Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"
Автор книги: Василий Верещагин
Жанры:
Эссе, очерк, этюд, набросок
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
Воспоминания детства
1848–1849[101]101
Воспоминания детства 1848–1849 относятся ко времени, когда семья Верещагиных жила в имении в деревне Пертовка, на берегу р. Шексны под г. Череповцом.
[Закрыть]
Хорошо помню себя, отвечающего мамаше урок из географии, заданный наизусть «от сих и до сих пор». Она, т. е. мамаша, сидит в каминной, на диване, у стола; в соседней комнате, гостиной, папаша читает газету. Я отвечаю: «Воздух есть тело супругов, весомое, необходимое для жизни животных и произрастания растений…» – «Как? повтори». – «Воздух есть тело супругов…» Мамаша смеется. «Василий Васильевич, – говорит она отцу, – поди-ка сюда». – «Что, матушка?» – «Приди, послушай, как Вася урок отвечает». Отец входит с газетою, грузно опускается на диван, переглядывается с матерью; вижу, что-то неладно. «Отвечай, батюшка». – «Воздух есть тело супругов…» Ха, ха, ха! – смеются оба, у меня слезы на глазах. «Упругое», – поправляет отец, но не объясняет, почему упругое, а не супругов и какая разница между упругим и супругим.
Мне было тогда 6 лет; читал и писал я уже бойко, считал тоже недурно. Время это было для нас междуцарствие или, что то же самое, между-учительство. Наш первый гувернер Витмак, Федор Иванович, добрый, но вспыльчивый человек, рассорился с мамашею и вышел в отставку от должности учителя; он уехал в Петербург и поступил на службу в курьерское отделение.
Его я почти не помню, знаю только по рассказам няни, что он был с нею в постоянной войне из-за нас, в особенности из-за меня, хилого, болезненного ребенка.
Помню, как я из буфетной засматриваю в зал, где «новый учитель», Андрей Андреевич Штурм, из Киля только что приехавший, разговаривает с папашею и мамашею. Вижу, гладко причесан, высокий, серьезный и, должно быть, строгий, а вышло, что предобрый, хотя и немец, т. е. аккуратный и методичный. Познания его заключались в начальной арифметике и немецком языке, чему он и принялся обучать нас.
Закону божию, истории и географии учил нас, т. е. заставлял зубрить от строки до строки, Евсевий Степанович, сын нашего приходского священника отца Степана, семинарист, окончивший курс и ожидавший посвящения; он был добрый малый и занимался преимущественно с моим старшим братом Николаем и сыном одной нашей знакомой, мамашиной приятельницы, Крафковой, а также с кузиною Наташею Комаровской. Я как маленький (на 3 года младше Николая) вместе с другим сыном Крафковой приходил в их комнату ненадолго, только получить урок и ответить его; и как же учено казалось мне заседание учителя со старшими! Я входил к ним всегда с трепетом, тем более что и сам Е. С. и ученики его не прочь были подшучивать над нами, малолетками.
Ничего не знаю ужаснее шуток и насмешек старших над младшими; мне они надолго западали в душу, и, всячески стараясь уяснить их себе, я всегда приходил к невыгодному для себя заключению, находил насмешку заслуженною, что еще более увеличивало мою природную робость и застенчивость.
Раз ровесник и тезка мой Вася, сын нашего огородника Ильи, заявил желание учиться; сказали об этом Евсевию Степановичу, и тот призвал Васю: «Ты хочешь учиться?» – «Да-с». – «Ну, говори: я умен!» – «Я умен». – «Как поп Семен!» – «Как поп Семен». – «Перекрестись!» Тот перекрестился. «Убирайся!» Тот ушел. Мы все смеялись, но сквозь смех мне было немного неловко и жаль Васю.
* * *
В памяти моей об этом времени самою выдающеюся, самою близкою и дорогою личностью осталась няня Анна, уже и тогда старенькая, которую я любил больше всего на свете, больше отца, матери и братьев, несмотря на то, что нос ее был всегда в табаке. Не то, чтобы она не сердилась и не бранилась, напротив, и ворчала, и бранила нас частенько, но ее неудовольствие всегда скоро проходило и никаких следов не оставляло. В самых крайних случаях, например непослушания, она грозила оставить нас и уйти навсегда в деревню и действительно иногда уходила, только не навсегда, а на час времени к брату своему Иолью, жившему, помню, на въездной улице, в крайней избе; но уж моему горю в этих случаях не было пределов: я бегал за нею, держась за ее платье, до самой деревни, считал себя погибшим, плакал до боли, умолял воротиться и успокаивался не раньше, как услышавши ее слова: «Ну, ступай, батюшка, уж приду, да смотри, в другой раз не ворочусь!» И всегда, бывало, принесет, возвратясь от своих, топленого молока или чего-нибудь подобного на заешку слез.
Няня Анна
Няня всех любила, и все мы любили ее, но я, кажется, был ее любимцем, может быть, потому, что маленький был очень слаб здоровьем. С своей стороны, я любил ее так, что уж, кажется, привязанность не может идти далее.
Она сознавала пользу ученья и всегда нам об этом толковала, но к применению его относилась довольно враждебно и урывала нас из рук учителя и гувернера при каждом удобном случае; да не только с ними схватывалась, но и мамаше нашей иногда позволяла себе перечить, когда дело шло о больном робенке.
Все наше свободное время мы проводили с нянею, и прогулки с нею, напр., в лес, за ягодами и грибами, которые я ужасно любил, остались до сих пор одними из самых милых и дорогих моих воспоминаний.
Звали няню Анна Ларионовна, по фамилиии Потайкина; фамилию ее я узнал уже позже, и она всегда звучала мне чуждо; мы знали ее только как няню Анну, а кто она такая, откуда, никогда не доискивались.
Много позже я узнал, что, рано овдовев, она была взята во двор бабушкою Натальею Алексеевною, которой и служила в Питере, а потом досталась папаше. Еще будучи молодою, она едва не испытала на себе ласки тогдашнего владетеля, брата бабушки, Петра Алексеевича Башмакова, который, высмотревши на работах девку, приказывал обыкновенно старосте: прислать ее туда-то. На этот раз он велел «послать Анютку из одной деревни в другую», а сам ждал у дороги на наволоке: староста, жалея Анютку, шепнул ей, чтобы она шла другою дорогою, и дедушка на этот раз остался ни с чем, только напрасно прождал, даже и рассердиться было не на что, так как приказание его было исполнено и Анютка бегала в другую деревню. После этого дедушка, однако, еще раз попробовал познакомиться с нею поближе, подошел было как-то на работах, но она так перепугалась, что бросилась бежать со всех ног, чем заслужила от него название «дуры», за то же и освободилась от его искательств.
Впоследствии Петр Алексеевич был убит крестьянами именно за волокитство.
Анна Ларионовна вышла замуж, потом овдовела и попала в услужение к бабушке, когда к той перешли именья покойного Башмакова. Всего, кажется, пришлось натерпеться ей, и брани, и колотушек, особенно когда бабушка проигрывала в карты, а играла она постоянно. «Зато уж когда она была в выигрыше, – рассказывала няня, – я и видела сейчас, и ручку даст поцеловать, и гривенничек сунет: на, Анютка; дура, тебе, бедной, ведь некому подарить!..»
Обер-Аммергау
Думаю, немногие из русских знают эту деревушку в горной Баварии и дающиеся в ней каждые десять лет представления «Страданий и смерти Иисуса Христа», иначе «Страстей Господних».
В нынешнем году там будет усиленное торжество, не столько от усердия, сколько от ожидания наплыва иностранцев со всего света, имеющих прибыть в Европу на парижскую выставку. Этот последний мотив теперь уже пересиливает первый, так как представления эти, начатые с искупительною целью, все более и более обращаются в «гешефт».
Начало представлений относят к 1633 году, когда повальная болезнь свирепствовала в соседних с Обер-Аммергау долинах, преимущественно в Партенкирхене, Ешенлое и Кольрубе; умирало будто бы множество народа, и лишь изображением страданий Христовых, а главное, обетом возобновлять их каждые 10 лет удалось утишить болезнь. Насколько это справедливо – вопрос, конечно, открытый. Верно только то, что с течением времени представления эти привлекали все более и более народа, делались все более и более выгодными для общины Обер-Аммергау. Одни англичане и американцы, как известно, за все хорошо платящие, засыпают деньгами и самую деревушку, и окрестности, по которым они подъезжают и уезжают.
Я не буду описывать – нельзя сказать, пьесы – самого действия, которое, как художественное произведение, вне критики, а скажу лишь несколько слов об обстановке, весьма наивной и оригинальной.
Я был в этих местах давно уже, когда часть дороги из Мюнхена еще надобно было проезжать в экипаже; тем не менее общий характер местности и жителей остался тот же, так что многое здесь сказанное даст понятие и о готовящемся к лету нынешнего года.
Иуда-предатель
Еще в Мюнхене я рассматривал в окнах магазинов фотографические снимки обер-аммергауских крестьян и крестьянок, представлявших действующие лица мистерии, так что заранее познакомился с типами актеров, из которых некоторые были поразительно похожи на живописуемые в христианских образах. За время моей поездки железная дорога доходила только до Вейльгейма, и туда я добрался без труда, но потом стали вырастать препятствия, о которых упоминаю лишь на тот случай, что, может быть, читающий эти строки – на пути в Обер-Аммергау имеется уже железная дорога – будет принужден ездить по другим направлениям горной Баварии, рельсовых путей еще не имеющей.
Бравые горцы оказались великими мастерами плутовать: сказали самым решительным образом, что омнибусов нет и надобно нанимать экипаж – недорого, 35, даже 30 марок. Я не поддался, пошел по местечку до почты, где скопилось множество народа, желавшего попасть в новый Иерусалим; омнибусы хотя и оказались, но тоже пробовали обмануть, тоже говорили, что все места заняты и не остается ничего другого, если я хочу попасть к представлению, как нанять экипаж – недорого: 30–25 марок.
Я взялся с другого конца и нашел доброхота, обещавшего попробовать достать билет за «на водку» – это было тем легче сделать, что отходило сразу 3 омнибуса и свободных мест было сколько угодно. Однако множество англичан и др. иностранцев, наскучив спорить, уехали в наемных экипажах, что и требовалось доказать.
Мы выехали вечером и ночью приехали в деревню Аммергау; затем, далее с новым омнибусом до какого-то местечка, откуда я, потерявши терпенье от проволочек, с попутчиком венгерцем добрался в шарабане до места назначения.
Масса народа идет туда пешком: с ранцами за плечами, с палкой в руках двигается, пожалуй, еще больше народа, чем в экипажах. Способ пешего хождения, особенно в горах, не считается в Германии предосудительным для всех классов общества, не так, как у нас.
– Вот мы и в Иерусалиме, – говорили мы, проезжая между двумя рядами домов, ярко, лубочно разрисованных всевозможными священными фигурами и сюжетами.
Надобно сказать, что по первоначальному обету играть здесь могут только принадлежащие к общине, причем ни париков, ни накладок, ни каких-либо иных принадлежностей театральной гримировки не допускается. Вследствие этого исполнители справляют свои полевые и другие работы с бородами и волосами до плеч. Играющих легко отличить поэтому в толпе крестьян.
Вечером, напр., мне указали между бродившим перед гостиницей народом горца почтенных лет – «разбойника Варавву». Он ходил, засунувши руки в карманы своей серой куртки, курил сигару и немилосердно сплевывал. На него трудно было смотреть без смеха, тем более что, как мне говорили, он прежде служил в жандармах.
Варавва-разбойник
Надобно полагать, что за мой приезд собралось на представление не менее пяти тысяч человек. Все комнаты и углы не только в гостиницах, но и в частных крестьянских домах были разобраны. Многие за невозможностью достать кровать ютились и спали в омнибусах и экипажах, в которых они приехали. Нечего и говорить, что этот съезд массы народа, по большей части зажиточного, приносит жителям не меньше выгод, чем самые представления.
Так как играют только каждые 10 лет, в промежутках между которыми туристов и вообще приезжих немного, то на устройство больших, хорошо организованных гостиниц охотников нет (по крайней мере, прежде не было, держались лишь маленькие, прямо деревенские), и все барыши от помещения и кормления гостей идут прямо в руки собственников крестьян, обращающихся на это время в трактирщиков.
От самых представлений, как замечено, доход тоже немалый – играют 2 раза в неделю, в продолжение всего лета, и выгода, как говорили, доходила до 300 000 марок в лето, а теперь, вероятно, поднялась и до полумиллиона!
Мой компаньон платил за угол, в котором только помещалась кровать, по 4 марки в сутки; я же на каких-то не то антресолях, не то полатях заплатил вдвое больше и сознаюсь, что минута, в которую решилась эта цена, была в высшей степени критическая – не только 8, но и дважды 8 заплатил бы, чтобы только избавиться от неожиданного соседства. Ночью меня разбудили свет и шум в моей комнате: открываю глаза и вижу англичанина, как есть настоящего, с рыжими бакенбардами, в клетчатом пиджаке, с кисеей на шляпе, приготовляющегося расположиться рядом со мной на постели, оказавшейся двухспальною и потому предназначенной служить для двух «гостей»! Едва удалось уверить британца, что я нанял все и плачу за всю кровать и что хозяйка ошиблась, отдавши половину ему.
Англичан и американцев было больше всего между приезжими; много священников из разных стран – мне указывали патеров из Ирландии и С. Америки.
Наутро по приезде, в день представления, мы спозаранку были у театра и уже в 6 часов заняли места, хотя представление начинается только в 8.
Театр большой, тысяч, вероятно, на 5–6 зрителей. Он деревянный и открытый; закрыта только часть сцены да над первыми местами деревянный навес.
Боковые части сцены, открытые, представляют улицы Иерусалима, а главный занавес – общий вид этого города. Все представление разделено на части, в каждой по 3 сцены. Всякая сцена состоит из одной или двух живых картин, взятых из истории Ветхого завета, и из действия, представляющего по порядку одно из евангельских событий, соответствующих картинам, согласно принятому толкованию, что ветхозаветные события были символами или прообразами событий Нового завета.
В антрактах между этими картинами и действиями являются на авансцену 10 человек безбрадых юношей и столько же дев, представляющих гениев-вещателей. Предводимые благообразным пожилым запевалой, они тихо, плавно выходят с боков на авансцену, вытягиваются в шеренгу и начинают поочередно жалостными голосами выпевать стихи, объясняющие картины и их отношение к действию, перед началом которого исчезают.
Я не буду, как уже говорил, вдаваться в разбор самой «драмы», так как нахожу это неудобным, и скажу только несколько слов о приступе к ней и об общем впечатлении, ею производимом.
Занавес поднялся над живою картиною, представляющею Адама и Еву, изгоняемых из рая ангелом с огненным мечом. Адам и Ева были в розовом трико с достаточным количеством зелени вокруг пояса. Впечатление этой первой картины на публику было благоприятное – по спуске занавеса отовсюду раздались одобрительные отзывы: Schön! Hubsch![102]102
Прелестно! Мило! (нем.).
[Закрыть]
Следующая картина: ангел обнимает подножие креста и перстом указывает на него группе стоящих кругом детей – те же одобрения. Затем начинается первая сцена, в которой является сам Спаситель…
Он говорит преимущественно слова Евангелия, говорит медленно, протяжно. Наружный вид Его необыкновенно напоминает Его обычные изображения…
Постановка довольно реальна, исключая мест, где говорит толпа: вместо обычного в таких случаях шума, хаоса голосов раздаются равномерно в такт произносимые целым хором слова – точно рубят их и тем немало нарушают иллюзию. Само собою разумеется, что все, вместе взятое, может удовлетворить только наивный, невзыскательный вкус и неприхотливую публику, зато действие на эту последнюю очень сильно. Молодая девушка, сидевшая рядом со мною, плакала, чуть ли не с начала представления, и она была далеко не одна. В том месте изображения Страданий Христовых, где Его толкают ногой и Он в шутовской царской тоге, с венцом на голове и связанными руками тихо падает на землю, добрая половина театра рыдает, а другая многозначительно кашляет и сморкается – платки во всех руках. Когда от удара копьем в бок полилась кровь, я принужден был объяснить моей соседке, что это ненастоящая кровь, иначе, как я боялся, с ней сделался бы обморок…
Очень расхолаживает, прямо портит впечатление зрителей то, что в антрактах актеры выходят освежиться пивом непереодетые, в тех самых одеждах, в которых они подвизаются на сцене.
Эта маленькая неряшливость делает то, что вы, например, пьете ваш «бок» рядом с лицом, представляющим апостола Петра, а где-нибудь на пустой бочке, с кружкой в руке и сигарой в зубах восседает актер, играющий Иоанна.
Меня уверяли, что в одно из предыдущих представлений вместо знаменитых слов: «Es ist vollbracht![103]103
Свершилось, исполнилось! (нем.).
[Закрыть]» наивный актер произнес «es ist prachtvoll![104]104
великолепно! (нем.).
[Закрыть]» He знаю, правда ли это; за тот раз, что я присутствовал, все прошло гладко и прилично, и зрители разъехались очень довольные, все с теми же восклицаниями: «Schön! Schön!»
Реализм
I
Реализм – реализм! Как часто повторяется это слово и, однако, как редко, по-видимому, употребляется оно с полным пониманием его значения!
«Что такое, по вашему мнению, реализм?» – спросил я у одной весьма образованной дамы в Берлине, которая много рассуждала о реализме и реалистах в искусстве. Барыня, по-видимому, затруднялась ответить сразу и нашлась только сказать, что «реалист – тот, кто воспроизводит вещи реальным образом».
Однако же я утверждаю, что воспроизведение вещей реальным образом не дает еще права данной личности называться реалистом. Для большей наглядности своего мнения приведу следующий пример.
По окончании войны англичан с зулусами между выдающимися английскими художниками не нашлось ни одного, кто бы взял на себя труд передать на полотне эту эпопею, разыгравшуюся между белыми и черными; поэтому англичане должны были обратиться к одному весьма даровитому французскому художнику. Ему дали денег и объяснили, что мундиры и оружие английских солдат были такие-то и такие, а одежда зулусов – или то, что представляло собой их одежду, – была такая-то. Затем очевидцы, присутствовавшие во время военных стычек, рассказали этому французскому художнику, из чего состоял фон в каждом отдельном сражении, по всей вероятности, дополняя свои рассказы фотографическими снимками. Вооружившись этими сведениями, художник приступил к работе, не имея лично ни малейшего понятия ни о стране, которую взялся воспроизвести, ни о типах, ни об особенностях, ни о нравах и привычках зулусского племени. Художник очень смело выполнил свой труд и написал несколько ярких картин, на которых мы видели: массу людей, нападающих на врага, – защищающихся; множество мертвых и раненых; много крови; много дыму от пороха и все тому подобные вещи, но тем не менее в этих картинах полное отсутствие главной сущности предмета: в них вы не найдете ни англичан, ни зулусов. Вместо первых – перед нами французы, одетые в британские мундиры, а вместо зулусов – заурядные парижские натурщики-негры изображенные в разнообразных, более или менее воинственных позах.
Ну, разве же это реализм? Конечно, нет.
Притом большинство художников не дает себе достаточно труда воспроизводить настоящее освещение, при котором на самом деле происходили события, составляющие сюжет их картин. Таким образом, сцены, изображенные на только что упомянутых картинах, – сцены битв при ослепительном блеске тропического солнца Африки, – написаны при сероватом освещении европейских мастерских. Разумеется, в этом случае не могут быть переданы удачно солнечное освещение и разнообразные характерные эффекты, зависящие от него, так что цель остается недостигнутой.
Итак, есть ли это реализм? Разумеется, нет.
Я иду далее и утверждаю, что в тех случаях, когда существует лишь простое воспроизведение факта или события без всякой идеи, без всякого обобщения, может быть, и найдутся некоторые черты реалистического выполнения, но реализма здесь не будет и тени, т. е. того осмысленного реализма, в основе которого лежат наблюдения и факты – в противоположность идеализму, который основывается на впечатлениях и показаниях, установленных a priori.
А теперь спрошу: может ли кто-либо упрекнуть меня в том, что в моих работах нет идеи, нет обобщения? Едва ли.
Может ли кто-либо сказать, что я не забочусь о типах, о костюмах, о пейзажах, составляющих рамку для сцен, изображаемых мною? Что я не изучаю предварительно личностей и обстановку, которые составляют предмет моих картин? Едва ли кто это скажет.
Может ли кто-либо сказать, что у меня какая бы то ни была сцена, имевшая место в действительности при ярком солнечном освещении, была написана при освещении мастерской, – чтобы, например, сцена, происходившая под морозным небом севера, была воспроизведена мною в теплом замкнутом уголке из четырех стен? Едва ли кто скажет это.
Следовательно, я имею право считать себя представителем реализма, который требует самого строгого обращения со всеми деталями творчества и который не только не исключает идеи, но заключает ее в себе.
Что я не один придерживаюсь такой оценки своих работ, доказывают следующие строки корреспондента американской газеты «Sunday Express», посланные им из Парижа во время последней выставки моих картин в этом городе[105]105
…из Парижа во время последней выставки моих картин в этом городе… – В период с 1869 г. Верещагин организовал за границей 30 персональных выставок. В данном случае, вероятно, имеется в виду Парижская выставка 1879 г. – первая персональная выставка русского художника в этом городе. В организации получившей огромный успех выставки принимал активное участие И. С. Тургенев.
[Закрыть]:
«Уважение, выказанное, к известным идеалам в картинах – к идеалам художника, столь чуждого условным правилам парижских художников, каков Верещагин, является желанным признаком отрешения от грубого реализма, который начал вторгаться во французское искусство. Даржанти, критик „Courrier de l’art“, не считает Верещагина „пленительным“ художником, но признает за ним знание и даровитость, заявляя при этом, что с своей стороны он предпочитает тщательно обработанную идею „грубому выражению пошлого реализма“. Он надеется, что реакция близка, и думает, что толпа, „устремившаяся“ на выставку Верещагина, „провозвестила“ наступающую победу идеи».
Еще замечательнее отзыв лондонского органа «Christian» от 2 декабря 1887 г., мнение это имеет для меня особый интерес вследствие специального направления названной газеты:
«Картины эти принадлежат кисти Верещагина, не уступающего ни одному из современных представителей живописи, что касается до мастерства техники и превосходящего всех художников, когда-либо живших, величием своих нравственных целей и применением своих поучений к сознанию всех, кто только даст себе несколько труда понять его.
Я хочу лишь сказать, что тот, кто упустит случай увидеть эти картины, упустит наилучшую возможность понять век, в который он живет; если девятнадцатое столетие имело когда-либо пророка, то этот пророк есть русский художник Верещагин».
Повторяю: я цитирую эти последние строки главным образом ради их отличительной черты, как мнение, выраженное специальным клерикальным органом, мнение, имеющее еще большее значение ввиду нападок, которыми меня осыпали люди, стремившиеся показать себя более ревностными папистами, чем сам папа.
Реализм не является противником чего-либо такого, что дорого для современного человека, – он не расходится ни со здравым смыслом, ни с наукою, ни с религией! Разве возможно чувствовать что-либо другое, кроме самого глубокого благоговения к учению Христа, касательно Отца и Создателя всего существующего, к чудному господству христианской любви?
Правда, мы враги ханжества, всякой, показной, притворной набожности; но разве имеют право осуждать нас за это, раз сам Христос сказал:
«А молясь, не говорите лишнего, как язычники; ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны» (Ев. Матф. VI, 7).
Само собою разумеется, мы придаем совершенно иную оценку вещам, которые объяснялись не так несколько веков назад. Младенчество науки, а следовательно, младенчество представления вселенной может интересовать нас теперь, но отнюдь не руководить нами; на пороге двадцатого столетия мы не можем допустить, что небеса населены святыми и ангелами; что в недрах земли обитают черти, на обязанности коих лежит поджаривание грешников мира. Мы отказываемся также понимать в буквальном смысле древнюю идею о награде за добрые дела и идею мучений на медленном огне как наказание за злые дела.
В качестве художников мы не отрицаем идеалов прошедших веков и старинных мастеров. Наоборот, мы отводим им почетное место в истории искусства; но мы отказываемся подражать им по той простой причине, что все хорошо в свое время и что реализм одного столетия уже носит в себе зачатки идеализма следующего за ним века.
Те именно великие художники, которые считаются великими идеалистами, разве не были великими реалистами в свое время?
Кто осмелится утверждать, что Рафаэль не был реалистом в том веке, когда он жил; что работы его не скандализировали многих из его современников, вкусы которых были воспитаны на образцах предыдущих художников?
А Рубенс, который преступил все границы современного приличия в качестве не только художника, но и как мыслитель? Надеюсь, никто не станет подвергать сомнению тот факт, что его мощный, но односторонний гений перемешал типы личностей христианской религии с типами языческой мифологии; что его Бог Отец – то же, что и его Юпитер Олимпийский; что они суть портреты одного и того же краснощекого натурщика; что его Богородица и его Геба – можно даже сказать, его Венера – все это личности одного и того же типа; все они одинаково краснощеки, красивы, самодовольны!
Кто решится отрицать, что Рубенс, населив христианские небеса тяжеловесными, здоровенными, весьма и весьма нескромными барынями и мужланами, перевернул вверх дном все традиции и таким образом явился даровитым мощным реалистом своего времени? Нет сомнения, что он изумил и скандализировал массу своих благочестивых современников.
А Рембрандт! А остальные художники, которые все ныне считаются более или менее идеалистами. Разве каждый из них не был в свое время представителем реализма, который в наши дни значительно сгладился рукою времени, с одной стороны, и прогрессивным движением нашего самосознания, с другой стороны?
Кому в наше время придет на мысль упрекать этих художников за всю ту смелость, которая, несомненно, приводила в остолбенение их современников? И, однако же, сколько было споров относительно этих художников, сколько копьев было поломано ради них! Оглядываясь назад в настоящее время, все это кажется странным. Но разве это не есть знак того, что ждет в будущем замечательные произведения нашего времени? Произведения эти были также приняты враждебно, провозглашены слишком дерзкими, слишком смелыми, слишком реалистическими, но разве, в свою очередь, они не приобретут прочную силу под влиянием прогрессивного движения мысли и техники? Разве не наступит день, когда неожиданно они очутятся в архивах старых идеалов?
Но нам приходится иметь дело с раздражительными и взыскательными современниками. Вообще считается непростительною дерзостью, совершенно позорным поступком отступление от формул, признанных последовательными поколениями в течение долгих веков. Романистам, художникам, скульпторам, композиторам приходится входить в компромиссы с пошлостью и нелепостью, что неизменно задерживает развитие идеи и техники искусства.
Даже те личности, которые нехотя заявляют, что мы также – «люди мысли», что мы также – «люди с хорошей технической подготовкой», даже эти личности выражают сожаление, что мы изменили традициям старых великих художников; что мы не хотели следовать догматам, освященным рядом великих имен.
Да, истинная правда: мы отличаемся от них во многих отношениях; мы мыслим иначе, мы смелее в своих обобщениях фактов прошедшего, настоящего и будущего; мы даже работаем иначе и переносим на полотно наши впечатления иным способом.
Можем ли мы в настоящее время принимать в буквальном смысле повсюду признанное понятие о Боге, Который некогда принял на Себя образ человека и ныне восседает одесную Всемогущего Отца со всей ратью святых и ангелов, окружающих Его? Можем ли мы допустить в смысле фактов идеальное представление всех этих тронов, превосходящих по роскоши пресловутые троны великих индийских моголов? Можем ли мы ныне допустить существование в облаках всех этих великолепных одежд, разукрашенных жемчугами и драгоценными каменьями? Можем ли мы с чистосердечною искренностью и безыскусственностью представить в своем воображении святых, которые якобы восседают на этих самых облаках, словно на креслах и диванах, в таких же богатейших убранствах, – святых, которые, следовательно, очутились посреди той роскоши, что была им так ненавистна во время их земной жизни?
Все эти великолепные одежды, все это золото и блеск обстановки, считавшиеся наградой в вечности за добродетельную жизнь на земле, – разве не представляются нам совершенно ребячьими, чтобы не сказать: несовместными с хорошим вкусом?
Много было написано о моих произведениях: немало было высказано упреков по поводу моих картин, сюжеты которых заимствованы из области религии и военного дела. А между тем все эти картины написаны мною без всякой предвзятой идеи, написаны мною лишь потому, что сюжеты их интересовали меня. Нравоучение являлось в каждом данном случае впоследствии, как выражение верности впечатлений.
Например, я видел, как император Александр II в течение целых пяти дней сидел на небольшом бугорке, – а перед ним расстилалось поле битвы, – наблюдая с подзорной трубой в руке за бомбардированием и за штурмованием неприятельских позиций[106]106
…я видел, как император Александр II… – имеется в виду картина Верещагина «Под Плевной» (1878–1879).
[Закрыть]. Без сомнения, так же точно присутствовал на битвах старый германский император, а затем и его сын, этот удивительный человек, покойный Фридрих Германский[107]107
…удивительный …Фридрих Германский – возможно, Фридрих Вильгельм IV (1795–1861), царствовал с 1840 г., был известен как меценат, привлекший в Германию деятелей культуры и искусства, после 1848 г. введший свободу печати. Но, возможно, имеется в виду Фридрих III – император германский и король прусский (1831–1888), находившийся на престоле с 9 марта 1888 г. до кончины 15 июня того же года, был известен современникам как гуманный и свободомыслящий человек.
[Закрыть]. В этом я убедился также из рассказов очевидцев. Разумеется, было бы смешно предположить, что император, присутствуя во время битвы, станет объезжать свои войска галопом, потрясая шпагой, словно юный прапорщик, а между тем мне приписали желание подорвать моей картиной престиж Государя в глазах народных масс, которые склонны воображать себе своего Императора парадирующим на горячем коне в момент опасности, в самом разгаре битвы.
Перед атакой. Под Плевной
Я изобразил перевязку и перенесение раненых[108]108
Я изобразил перевязку (…) раненых… – картина «После атаки (Перевязочный пункт под Плевной)» (1881).
[Закрыть] точь-в-точь, как я видел и испытал на себе самом, когда, раненому, мне сделали перевязку и перенесли меня по самому первобытному способу. И тем не менее я был снова обвинен в преувеличении, в клевете.
После атаки. Перевязочный пункт под Плевной
Я видел собственными глазами в течение нескольких дней, как пленники медленно замерзали и умирали по дороге, тянувшейся более чем на тридцать миль[109]109
Я видел (…) замерзали и умирали по дороге… – картина «Дорога военнопленных (Дорога в Плевну)» (1878–1879).
[Закрыть]. Я обратил внимание американского художника, Франка Д. Миллета, который был очевидцем этой сцены, на эту картину, и, увидав последнюю, он признал ее поразительно верною действительности; однако за это произведение меня осыпали такими ругательствами, которые невозможно повторить в печати.