Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"
Автор книги: Василий Верещагин
Жанры:
Эссе, очерк, этюд, набросок
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Пришло на память и то, что она нередко чувствовала на себе его долгий, упорный взгляд, за те минуты, когда он полагал ее занятою чем-нибудь и не замечающею этого. Сколько раз он, как школьник, старался извернуться, когда она перехватывала этот взгляд и спрашивала: «Вы хотите мне что-нибудь сказать, Сергей Иванович?»
«Как же я не понимала всего этого прежде? Ведь это так ясно! Будто так ясно? Ясно, ясно!» А засохшие цветы, забытые им в книге, она их хорошо узнала: те самые колокольчики, которые она сорвала, гуляя с ним, и потом бросила; очевидно, он тайком поднял их и сохранил.
Почему-то ей сделалось весело и радостно.
Хорошо, что Надежда Ивановна подошла из госпиталя не сейчас, иначе она подумала бы, что с ее Наталочкою что-то неладно. Однако, когда тетка воротилась, она тотчас заметила чрезвычайную живость, чуть не восторженность племянницы.
– Был у нас кто-нибудь?
– Нет, тетя.
– Не было писем?
– Нет, не было, тетя.
– Ты что-то особенно весела? – не утерпела, чтобы не спросить, Надежда Ивановна.
– Нет, тетя, я как всегда; сегодня хорошая погода, так хорошо дышится.
«Уж об этом-то открытии никто не должен знать, – решила Наташа, – зато первый же раз, что увижу Сергея Ивановича, я буду наблюдать – у-у, как буду наблюдать за ним! Теперь он от меня ничего не скроет: все, все дознаю!»
Как ни хранила она, однако, свою тайну, должно быть, открытие это не на шутку взбудоражило ее, потому что Федор Иванович заметил нервность девушки и первый раз, за все время их совместной работы, сделал замечание за какой-то промах или недосмотр: «Это, верно, Плевна сбила вас с толку», – сказал он, пытливо глядя в ее лихорадочные глаза.
Впрочем, было отчего явиться и заправской лихорадке: четверо, коли не пятеро суток прошло со времени битвы, а еще не было никакого известия не только от Сергея Ивановича, но и от Володи: «Куда ни шло, первый… с него и требовать нельзя было, а Половцев-то?.. Верно, что-нибудь случилось. Жив ли он? Живы ли они?»
Вот, наконец, поздно вечером болгарин из комендантского управления с депешею! Наташа не утерпела, бросилась, вскрыла и… пошатнулась:
– Боже мой! Тетя! так и есть… Верховцев… – Да почему же так поздно? Депеша послана два дня тому назад! Почему вы не доставили ее раньше? – засыпала она вопросами болгарина, того самого, который устроил их на квартире и теперь ночью принес телеграмму, без него, вероятно, пролежавшую бы в комендантском управлении и еще два дня.
– Залежалась, много корреспонденции и занятий… все срочное, – бормотал тот в оправдание перед гневом хорошенькой барышни, не решаясь прибавить того, что только из любезности он взял на себя исполнение этой комиссии, не его, собственно, касавшейся.
– Ну, перестань же, душа моя, – унимала Надежда Ивановна по уходе молодого человека свою Наталку, старавшуюся скрыть охватившее ее волнение под напускным негодованием на позднюю передачу телеграммы. – Ты должна понять, что мы здесь не одни, не до нас…
– Где же нам найти его, тетя?
– Кого?
– Да Сергея Ивановича, тетя! Поймите, что он теперь, может быть, умирает на одной из этих ужасных телег, которые двигаются черепашьим шагом, или в каком-нибудь углу. Нам надобно его отыскать, тетя, понимаете, непременно! Может быть, от этого зависит его спасение.
– И отыщем, душа моя, только не горячись так; сделаем все, что будет возможно.
На другой день «сестры» встали ранее обыкновенного и пошли за город улицею, по которой обыкновенно двигались вереницы телег с ранеными.
Тотчас за чертою города они увидели приближавшийся транспорт. Быки лениво переступали по песчаной дороге, поднимая, несмотря на раннее время дня, громадные столбы пыли, скрывавшие от глаз удалявшуюся линию повозок. Сегодня их было менее обыкновенного, может быть, потому, что главная масса раненых была уже провезена.
Телеги двигались без шума, только поскрипывали плохо смазанные колеса да временами покрикивали погонщики. Некоторые солдаты, легко задетые в руку или голову, шли по сторонам дороги, опираясь на ружья и палки; другие сидели по телегам, кто раскинувшись, кто свернувшись, скорчившись. Одни спали или просто, подремывая, отдыхали на дне повозок; другие, сидя по краям, с повязками на лбу, на челюстях, на руках, исподлобья, сердито глядели на дорогу и на попадавшихся им здоровых людей, конных и пеших.
Транспорт раненых
– Дорогу давай! Не видишь, раненые? – строго окликали они не успевших вовремя посторониться.
Не особенно приветливо смотрели солдатики и на «сестриц», остановивших переднюю телегу вопросом: нет ли у них в транспорте раненого Верховцева?
– А кто они будут? – спросил фельдшер, сидевший с несколькими унтерами и фельдфебелями в этой рогожею крытой повозке.
– Ординарец генерала Скобелева, только он штатский, не офицер…
– Слышал что-то о них, – сказал, подумав с минуту, фельдшер, – только ведь их в телеге не повезут, господ редко возят в них, должно быть, их увезли в госпитальной повозке, если только они не трудные и не остались временно в дивизионном или в Булгарени…
– Мы получили известие, что его отправили в Систово.
– Ну, значит, уж в городе нужно искать их, а что приехали они навряд в телеге, должно быть, в госпитальной повозке, – подтвердил фельдшер и велел трогать дальше.
– Тетя, слышишь? Ведь это, должно быть, правда! Как мы раньше не догадались, что он уже, верно, приехал? И в самом деле, надобно было спросить по госпитальным повозкам. Я почти уверена теперь, что его провезли третьего дня, – помнишь, сколько столпилось тогда этих повозок на нашей улице? Тетя, милая, пойдем к главному доктору, попросим его разузнать, он хоть скажет, где нам искать!..
– Нет, душа моя, уж если сделали глупость, что пошли сюда – ты же приставала – так теперь не будем продолжать ее. Прежде всего, пойдем в наш госпиталь, а то Федор Иванович будет недоволен, – ведь больные останутся без перевязки, – у него и узнаем, где нам искать.
Наташа согласилась с тем, что это было самое лучшее, что они могли сделать, и даже удивилась, почему не додумалась до этого раньше. «Какая недогадливая! – мелькнуло у нее в голове. – Может быть, я буду причиною того, что он умрет; может быть, в это самое утро он уже умирает где-нибудь на руках фельдшера», – и она почти бегом пустилась по улицам, так что Надежда Ивановна в искреннем страхе не раз останавливала ее:
– Тише, душа моя, тише! Ты попадешь под лошадь! Да не беги же, Наталочка, куда ты? – успеешь!
Недалеко от своего госпиталя, на главной улице, Наташа поравнялась с дорожною повозкой, запряженною тройкой, в которой, рядом с дамою, сидел высокий брюнет с славною хохлацкою физиономией. Она узнала профессора Ликасовского и поздоровалась с ним.
– Вы едете, доктор, куда? – она слышала о каких-то неприятностях, бывших у профессора с походною военно-медицинскою администрацией, но не посмела спросить его об этих сплетнях.
– Едем вот с женою в Петербург; мне пора начинать лекции в академии. Одна часть плевненских раненых эвакуирована, другая перевязана и остается в надежных руках – пора за другую работу.
Подошедшая Надежда Ивановна объяснила предмет их розысков.
– Верховцев, – произнес профессор, как будто припоминая что-то, – кажется, он красивый блондин с бородою?
Наташа почему-то не ответила, а только кивнула головою – ей было очевидно, что профессор видел Сергея Ивановича, который был действительно блондин, с бородой и, наконец, действительно недурен собой. Даже Надежда Ивановна узнала по описанию Верховцева: хотя она никогда не находила его красивым, но ни в бороде, ни в блондинстве не могла ему отказать. Она ответила, что, должно быть, это он и есть.
– Так я вам скажу, что здесь вы его не найдете, – продолжал профессор. – Теперь я хорошо припоминаю: этот молодой человек был привезен в госпиталь в самую горячку; я его наскоро осмотрел, перевязал и так как у нас в офицерской палате решительно не было места, да и в других госпиталях то же самое, то велел направить его в Бухарест, в больницу Бранковано. Румынское правительство распорядилось отвести сто коек для наших раненых офицеров: там удобно, чисто, просторно, и ему будет спокойно. Не знал я, что вы принимаете участие в нем, иначе, конечно, уведомил бы вас, и вместе-то мы, пожалуй, нашли бы ему койку здесь в Систове.
– А перенесет он переезд?
– Думаю, да; доктор, сопровождавший их партию из Булгарени, припоминаю, передал мне, что молодой человек часто находился в забытьи, но в промежутках сознания охотно ел и пил, а это хороший знак, как вам известно. Лихорадки у него не было, и я думаю, что при этих условиях ему лучше было рискнуть переездом, чем оставаться в здешней тесноте и заразе… Постойте, постойте, – добавил доктор, – я был в таких хлопотах, что и не сообразил хорошо: помнится, мне говорили, что этот молодой человек статский, волонтер, – не тот ли это литератор, увлекшийся храбростью Скобелева и променявший перо на штык?.. – профессор не окончил, потому что девушка покраснела до корней волос.
– Да, это он, – выговорила она.
– Так я вдвойне сожалею, что не успел лучше заняться им. Обещаю проездом через Бухарест навестить его в Бранковано и известить вас о том, в каком он теперь положении.
– Мы, может быть, сами поедем туда, – сказала быстро девушка и опять сконфузилась, – не правда ли, тетя? – обратилась она к Надежде Ивановне.
– Ну, если так, – протянул профессор, улыбаясь на смущение хорошенькой «сестрицы», – если вы сами поедете, то, наверное, вылечите его… Покамест прощайте! Как же, как же, теперь припоминаю; мы ведь много слышали о нем, это наша слава, наша гордость, непременно повидаю его и посмотрю рану; она, признаюсь, тогда казалась мне не очень тяжелою, так что вы можете быть спокойны. Прощайте, если будете в Петербурге, милости прошу к нам в гости; в академии вам скажут наш адрес.
То же приглашение повторила и отъезжавшая жена профессора, после чего повозка запрыгала по убийственной мостовой, увозя «на север хладный и угрюмый» много поработавшего профессора, а «сестрицы» молча поплелись в госпиталь, каждая под впечатлением собственных мыслей: Наталочка с сознанием необходимости во что бы то ни стало уехать в Бухарест «выхаживать» Сергея Ивановича, для чего надобно было: во-первых, уговорить Надежду Ивановну, а во-вторых, покинуть больных – и то, и другое казалось тяжело и совестно; Надежда Ивановна, с своей стороны, раздумывала о том, что все как будто сговорилось против ее привязанности и за ее антипатию: как нарочно, все вело к разлучению Наташи с Володею, даже не показавшимся на глаза, и к сближению с Верховцевым, «красивым блондином с бородою», не без досады припоминала она слова Ликасовского.
«И нужно было ему пускаться при ней в эти похвалы! „Слава“, „гордость“! Нашел кем гордиться! А тут Володя не едет… Господи боже мой, что же это такое? Правду сказано, что les absents ont toujours tort[30]30
отсутствующий всегда виноват (фр.).
[Закрыть]».
Мысль бросить всех раненых и уехать для ухода за одним, как бы он ни был «славен», возмущала ее, и она решилась противиться предстоявшим, как она знала, атакам Наталки, хотя чувствовала, что, в конце концов, уступит и уедет.
Именно так и случилось: не далее как в тот же вечер, по возвращении домой, Наташа начала доказывать необходимость съездить в Бухарест, чтобы разузнать о Сергее Ивановиче, без чего они не исполнили бы обязанности доброго знакомства. Она говорила без своей обыкновенной шаловливости, серьезно, нервно, с дрожанием нижней губы, что всегда служило знаком решимости отстоять свою мысль слезами.
– Если вы, тетя, не хотите ехать, то оставайтесь здесь, отпустите меня с кем-нибудь, я все разузнаю и сейчас ворочусь, – серьезно закончила Наташа свою мысль.
Готовая на что угодно другое, только не на это, Надежда Ивановна едва дала и договорить ей:
– Что ты, что ты, душа моя? Да мыслимое ли это дело, чтоб я отпустила тебя одну? Уж если ехать, так поедем вместе.
– Поскорее же, тетя! Когда мы выедем?
– А вот, душа моя, сначала поговорим с Федором Ивановичем, – не очень-то он будет доволен этим сюрпризом, – потом и поедем.
В самом деле, Федор Иванович был очень огорчен, когда узнал о намерении «сестер» ехать в Бухарест, даже и для дела ухода за родственником, как они сказали ему.
В первую минуту он просто растерялся и только повторял: «Да меня-то на кого же вы покидаете?» Потом попробовал уговаривать, но увидевши, что решение их непреклонно, не утерпел, чтобы не проворчать сквозь зубы: «Вот они, волонтеры-то, вздумали – приехали, вздумали – уехали!» Однако он скоро выхлопотал себе двух сестер милосердия из недавно прибывших, взамен отъезжавших, так что через несколько дней обиход больных и все, что лежало на руках Надежды Ивановны, было сдано все до мелочей и в полной исправности.
Тетушка особенно настаивала на этом последнем, несмотря на нетерпение Наташи, сделавшейся крайне нервною за последнее время и даже всплакнувшей от неотвязной мысли о том, что Сергей Иванович умрет на чужих руках и ей, «ученице» и, как она теперь была уверена, «другу» его, не удастся ни помочь ему, ни хоть закрыть глаза.
– Мы не могли так сбежать, как ты хотела, душа моя, – говорила тетка, когда они выезжали из Систова, – ведь, право, могли подумать со стороны, что мы здесь задолжали или сделали что-нибудь дурное и что за нами гонятся по пятам. Не умрет Сергей Иванович, если ему не определено. Помни, что все мы под богом ходим и что волос не спадет с головы нашей без воли его!
V
Сергей Верховцев лежал в бухарестском госпитале Бранковано, в одной комнате с товарищем по несчастью, казацким офицером, раненным в икру левой ноги.
У Сергея была контужена голова, задета грудь, а главное, сильно ранено бедро: пуля, пройдя на большом пространстве мягкое место, вышла, затащив в рану куски белья и платья[31]31
У Сергея… ранено бедро… куски белья… – Описание раны героя соответствует характеру ранения, полученного самим В. В. Верещагиным на Шипке. Об этом рассказывается в «Очерках, набросках, воспоминаниях» (см. с. 176).
[Закрыть].
За месяц перед тем у него была уже пробита рука и контужена голова, – контужена так сильно, что он упал тогда с лошади. Рана на руке успела зажить и только от небрежности и нерегулярности перевязок грануляции разрослись и образовали по краям дикое мясо. Относительно головы доктора затруднялись сказать, новая ли была контузия теперь или отклик старой, вызванный потрясением.
Рана в грудь была неопасна, почти под мышкою правой руки, и должна была скоро зажить. С бедром, напротив, дело обстояло хуже, – кость оказалась затронутою.
– Разрежьте рану, – советовал докторам госпиталя профессор Ликасовский, сдержавший свое обещание и посетивший «красивого блондина», – разрежьте, промойте и давайте ему больше хинина; это субъект нервный, у него будет лихорадка.
Доктора: старший – австриец, младший – пруссак, не захотели последовать этому совету и решили, что можно обойтись без операции, небезопасной ввиду того, что больной перестал принимать пищу и слаб. Что касается хинина, то, – так как лихорадки почти не было, да и вообще эта болезнь держалась в Бухаресте лишь в легкой форме, – решили повременить с приемом его.
Во время дорожной тряски в ужасной больничной повозке, будто придуманной специально для вытряхивания душ из больных, лихорадка начала было беспокоить обоих раненых, но по прибытии в госпиталь, в сравнительную прохладу, чистоту и довольство, она их покинула. Скоро, однако, не трогая казака, эта болезнь снова начала поигрывать с Сергеем, потому что у него ежедневно таскали из раны загнившие клочья белья и платья, затащенные в рану пулею: он зеленел, стискивал зубы, чтобы не кричать, но маленькая операция всегда вызывала усиленное биение пульса и возвышенную температуру, т. е. нагоняла лихорадочное состояние.
Немалым неудобством для Верховцева было то, что он должен был выносить беспрерывные посещения приятелей его товарища по несчастию, раненного легко и потому охотно болтавшего со своими бесчисленными знакомыми обо всем, что делалось в армии и дома, т. е. на Кавказе.
Один такой приятель, «из молодых ранний», есаул, был едва ли не самый надоедливый. Не будучи раненным, он ухитрился получить отпуск для поправления здоровья, упавши с лошади так ловко, что лишь помял себе плечо, и, не стесняясь, рассказывал, как он надеялся с этим изъяном поправляться на Кавказе до конца «проклятой Плевны», т. е. до того времени, когда служба в строю сделается менее беспокойною и опасною.
Теперь он был в поисках доктора, который дал бы ему свидетельство о том, что повреждение плеча было серьезно; он забыл позаботиться на той стороне Дуная об этой, необходимой для будущего, бумажке.
Раненые указали ему на госпитальных, по-видимому, хороших докторов, но бравый есаул воротился от них в негодовании: «Какие же это доктора, помилуй, Иван Степаныч, – говорил он товарищу, – нашел к кому послать! Я понял, что они толкуют: говорят, у вас вывиха вовсе нет, а есть ушиб, пустяки. Если это не вывих, так какого же им еще вывиха?»
После нескольких дней поисков есаул воротился сияющий и, показывая свидетельство на французском языке, рассыпался в похвалах отысканному румынскому лекарю: «Вот доктор так доктор, этот понимает дело!» В бумаге было сказано, что «есаул такой-то, на всем скаку упавши с лошади, совершенно вывихнул плечо, чем надолго сделался неспособным садиться в седло и двигать рукой, требовавшей серьезного лечения». Очевидно, но этой бумаге не только следовало сейчас же с легким сердцем ехать домой на поправку, но и можно, даже должно было рассчитывать впереди на пенсию от комитета о раненых.
Вообще, к слову сказать, Сергей убедился, что казаки были совсем отличное от других войско, с понятием о храбрости тоже особенным. Суворовское правило: «бить неприятеля, а не считать» было для большинства их совершенно неправильно. Они, напротив, находили необходимым всегда сначала пересчитать врагов, а потом смекнуть, можно ли ударить? Коли казачьей силы больше, – бей, руби, круши! А коли, напротив, неприятель сильнее, – утекай! Не в пример солдату, казак не стеснится рассказать о том, как в таком-то деле они улепетывали – почему, зачем? Очень просто, потому что неприятеля было больше, и казак всегда сочтет за глупость лезть на сильнейшего или стоять в строю под выстрелами, теряя людей и лошадей. «За каждого человека, за каждую лошадь, – скажет полковой командир, – я должен буду дать ответ своим; как ворочусь домой, вдова убитого спросит: „Куда ты девал моего Григория?“» Логика неотразимая, имеющая свои достоинства и свои недостатки.
Вне этих посещений Сергею было не легче от самого милого раненого казачка, от его постоянных расспросов о том, скоро ли заключат мир и можно ли надеяться вскоре ухать домой под Ставрополь, где у него была молодая жена и семья; о том, как удобнее пересылать домой деньги, особенно золото, и, главное, на какую награду бравый сотник может рассчитывать. О «Станиславке» он и слышать не хотел, одна мысль о нем приводила казака в негодование; для «Аннушки» тоже не стоило трудиться, а «Владимира» не дадут, как, пожалуй, не дадут и «золотого оружия».
– А? как вы думаете, Сергей Иванович? Должно быть, третьей «Аннушкой» наградят, как вы полагаете, а?
Сергей должен был серьезно, со всех сторон, обсуждать вопрос и соглашался, что, пожалуй, ни «Владимира», ни георгиевского темляка не выйдет и дальше «Аннушки» дело не пойдет.
– Если бы была справедливость, меня следовало бы представить к «Георгию», – говорил сотник, нервно привставая на постели и упираясь глазами в соседа. – Ведь мы прогнали, смяли турок, наша ли вина, что нас отозвали, а?.. Сергей Иванович, ведь следовало бы мне «Георгия»?
Сергей, чтобы не отвечать категорически на такой щекотливый вопрос, иногда притворялся дремлющим, а один раз отвечал, что следует справиться со статутом ордена.
– Что штатут, какой тут штатут? – говорил с сердцем казак. – Справедливости у нас нет, а не в штатуте дело; и тут нужна протекция, вот что!
Те же самые вопросы сотник ставил и всем своим знакомым, приходившим навещать его, так что Сергею много раз пришлось выслушать жалобу на отсутствие справедливости вообще и неимение протекции в частности.
Нервы Верховцева раздражались ходом раны, начавшей сильно загнивать: боли сделались так сильны, что он готов был кричать при перевязках; лихорадка стала наседать сильнее и сильнее, – отпрыск страшной перемежающейся лихорадки, схваченной несколько лет назад на персидской границе и с тех пор никогда вполне не покидавшей его.
По ночам явился бред; вдобавок левая нога, при ране на правой, стала до того невыносимо ныть, что для уменьшения страданий пришлось прибегнуть к морфину.
Впечатление теплоты и благополучия, разливавшихся по всему телу больного после впрыскивания морфия, успокаивало и давало возможность спать, но лихорадка от того не уменьшалась, а нервность и беспокойство возрастали, аппетит же совсем пропал.
Сергея перевели в отдельную комнату и окружили полным покоем. Морфин сделался ежедневною потребностью[32]32
Морфин сделался… потребностью… – также автобиографический момент, связанный с тяжело протекавшим выздоровлением Верещагина после ранения.
[Закрыть], от которой доктора начали, наконец, предостерегать. Больной соглашался, решался не прибегать больше к уколам, но приходил вечер с невыносимыми болями, беспокойством, бессонницей, и он начинал упрашивать, чтобы впрыснули положенную дозу. Силы больного уменьшались, и от сознания этого он падал духом.
Положение Верховцева было часто невыносимо от невозможности объясняться: ни прислуга, ни фельдшера не говорили по-русски, а он не понимал ни слова по-румынски; когда он просил воды, сиделка тащила его вверх по подушке, полагая, что исполняет желание больного подняться. Он указывал знаком, чтобы затворили дверь, – его стаскивали пониже, в полной уверенности, что исполняют его просьбу.
Случалось, что в полузабытьи, полудремоте он чувствовал, если не сознавал, как чьи-то руки шарят у него под подушкой или в ящике столика, где лежали ключи и кошелек.
– Целы ли ваши деньги? – спросил раз смотритель госпиталя, отставной румынский полковник, ухаживавший за ним, как за сыном. – Знаете ли вы, сколько у вас было денег и сколько теперь?
– Право, не смотрел; почему вы об этом спрашиваете?
– Ваша сиделка отпросилась в деревню и так быстро собралась и ушла, что мы подозреваем, не попользовалась ли она чем-нибудь около вас?
– Конечно, попользовалась, – мог только заметить Сергей, когда смотритель освидетельствовал наличные деньги и из двух десятков золотых оказалось на месте только восемь.
Под постоянным действием морфина и удручающего сознания своей немощи и одиночества лежал раз так Верховцев в полудремоте-полусне, когда почувствовал над собою тихое движение воздуха и даже как будто шелест листьев. Что это, галлюцинация? Нет, он ясно слышал, что его обмахивают.
Больной приоткрыл глаза и увидел девушку, свежею веточкой отмахивавшую от него мух.
«Это сон», – подумал он, – девушка знакомая, Наталья Григорьевна, Наталочка; она смотрит добро, нежно и, видя, что он открыл глаза, пожалуй, заговорит, – улыбаясь, поднимает палец к губам: тшшь!
Сергей не шевельнулся, опять сомкнул веки в чувстве неизъяснимого блаженства, наполнившего все его существо; потом, совсем уже открывши глаза, ясно увидел милое, улыбавшееся лицо Наташи и понял, – понял, что свои приехали выручать его.
С этой минуты он стал бодрее духом, стал меньше скучать и больше верить в возможность выздоровления. По временам едва слышным голосом он перекидывался несколькими словами с Наталочкой и Надеждой Ивановной; последняя при виде беспомощного состояния угасавшего «красивого блондина» сменила гнев на милость и, понимая, чье присутствие ему особенно дорого, возможно чаще оставляла Наташу у постели днем, взявши на себя дежурство по ночам.
Ночи были особенно тяжелы с их лихорадочными приступами, в продолжение которых приходилось менять по дюжине рубашек – так быстро они намокали.
Спать при этих лихорадках раненый совсем не мог; как только закрывал он глаза и начинал забываться, страшные, дикие видения, настоящие картины Дантова ада представлялись ему: из неизмеримых темных пространств выносились вперед, освещенные точно заревом пожара, бесконечные вереницы сотен тысяч живых существ, будто ведьм и чертей на палках и метлах. Как только больной начинал дремать, все эти ватаги с искаженными, ярко залитыми красным светом лицами, адски хохотавшими прямо ему в глаза, быстро проносились мимо, уступая место следующим нескончаемым вереницам, и раненый с невольным стоном открывал глаза.
– Что вам, душа моя? – заботливо спрашивала Надежда Ивановна, – не хотите ли пить?
Она опускала нитяную кисточку в кружку с питьем и смачивала засохший язык больного. Тот снова пробовал забыться и снова изнемогал от страшных грез.
Иногда в тишине ночи он перебирал свое прошлое, вспоминал начатые и неоконченные работы: что с ними будет в случае его смерти, неужели станут рыться в его портфелях, самых интимных записках? Пожалуй, издадут в свет все неоконченное, только еще наброшенное?..
Случалось, он спрашивал себя, ладно ли сделал, бросивши, хотя и на время, писать и начавши помогать Скобелеву? Конечно, легко обвинять со стороны, – думал он, – но разве возможно здоровому и сильному человеку спокойно смотреть на кровь и страдания кругом себя, хладнокровно замечать разные недочеты, не стараясь помочь по мере сил? К тому же он много наблюдал, многому учился за это время, – этого не понимают…
Сергей начинал чувствовать, что, несмотря на все старания и усилия докторов, какая-то невидимая сила толкает его в лапы смерти, силы покидают, жизнь отходит. Это читал он и на смущенных лицах окружавших, на заплаканных глазах Наташи, замечал по предупредительности, чуть не нежности Надежды Ивановны.
В одну из бессонных ночей он поверил почтенной женщине маленький секрет. Ему было очень дурно, и тетушка, против обыкновения не клюкавшая носом, с беспокойством следила за его неровным дыханием, когда он назвал ее по имени.
– Что вам, душа моя? – спросила она, нагнувшись к нему, – не хотите ли напиться?
– Нет, наклонитесь еще, – шепнул он, – исполните одну мою просьбу… боюсь, что мне придется скоро умереть…
– Полноте, душа моя, может быть, вы еще выздоровеете…
Как ни был слаб Верховцев, а подумал: «Хорошо утешает; кажется, она совсем собралась хоронить меня».
– Возьмите кусок бумаги, – продолжал он, – запишите имя и адрес особы, которой я попрошу передать, в случае моей смерти, все, что останется после меня в векселе и деньгах.
Надежда Ивановна исполнила.
– Вы любили? – не утерпела она, чтобы не полюбопытствовать.
– Нет, – тихо выговорил Сергей. – Была привязанность и привычка, любви не было. Я полюбил раз в жизни только нынче летом и теперь продолжаю быть верным этой любви… Вы знаете, о ком я говорю, – прибавил он после небольшой паузы и потом замолк, совсем обессиленный.
Надежда Ивановна, конечно, поняла и хотя ничего не сказала, но с этой ночи стала верить в силу любви Сергея Ивановича к Наталке и доброжелательнее относиться к их взаимной склонности. Прежняя тайная и очень нехристианская ее мысль, чтоб он «хоть умер бы поскорее» и освободил страдающую девушку, сменилась желанием ему здоровья, – как знать, может быть, Наташа будет с ним счастлива? Все в божьей власти!
Новый приступ лихорадки, явившийся как раз утром, за ночью сердечных излияний, обеспокоил всех, – раненый был совсем плох, что называется, «краше в гроб кладут».
Во время перевязки в это утро Верховцев заметил, что доктор долго и упорно смотрел на него, ощупывая пульс, а снявши повязку с раны, изменился в лице.
«Что-то есть, – подумал больной, – должно быть, дело плохо. Уж не гангрена ли, которой они так боялись?»
Доктора переглянулись, объяснились полусловами, фельдшера забегали, и Надежда Ивановна объяснила Сергею, что теперь наступит настоящее выздоровление, так как будет сделана маленькая операция.
– Чтобы и вам, с вашей стороны, помочь хорошему исходу дела, – прибавила она, – необходимо, чтобы вы что-нибудь съели; это непременно, непременно нужно!
Уступая просьбам, в числе которых была и усиленная Наташина, больной заставил себя проглотить несколько кусков котлеты, принесенной из лучшего ресторана, после чего было решено тотчас же приступить к операции.
Верховцев больше чувствовал, чем видел то, что делалось около него. Милая Наташа очутилась около изголовья с каким-то мокрым кисейным кружком.
– Что это? – спросил он.
– Хлороформ, – ответила она с боязливою улыбкой, – но вы не бойтесь, дышите!
– Вдыхайте, вдыхайте! – повторили все.
Он вдохнул и… умер или заснул.
Первое, что он увидел по пробуждении, был стакан шампанского перед его ртом.
– Пейте, – сказал доктор.
Вторым представилось ему личико Наташи, по-прежнему боязливо улыбавшееся и вглядывавшееся в него; видно было, что она хотела и не смела надеяться. Сергей, чувствуя себя положительно бодрее, ответил ей едва заметною улыбкой, и девушка просияла.
После операции наступил положительный поворот к лучшему, и выздоровление быстро пошло вперед, – так верен был совет Ликасовского разрезать и очистить рану, которому не решались последовать ранее, пока приближение гангрены не принудило к тому, – госпитальной гангрены, которая давала о себе знать дурным видом раны, покрытой налетом и местами омертвением.
В отношениях Верховцева к Наташе не было ничего нового: по-прежнему они только перекидывались несколькими словами, относившимися к болезни, но он яснее и веселее смотрел на нее, смотрел часто подолгу, и она, чувствуя этот взгляд, без слов, без объяснений понимала, что он любит ее, любит так, как ни Володя и никто не любили ее.
«Ведь это тот самый взгляд, который я и прежде замечала на себе, – думала она, – только тогда он был более робкий, не такой открытый, как же это я не понимала его?»
В часы, когда его лихорадило, Сергей, несмотря на запрещение доктора, был порядочно болтлив; один раз, как он особенно много говорил, она медленно, дружески-наставительно выговорила: «Мы потолкуем об этом после, когда тебе будет лучше!»
Этого Верховцев не ожидал: ощущение счастия и блаженства, охватившее его, было так велико, что сказалось новым приступом лихорадки.
Немец-доктор, давно уже выражавший неудовольствие на то, что у нас в госпиталях допускают в сестры милосердия молодых, хорошеньких девушек, чего у них не было, – он разумел датскую, австрийскую и французскую кампании, сделанные в рядах прусских войск, – решительно посоветовал Надежде Ивановне реже допускать племянницу к изголовью раненого; и умная девушка, по внушению тетки, ловко уверила Сергея в том, будто ей необходимо присматривать еще за двумя ранеными соседней палаты, так что он без протеста согласился отпускать ее.
Новая беда едва не испортила дела выздоровления. Один раз, поправляя постель, Надежда Ивановна невольно вскрикнула.
– Что случилось? – спросил больной, испуганный ее восклицанием.