355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Верещагин » Повести. Очерки. Воспоминания » Текст книги (страница 9)
Повести. Очерки. Воспоминания
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:37

Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"


Автор книги: Василий Верещагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

VII

Владимир воротился из России в невеселом настроении духа.

Посланный вслед за тем в отряд одного известного бравого генерала, командовавшего гвардейским отрядом, он присоединился к войскам в то время, как они занимали город Этрополь.

Половцев тотчас же по праву вошел в среду блестящей молодежи, окружавшей командира отряда и составлявшей «английский клуб», – почему английский, это было неизвестно, разве потому, что, как и его прототипы в столицах, он носил несколько аристократический характер.

В «клубе» были представители большей части полков гвардии: лейб-драгун, лейб-улан, гусар, кавалергард, кирасир; дипломат, бывший секретарь одного из наших посольств, теперь казацкий урядник, тоже исполнял должность ординарца. Был титулованный корреспондент большой московской газеты, за которым ухаживали, как за хорошенькою дамочкой; особенно после того, как в одной из корреспонденций он выдвинул ординарца генерала, ротмистра Волона, всем остальным захотелось, чтоб и их помазали по губам, чтоб и о них что-нибудь сказали в «письмах с театра войны». Наконец, был известный художник и представитель «Красного Креста» при отряде.

Один из членов кружка, гусар, превосходно рисовал карикатуры, чем почти ежедневно утешал и заставлял хохотать товарищей: сходство портретов и остроумие замысла рисунков были поразительны. Другой молодой воин прелестно пел… Шутивших и отпускавших острые словечки нечего было и пересчитывать: все были таковыми, все были добрые ребята.

Бравая компания занимала хорошие квартиры в городах и местечках, всегда близ генерала, в складчину ела и пила совсем недурно для военного времени и жила благодаря молодости не скучно.

В «клуб» зазывались все приезжавшие в отряд, как из наших гвардейских офицеров, так и иностранцы, до англичан в пробковых шлемах включительно.

Нельзя, однако, сказать, чтобы все и всегда улыбалось членам «английского клуба»: когда отец командир был не в духе, – а это случалось не редко, – он и вечером, в дождь, слякоть и непроглядную тьму звал ординарца; все сердца соболезновали товарищу, которому, по всем вероятиям, предстояло протрястись ночью на нескольких десятках верст; каждый побаивался к тому и за свою особу, так как не было ничего невероятного в том, что за одним ординарцем грозный голос не вызовет другого и третьего.

Командовавший отрядом, очень популярный в армии и очень добрый человек, называвшийся в «клубе» «папашею», был из тех, с которыми шутить не следовало. Когда под Этрополем генерал Двугородный, выбившись из сил, поднимая пушки на высоты, дал знать, что втащить туда орудия нет возможности, отец командир лаконично ответил: «Пусть втащит зубами», и Двугородный хоть не зубами, а десятками волов и буйволов, главное же – сотнями солдатских рук, втащил-таки орудия. Нравственный эффект залпа с этой высоты на турок, никак того не ожидавших, был так велик, что они бросили город и побежали к Шандорнику, – укрепленной скале, командовавшей над Софийским шоссе, – главным перевалом западных Балкан в Болгарии.

Артиллерия их, сбившись на дороге, отступила туда очень медленно, и Половцеву показалось, что с нашей стороны была сделана серьезная оплошность тем, что, во-первых, захватили не всю эту артиллерию, а только несколько орудий и, главное, не попробовали следом за нею ворваться в самое укрепление.

«Папаша» также очень сердился за недостаток энергии, проявленной при этом случае его подчиненными. В сущности, ошибка произошла оттого, что назначенный для преследования турок донской генерал Чернов не имел достаточно авторитета, чтобы заставить слушать себя титулованного командира фешенебельного гвардейского полка, отданного ему под команду.

Володя и прочая молодежь штаба немало смеялись разговору между генералами, в котором суровый при случаях дурного исполнения его приказаний командир отряда выговаривал Чернову, зачем он упустил случай попробовать ворваться в Шандорник вслед за турками.

– Как же это ваше превосходительство не попробовали побывать у них в гостях?

– Я хотел, ваше превосходительство, только князь Зволенский ответил мне, что это, говорит, не входит в нашу программу.

– Хоть бы вы поинтересовались узнать, умеют ли турки в Шандорнике стрелять-то?

– Хотел, ваше превосходительство, хотел, да князь Зволенский положительно сказал: «Не входит, – говорит, – в нашу программу».

Генерал Чернов был тип старого донца: «Вон, видите эту дорожку, – говорил он конфиденциально Володе, которого полюбил, может быть, отчасти за то, что тот состоял при штабе, – видите, куда она выходит? Вон куда! Вот я по этой дорожке и пошел бы, да врасплох и напал бы на них…»

В этих соображениях, по какой тропинке или дорожке лучше было бы напасть, непременно врасплох, – иначе было бы не по-казацки, – сказывался весь донской офицер; зато когда ему пришлось идти по большой дороге, наступать грудью, что казак считает всегда неразумным, пороху у него не хватило.

В общем, в этом штабе жилось легче, чем у Скобелева. Генерал, бесспорно храбрый человек, и сам не рисковал без крайней нужды, и ординарцам его не приходилось каждый день ходить на смерть; несмотря на суровую внешность, в нем слышалось доброе сердце, и от хорошо знавшего его Берендеева Володя слышал, что грозный генерал – очень нежный отец и семьянин; это показалось ему даже несколько странным. В отряде боялись его и хорошо знали, что не нужно попадаться на дороге «папаше» в сердитую минуту, которые выходили-таки частенько.

На другой день помянутого объяснения с Черновым Володя ехал за начальством вместе с адъютантом и ординарцами. Был как раз дурной день, он начался с того, что проводник сбился с дороги, и когда «папаша» своим громовым голосом пообещал ему «сорвать голову», бедный болгарин заранее принес эту жертву, совершенно лишившись ее.

Дорога на Шандорник оказалась грязна до невозможности; выпавший за ночь снег растаял и под ногами лошадей обратился в жидкую грязь; колеса орудий и повозок выбили страшные ямы и ухабы. Тащившиеся на горы повозки, запряженные часто в одну лошадь, поминутно заседали в колеях и рытвинах, и вытаскивать их приходилось солдатам. Генерал вышел из себя.

Поравнявшись с полным, аккуратным генералом Двугородным, ехавшим на сытой кругленькой лошадке, в сопровождении денщика, повара и полного штата прислуги, он на него первого и обрушился.

– По Тамбовской губернии изволите прогуливаться, ваше превосходительство?

– Никак нет, ваше превосходительство!

– По Тамбовской губернии, говорю я вам, гуляют в одну лошадь, – загремел голос «папаши», – извольте перепрячь! В кручу спущу все одноконные повозки!

Володе было жаль своего приятеля Двугородного, элегантного, остроумного офицера генерального штаба, тут как-то съежившегося и ответившего только, с рукою под козырек: «Слушаю-с!»

Далее по дороге горой набитую телегу с офицерскими вещами целая сотня солдат, вместе с парою лошадей, силилась и не могла вытащить из грязной выбоины.

– Перепадет владельцу, – только успел шепнуть Половцев товарищу, как опять раздался голос, хотя и выходивший из довольно тщедушной груди, но казавшийся настоящею трубой:

– Чьи вещи?

– Полкового командира, ваше высокопревосходительство! – отвечали солдаты из грязи, в которой увязли чуть не по пояс и которою залиты были буквально от головы до пяток.

– Позвать сюда полкового командира!

Тот немедленно явился, бледный, с дрожавшею у козырька рукою.

– Вашу хурду-мурду тащит, выбиваясь из сил, целая рота солдат, – почему запряжена только пара лошадей? Стыдитесь, полковник! Извольте сейчас впрячь быков, или я вашу повозку спущу в кручу!

Далее, ближе к горам, лагерь драгунского полка оказался расположенным в большом беспорядке.

– Полкового командира сюда! – Ваш табор?

– Мой полк, ваше превосходительство.

– Не полк, а табор, говорю вам! Извольте сейчас привести лагерь в порядок, – стыдно смотреть на него!

Володе вчуже было жутко за бросившегося исполнять приказание полкового командира, как рассказывали, потом сломавшего себе ногу в этот день, должно быть, от усердия.

Половцев провел два дня на высотах у своего знакомого, генерала Двугородного, в продолжение которых был свидетелем нападения турок на Московский полк.

Дело было как на ладони видно с позиции нашего правого фланга при Шандорнике. Началось с того, что в этот день стали стрелять залпами по туркам, которым большой беды от этого не вышло, да и сами они к тому же не остались в долгу. Но Московский полк, забравшийся с артиллериею на южную сторону Софийского шоссе, пришелся солон одному из араб-конакских укреплений, выславших на него несколько таборов пехоты. Дело было, по-видимому, настолько жаркое, что Владимир взял на себя дружески уговорить Двугородного послать сражавшимся один за другим три батальона гвардейцев. Злые языки, впрочем, уверяли потом, что в этом сражении было больше шума, чем дела, – кто разберет? – в кампании прохаживаются насчет начальства и товарищей еще усерднее, чем в мирное время.

Здесь, на высотах, Половцев встретил того Петю Бегичева, содержание письма которого к своей матери передавал отец Василий в день отъезда из деревни. Бегичев служил прапорщиком в Новгородском полку, одном из двух, которыми командовал Двугородный, перед тем как принял гвардейскую дивизию. Володе интересно было поболтать о своих стариках и разных знакомых, но приятель стал что-то сбиваться в ответах, когда зашла речь о его рассказах насчет храбрости Скобелева и мужества Гурки, – можно было понять, что все это было написано понаслышке, так как у первого генерала Петя, оказывается, вовсе и не был под командою, а ко второму поступил только недавно.

Одною из самых интересных военных процедур было втаскивание на высоты орудий, – процедур, свидетелем которых Владимир часто бывал за проезды на горы и обратно, при исполнении поручений: без церемонии, по пояс в жидкой снежной грязи, солдаты, в числе нескольких сот человек, припряженные в подмогу двум десяткам волов и буйволов, под звуки «Дубинушки» тянули каждое орудие на протяжении двух-трех верст подъема; несмотря на частые передышки и совсем не теплое время года, они буквально обливались потом и выбивались из сил; лица ни на одном человеке не было видно, так как обыкновенно вся фигура, начиная от башлыка и кончая сапогами, густо покрывалась грязью, чистыми оставались лишь глаза. Казалось бы, тут-то уж было не до смеха, а все-таки, проезжая мимо этих чучел человеческих, до половины тела завязших в колеях и ямах, Половцев слышал шутки и остроты, видимо, смягчавшие страшную работу. «Какая разница с нашею работой!» – невольно думал он под звуки далеко раздававшихся по лесу звуков «Дубинушки».

Владимир служил, т. е. исполнял свои обязанности ординарца, исправно, но на душе у него было неладно – смутно и тоскливо. Он часто задумывался и нередко из-за пустяков раздражался; как будто характер его испортился, что товарищи вскоре заметили, и дело не обошлось без подтрунивания, иногда участливого, а когда и кусавшегося.

– Что с тобой, Володя? – спрашивал гусар, знавший его в Петербурге за доброго малого, с открытым, сообщительным характером.

– «Cnerches la femme»[38]38
  Ищите женщину (фр.).


[Закрыть]
, – вставил казак-дипломат. – Пари держу что ему изменили… Сознайтесь нам, Половцев, вам легче будет.

– Все по этой дорожке бегали, понимаем, что les absents ont tort, – добавил другой и не шутя посоветовал Владимиру «плюнуть на изменившую бабу».

Шутки попадали недалеко от больного места, и Володе стоило немалого усилия не выказать этого, не рассердиться. Раз, однако, он не вытерпел, вспылил и попросил одного из смехунов прекратить шутки, «потому что они ему не нравятся». В глаза шутить перестали, но за глаза уже серьезно жалели его, когда видели засиживавшегося над раскрытою книгой, с глазами, устремленными куда-то в пространство, что стало случаться чаще и чаще.

По правде сказать, сначала он и сам не мог бы объяснить, что за тоска напала на него – смутная и в то же время неотвязная. Во все часы дня, и особенно просыпаясь по утрам, чувствовал он, что ему предстоит считаться и разделываться с чем-то интимным, но нехорошим и порядочно для него обидным; и чем больше думал он, тем крепче останавливался на мысли, что произошло что-то непочетное для его самолюбия.

Первое время по возвращении и пребывании в отряде он сравнительно меньше думал о перемене своих отношений к Наталке, смотрел на дело довольно хладнокровно и снисходительно. «И любовь ко мне была каприз, – думал он, – и это еще новый каприз, – считать их за хорошенькими девушками, значит, терять напрасно время; одним больше, одним меньше – не все ли это равно?» Но с течением времени, отчасти под влиянием шуток товарищей, тотчас заметивших и понявших его дурное расположение духа, он незаметно пришел к более нетерпимому образу мыслей.

По возвращении из России Володя не сдержал своего обещания посетить друзей в Систове просто потому, что очень уж не хотелось этого делать, – его тянуло скорее подальше от них. В письме к Надежде Ивановне он, опять под предлогом необходимости спешить с важными бумагами, сдал поклон от своих, попросил передать поклон Наташе и Верховцеву, который, вероятно, был уже здоров, и проехал мимо.

Больше и больше думая об одном и том же, он не раз вспоминал про последнее свидание на балконе, когда Наташа, девушка откровенная и искренняя, говорила ему то, что совсем не мирилось с происшедшим; так и слышался дрожавший, прерывавшийся от слез голос, говоривший ему: «Знайте, что я полюбила в первый раз и чувствую, что никогда никого, кроме вас, не полюблю!»

Зачем она сказала ему это? Чтобы что-нибудь сказать? – нет, она не такая. Разве он старался вызвать ее на это признание? – нимало, оно было совершенно неожиданно для него самого.

Строго проверяя свои тогдашние впечатления, он вспомнил, что как будто заметил у нее потом сознание опрометчивости сказанного, желание, когда он снова навел было разговор на эту тему, обойти необходимость повторения высказанного. Но ведь не было сомнения все-таки в том, что это было ее искреннее чувство. Прямая и независимая девушка, какою он ее всегда знал, ведь не сделала бы такого признания для шутки или для того, чтобы порисоваться.

Как же все это так быстро прошло, куда улетучилось, из-за чего, по чьей вине? – конечно, не по его; он виноват разве только тем, что не поехал к ним, так как служба не позволяла, и ничем другим.

Нет, виноват не он, а другой, и этот другой – он! Ведь он знал об их отношениях? Владимир хорошо помнил, как сам говорил Сергею, что Наташа нравится ему и что он хочет – не теперь, а со временем – на ней жениться; значит, он сознательно сделался их разлучником, – сознательно, обдуманно отнял у него, Владимира Половцева, девушку, бывшую товарищем его детства и теперь считавшуюся его невестой.

В Петербурге самолюбие Владимира, вероятно, скоро нашло бы утешение: он перенес бы свое ухаживание и искательства на другую особу, благо многие заглядывались на него, но здесь, при отсутствии женского общества, постоянной работе воображения и поддразнивания товарищей, ему представилось, что он лишился существа, страстно им любимого, и что слова Наташи на балконе, а потом ее плач и поцелуй при расставании дали ему полное право и на сердце, и на руку ее, – право, которое он не очень-то был намерен уступить другому.

Недавно, когда он виделся с матерью, нарочно приезжавшею в Петербург с Василием Егоровичем для свидания с сыном во время его командировки курьером, она много, с участием расспрашивала о Наташе, и теперь, в последнем письме, еще раз спрашивая о ней, шутя высказывала подозрения, что девушка похорошела там и из-за нее, конечно, больше, чем из-за турок, он не находит времени писать им, старикам. Заметно было, впрочем, в письме и серьезное беспокойство о том, как бы из-за привязанности к Наташе он не отвлекался от своих прямых обязанностей: «на все свое время», – замечала она. Милая мама! возможно ли так сильно ошибаться?

– Как это все не ладно! – думал он. – Что она похорошела – это верно, что мысли о ней часто отвлекают его от дела – это тоже верно, но при каких же обстоятельствах? Ведь ему прописана чистая отставка и все дело улажено у него под носом так же ловко и гладко, как фокусник, не дотрагивающийся до платья, вынимает из кармана кошелек или часы. И кто проделал с ним эту штуку? – раздражался Володя. – Его друг, проповедник честности и справедливости, нелюдим и бука с вида, но, очевидно, себе на уме, плут в душе.

Как будто чей-то голос заступался, однако, за Сергея в мыслях Владимира и говорил, что вряд ли такое определение верно; кажется, напротив, поведение его было безупречно.

– Во-первых, – спрашивал голос, – вполне ли Володя уверен в том, что Наташа разлюбила его, если любила прежде и привязалась к Сергею?

– О! в этом нет никакого сомнения: и привязалась, и полюбила его, и уговорилась, и, пожалуй, отдалась ему… Впрочем, нет, не такая она девушка, чтобы сделать последнее, но что она его, Владимира, покинула, променяла – это верно выдавали и лицо ее, и разговор, и письмо Надежды Ивановны, сконфуженное, виноватое, с поклоном от Наташи, – конечно, вместо поклона, было бы целое излияние девушки, если б у нее было прежнее желание его видеть и с ним болтать. А главное, ее глаза, так знакомые ему, они совсем не те, что прежде, – они чужие, беспощадно чужие для него!

– Хорошо, – продолжал защиту тот же голос, – положим, что это верно, – хотя ручаться в таких вещах нельзя, – все-таки название плута не подходит к Сергею Верховцеву, не сделавшему ничего бесчестного. Можно думать, что Наташа понравилась ему уже давно, с первого знакомства – так? – Да, Владимир это смутно чувствовал тогда и ясно сознавал теперь, – он, однако, Володя верно помнит, ничем никогда не показал этого, вел себя с нею просто, беспритязательно, не рисовался, не интересничал, не завлекал. Как же все это сделалось, когда переменилось? Да, с этой раны, за которую его меньше всего можно было винить: она свела его, беспомощного, умирающего, с Наташей, для того ведь поехавшею на театр войны, чтобы ухаживать за ранеными; девушка ходила за ним, выходила, вынянчила, подняла на ноги и привязалась к нему. И кто же сдал его на руки своей «кузиночки», если не сам он, Володя, когда, в искренней заботе о друге, телеграфировал, просил «не пропустить, встретить» раненого, а значит, и успокоить, пригреть своим участием и заботами?

Верховцев все время неизменно оставался настолько искренним «букою», что, несмотря на его, Владимира, многократные напоминания о пребывании Наташи с теткою здесь, при раненых, о желании их видеть его, так-таки им не показался, не напомнил о себе. Значит, он, несмотря на то, что был уже к ней неравнодушен, поступал с полным самообладанием и уважением к чувству друга, не делал подвоха под него, не навязывал своей особы. Можно ли удивляться тому, что, чуть не воскрешенный от смерти Наталкою, он перестал дичиться ее и сошелся с нею, – может ли благоразумный человек удивляться, сердиться на это?

– Все это так, – подсказывал другой, обвинительный, раздраженный голос, – но ведь Сергей хорошо знал, что это он, Владимир, его друг, послал ему свою невесту в сестры милосердия, – как же мог он дозволить себе, в благодарность за эту услугу, лишать его этой девушки?.. Это низко, подло! Поступи так человек без правил, щеголь, искатель «bonnes fortunes»[39]39
  Здесь: хорошего состояния, богатства (фр.).


[Закрыть]
или выгодной женитьбы, вина была бы меньше, – что тут была вина и очень серьезная, Владимир больше не сомневался, – но сделал это человек, гордящийся честными правилами, проводящий их в своих сочинениях.

Правда, официального предложения с его, Володиной, стороны Наташе не было, женихом ее он еще не состоял, но, ввиду того, что всем была известна их близость и что сама она перед ним, как перед мамою и другими, не скрывала своей привязанности, он не только может, а должен заявить о себе и своих правах.

Он очень ошибается, если думает, что дело кончится так, как оно стоит теперь, и что Владимир великодушно благословит их согласие и союз. Конечно, в продолжение кампании неудобно будет разрешить этот вопрос, придется отложить его до окончания войны, но, во всяком случае, при первом же свидании он выскажет Верховцеву то, что думает о его поступке, выскажет прямо, без обиняков, а там, – кровь бросилась ему в голову, при мысли о том, что, вероятно, будет затем, – там видно будет!..

Владимир решил воспользоваться первым же случаем возможности съездить в штаб, а оттуда, конечно, можно будет не надолго отлучиться в отряд Скобелева, куда, как он полагал, Верховцев уже воротился.

Служба ординарца шла тем временем своим чередом. Половцев ходил с отрядом, занимавшим Златицкий перевал, где провел убийственную ночь в покинутом турецком блокгаузе, битком набитом солдатами. Первый раз в жизни испытал он здесь удовольствие принять во все складки своего белья и платья известную «серенькую солдатскую животинку».

Турок видели только издали, они покинули перевал без боя, и Владимиру так-таки и не удалось попасть в схватку, на что он надеялся. Как ни жутко было бы принять участие в настоящей драке, ему казалось совестным хотя бы перед тем же Верховцевым, которого он так строго судил, воротиться домой, не понюхавши пороха вблизи, а, пожалуй, оно так и будет.

Одно сражение, в котором, тоже издали, Половцев участвовал, было особенно картинно. Это – дело под Правцем, происходившее на горных вершинах, в облаках, освещенных яркими розоватыми лучами заходящего солнца. С места расположения штаба хорошо была видна противоположная вершина и на ней турецкий отряд, готовившийся встретить наш, посланный ему в обход; все офицеры наблюдали: вот показалось из-за скал несколько солдат Семеновского полка… еще и еще… вот весь отряд наш с криком «ура» бросился на турок, которые не выдержали, сначала попятились, потом побежали вниз по горе, наши за ними… В это время поднявшиеся облака окружили сражающихся радужным от света заходящего солнца кольцом, так что вся сцена представила чисто театральную феерическую картину.

Штаб отряда перешел скоро после этого в город Орхание, расположенный перед входом в балканский проход, откуда турецкая армия, после правецкого сражения, отступила так стремительно, что оставила в наших руках много разных запасов, начиная от сухарей и кончая хинином; кстати, этого последнего у нас почти не было, и если бы не «Красный Крест», понемногу снабдивший им армейские госпитали, нечем было бы лечить массу лихорадочных больных армии.

Наконец, среди установившейся уже зимы пришло известие о сдаче Плевны[40]40
  …сдача Плевны… – Плевна была сдана 28 ноября 1877 г.


[Закрыть]
.

Половцев узнал, что Скобелев назначен комендантом города, значит, он в Плевне и там можно будет перехватить его и с глазу на глаз переговорить о деле.

Как раз начальник штаба отряда объявил Владимиру, что он едет в большой штаб с донесением о положении дел – пусть он приготовляется, его пошлют, лишь только будут собраны по отряду необходимые для доклада сведения.

Получивши, наконец, бумаги и кое-какие устные поручения к начальству, Половцев выехал с казаком, позабывшим подковать лошадей на острые шипы, что, ввиду наступившей гололедки, до крайности затрудняло езду. Вдобавок, будучи занят большую часть последнего времени мыслями о скором свидании и объяснении с своим бывшим приятелем, – причем даже придумывалось, что и как скажется, что получится в ответ, – он совсем позабыл о бедном, ни в чем не повинном желудке. Вышло, что в дорожной сумке оказалось немного сахару, но совсем не было чая, затем была связка баранок, бутылка водки, и только. По дороге удавалось доставать и кое-где ставить самовар или чайник и пить горячую сахарную воду, но раздобыть чего-либо съестного на этом выглоданном пути оказалось решительно невозможно. С другой стороны, в грустных мыслях о разных недочетах положения недостатка не было, и Половцев думал, думал дорогой без конца…

За эту командировку в горы, в продолжение которой на глазах его совершилось столько интересного, Владимир более чем когда-нибудь пожалел о том, что не поступил в академию генерального штаба; конечно, тогда все им виденное не только дало бы пищу его наблюдательности, но и повело бы к более прямым и практическим результатам по службе: и сам он заинтересовался бы более, и других сильнее сумел бы теперь заинтересовать своим личным докладом, неизбежно поверхностным при настоящих условиях.

«Вероятно, – приходило ему в голову в хорошие минуты раздумья, – если бы я был более приготовлен к делу, все кругом происходящее заставило бы меня забыть тот вздор, который наполняет теперь мою голову, всю эту нелепую ревность и пошлые мечты о мщении, ближайший результат которых тот, что службу я люблю, а служить как следует не могу».

Впрочем, таких светлых минут размышления было немного; образ Наташи все-таки не покидал головы Владимира, и досада на случившееся не давала покоя. Дело сложилось, в конце концов, как-то так, что вся эта досада перешла на одного Верховцева, почти выгородивши и все еще милую Наташу, и не менее дорогую свою собственную, полную самолюбия, личность.

А самолюбия Володе Половцеву не занимать было стать, – и в корпусе, и на службе оно почти всевластно направляло все его мысли и поступки. Хорошее поведение, хороший фронт, порядочные успехи в науках, – все достигалось почти бессознательно из-за желания не отстать от одних, если возможно, опередить других. Когда, в 17 лет, по окончании курса в корпусе, пришлось выбирать направление для карьеры, когда и отец, и граф А., и собственный здравый смысл стояли за приготовление к поступлению в академию генерального штаба, одно самолюбие оказалось против, – самолюбие сначала аристократа-кадета, потом блестящего офицера, полного светских успехов, перед более обойденными внешностью, но, может быть, более одаренными духовно товарищами.

Казалось, вся практика военной жизни последнего времени указывала на то, что и в военной службе «претерпевший до конца спасен будет», то есть доучившийся не будет «произведен в генерал-майоры с мундиром и пенсионом по положению».

Один из бывших товарищей Владимира, срезавшийся на экзамене в академию, на вопрос Половцева о том, зачем он все-таки хочет поступить в нее, пренаивно ответил: «И генеральство, братец мой, не будет так страшно, и при женитьбе, смотришь, десяток тысяч набросят на аксельбанты».

Владимир был выше этих маленьких расчетцев, но самолюбие его возмущалось при мысли о необходимости напрашиваться на роль «последнего в городе», когда он бы уже «первым в деревне»; иными словами, ему очень не хотелось тянуть лямку в числе плохих учеников академии, в то время как он уже буквально блистал в кругу золотой военной молодежи петербургского света.

«Успех в обществе, при исправной службе в полку, даст мне не менее того, что принесло бы долбление», – повторил он себе выслушанную у богатого лентяя фразу и, выставив благовидные предлоги отцу и графу А., не желавшим его принуждать, покинул мысль о приготовлении к продолжению учения и остался в Преображенском полку, где вскоре аксельбант полкового адъютанта заменил таковое же украшение генерального штаба, – заменил, не заменив.

Владимир скоро заметил фальшивость своего рассуждения и ошибочность сделанного, чем с течением времени все более и более казнился. В походе, например, служба, состоявшая исключительно в разъездах, мало улыбалась ему, так как он не мог не заметить, что другие осматривали, докладывали, решали, он же с товарищами только развозил эти доклады и решения, и не было надежды, чтобы даже в далеком будущем порядок этот изменился. Самолюбие его редко было так уязвлено, как теперь, ответом начальника штаба на его вызов объехать части отряда и добыть нужные для доклада сведения, – что для этого нужен офицер генерального штаба, – очевидно, оставалось надеяться только на исправность по службе и, главное, на протекцию.

Как ни хотелось Владимиру свернуть, хоть ненадолго, в Плевну, сознание обязанности взяло верх, и он, миновав город, направился в место расположения штаба своего начальника. Тут пришлось прослушать массу рассказов о событиях последнего времени: тот сделал то-то, ездивши туда-то; этот – другое.

Один давно уже предсказывал то, что потом сбылось, но его не хотели слушать; другой доказывал как дважды два – четыре, что если бы сделано было по его, то результат наступил бы скорее, был бы лучше, полнее, – всего не перечтешь, и все надобно было выслушать со вниманием, чтобы не обидеть говоривших. Всякий слушал другого рассеянно, лишь дожидаясь возможности снова самому рассказывать. Для приличия, как бы из снисхождения, спрашивали и Володю о виденном им, но так как он был не особенно разговорчив, то охотно снова переходили к нашпиговыванию его своими новостями.

Сейчас же побывать, хоть ненадолго, в Плевне, как рассчитывал Половцев, не удалось потому, что его послали для личного доклада о положении дел в Балканах. Это взяло еще два дня. Когда, наконец, он урвался съездить в город, оказалось, что генерал Скобелев и все при нем состоявшие выехали по направлению к Тырнову и Габрову для обхода, как говорили конфиденциально, турецких шипкинских позиций.

Незадача эта неприятна была Владимиру уже по одному тому, что кошмар нехорошего чувства к Верховцеву, долженствовавший так или иначе разрешиться, затягиваясь, просто отравлял ему жизнь.

«Бросить все это, плюнуть как на вздор, – мелькнула было мысль в голове его, но не удержалась. – Игра отложена, но не проиграна и уж во всяком случае не кончена!» – решил он сам собою и пока воспользовался случаем пребывания в Плевне для того, чтобы осмотреть прославленные последними событиями места, а раньше всего поле битвы, на котором последний удар турок разбился о наш гренадерский корпус.

Всюду лежал снег. По дороге к реке Виду Владимира поразила масса валявшихся ружей; десятки тысяч их грудами торчали из-под снега, и никто не заботился о том, чтобы прибрать их. Тут же были рассыпаны патроны сотнями тысяч, и в ящиках, и отдельными грудками, постоянно взрывавшиеся под колесами повозок и орудий отрядов, шедших на подкрепление балканских войск.

Наши убитые были уже унесены с поля битвы, но турок валялось еще множество.

Особенно поразил Володю один молодой турецкий кавалерист, лежавший, широко раскинувшись, рядом со своею лошадью. Видно, умирая, воин не забыл своего верного друга: в последнюю минуту нежно обнял его шею, да так оба и застыли.

На возвышенном месте поля, на котором во время боя стояла наша артиллерия, случившийся солдат-артиллерист рассказал, как на его глазах турки сначала лезли, потом бежали назад; наивно и живо представил он свое незавидное положение, когда, стоя у орудия и зная, что прикрытия по какому-то случаю не было, приходилось ждать, что вот-вот всех их переколют; несколько наших картечных выстрелов не помогли, и турки наседали уже совсем близко. «Так и вижу, – рассказывал солдат, – турецкого офицера, что бежал впереди; из себя пожилой, рыжебородый, бежит да все твердит в такт: алла, алла! Тоже и солдаты за ним, эдак всякий полегоньку ревет: алла, алла! Которые как если и упадут от наших выстрелов, а другие не останавливаются, все бегут да ревут… Вижу потом, этот офицер уж лезет на нашу орудию, тут мы поворотили и назад к своим, а они наши пушки захватили да по нашим и давай стрелять. Только не долго было ихнего верха, – глядим, бегут назад, а наши тут их вдогонку… все поле покрыли».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю