серой шубке с меховым воротничком, в новых сапожках. Он лежит на спине с широко открытыми голубыми глазами. Револьверная пуля попала в затылок, и только часть воротничка залита кровью. Он лежал, как кукла, и как-то не верилось, что еще недавно он был живым, наверное, веселым ребенком.
Нас сменили другие, и теперь мы идем копать могилы. Роем яму у сожженной кладбищенской синагоги. Земля так замерзла, что приходится откалывать куски, как от камня. Не замечаешь, как из закушенной губы идет кровь. Нет ясных мыслей, все какие-то обрывки. Внешне спокоен, закуриваю, сплевываю кровь и продолжаю кусать губы. Наконец, мы пробили замерзший слой земли, вырубаем корни, и яма начинает заметно углубляться. Могила большая, приблизительно 2 на 5 метров. Мы уже по грудь в земле, выроем еще метр и начнем хоронить. Часть трупов уже перенесли, их пока уложили у уцелевших стен синагоги, некоторые прислонены в полусидячем положении.
К нам подходит полицейский и предупреждает, чтобы теперь никто не выходил с кладбища, и не подходил к ограде. Оказывается, что некоторые – крайние – улицы не успели за ночь очистить, и сейчас проведут последнюю колонну. Полицейский предупреждает, что любопытных будут расстреливать. Прислушиваемся и ждем. Ждать не долго, раздаются знакомые окрики. Над оградой появляются головы и плечи конных стражников, за оградой – шарканье многих ног. Железные ворота кладбища не достигают до земли на 25—30 сантиметров. Стоя в яме, можно видеть бесконечное количество ног. Ноги движутся осторожно, мелкими шажками, точно боясь поскользнуться. Все женские, иногда мелькают маленькие, детские ножки; кто-то ощупывает дорогу палкой. В маленьком домике напротив кладбища, в мансардной комнате, раздвинута занавеска, и в окне видны лица нескольких женщин. В них выражение ужаса, немой упрек и сочувствие.
Ноги жертв и головы всадников. Как много они говорят: как ужасны эти ноги, сколько наглости и удовлетворения в этих головах и плечах. У нас нет оружия, есть только ненависть и жажда мести, этим горю не поможешь. За оградой удивительная тишина, изредка слышится детский плач или окрик погонщиков. Ног больше не видно, всадники медленно удаляются. Одна из женщин в окне подносит к глазам платок. Занавеска опускается. Перед нами спокойно лежат и полусидят трупы. Их лица не изменились...
Яма готова, но хоронить будет другая смена, она уже явилась, и мы можем пойти отдохнуть. Почему-то снимаю с руки обручальное кольцо и зарываю на дно могилы. С ним я хороню прошлое и надежду.
Идем к первым воротам, чтобы взглянуть на новопривезенные трупы, может быть, среди них будут близкие. Идем по узкой снежной дорожке, среди старых могил. Солнце уже низко и бросает длинную неровную тень. На этом кладбище похоронен мой отец. Кладбище старое, на нем уже много лет никого не хоронили. Не ждало оно такого наплыва покойников. У ворот ряды трупов не уменьшаются: вхожу и приглядываюсь. Несколько знакомых лиц – старики. За кустами, метров 70 налево от ворот, к готовой могиле спешно несут трупы. Носилки как будто окрашены в красный цвет, так обильно пропитаны они кровью.
Солнце все ниже. Надо торопиться с работой. Ямы быстро засыпаются мерзлым песком. Вырастает большой светложелтый бугор. Все тихо, только за оградой движение, слышно поскрипывание саней и тележек, направляющихся на кладбище. И вот как бы по молчаливому уговору 40—50 евреев становятся полукругом, лицом к востоку, у могилы. Вперед выходят те, кто только что похоронил своих матерей и отцов. Я не молюсь – не умею, но стою, как завороженный, не ощущая тела, только сердце готово выскочить из груди, по затылку ползут мурашки.
Я слов молитвы не понял, и смысл мне непонятен, знаю только, что эта картина каленым железом выжжена в моей памяти.
Сумерки. Улица, по которой мы проходим, еще не убрана, трупов нет, на их месте остались пятна.
Наша квартира полна народу. О происшедшем стараемся не говорить, по крайней мере, сейчас.
Прилег и тотчас заснул без снов и кошмаров. Часам к десяти проснулся. Медленно прихожу в себя. Напротив на тахте сидит Герцмарк, сжав голову руками. Глаза его полны слез, но лицо сухое. Губы его только повторяют без конца: ”бедные, бедные״. Как ножом полоснуло по сердцу. Мигом все предстало в живых и ярких красках. Я увидел, как в нашем маленьком домике разлетаются двери, как в него врываются люди с зелеными повязками. Аля наспех закутывает Диму, выхватывает из кроватки сонную девочку. Мама помогает дрожащими руками. Аля с мешком за плечами толкает колясочку с девочкой, мама тоже с мешком на спине – ведет за руку Диму. Они становятся в колонну, ждут, мерзнут, ждут. Что было у них на душе, что они переживали?.. Эту тайну они унесли с собой...