Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"
Автор книги: Василий Верещагин
Жанры:
Эссе, очерк, этюд, набросок
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
В одной большой деревне Ходжакент мы остановились. Мужчины большею частью были на работе, женщины же целыми семьями выскакивали посмотреть на урусов; некоторые боязливо выглядывали, спрятавшись за что-нибудь; другие, видя, что никого из своих мужчин нет, показывались смелее, улыбались, кивали головами и даже покрикивали: аман (аман – будь здоров)…
Лишь только мы поместились в отведенном нам домишке, как на новоселье собралось к нам множество народа, старого и малого. Стали допытывать, кто я, куда и с какою целью еду?
Объяснять туземцу возможность существования не прямо практической, а отвлеченной, научной или художественной цели – потерянное время: он не поймет этого, и потому, как я ни старался объяснить, что еду просто для того, чтоб познакомиться с краем, еще мало известным нам, русским, познакомиться с жителями, с их житьем-бытьем и потом, в свою очередь, познакомить с этим других, живущих далеко отсюда – они не могли взять этого в толк и так, кажется, и остались в убеждении, что дело не совсем ладно, что еду я для каких-нибудь розысков.
Я расспрашивал, между прочим, об окрестностях и о дорогах отсюда к Ходженту и к Джузаку, причем вынул карту, по которой смотрел называемые ими деревни на пути. Карта эта возбудила всеобщее любопытство, а когда я по ней назвал окрестные селения и сказал, что могу по ней перечислить все деревни и города, реки, горы и степи, не только Туркестанской области, но и Коканда и Бухары, то удивлению не было границ.
Случилось, в разговоре о разных разностях, спросить, от каких болезней терпит здесь всего более народ – говорят, что особенно от горячек и лихорадок; лихорадки бывают особенно часты в пору поспевания плодов; против них не знают никаких средств; они, говорят, редко излечиваются совершенно и всегда, года через два или три, если не раньше, возвращаются и сказываются, хотя без прежней силы, без пароксизмов тряски, сильным изнеможением и утратою бодрости на долгое время.
– Есть вот еще один больной, – говорит хозяин дома, – не знаем, как его лечить.
– Где, который?
– Да вот мой сын, – и указывает на малого лет пятнадцати, здорового на вид и краснощекого.
Расспросивши, я понял, что это довольно обыкновенная болезнь, против которой, кстати, между несколькими запасными в дорогу лекарствами было у меня отличное средство.
– Хорошо, – говорю, – я дам тебе лекарство, через два или три дня ты будешь здоров.
Меня поблагодарили за это обещание, хотя не без видимого недоверия, потому что болезнь была довольно упорная, продолжавшаяся уже около четырех месяцев, и туземному лекарству не поддавалась. Но вот на другой же день больному моему, которому я предписал все должные предосторожности и диету, делается лучше; на следующий день болезнь совсем исчезает. Молва об этом немедленно же обходит всю деревню, а затем и все селения; отовсюду начинают являться за советами и помощью. На мое несчастье, следующий пациент также если не совсем выздоровел, то почувствовал облегчение – это был мальчик из той же деревни, на которого жалко было смотреть; восемнадцать лет, очень миловидный, он года три уже как не рос более и как-то сгорбился, покривился всем туловищем, жаловался на стеснение в груди и сильное, давнее, периодически повторяющееся расстройство желудка.
Так далеко, чтоб понять эту болезнь и тем более помочь ей, мои сведения не простирались, и я откровенно сказал это отцу мальчика, предложив, впрочем, от расстройства желудка известные, весьма безвредные капли. Каково же было мое удивление, когда через несколько дней приема их малый мой объявляет, что и расстройство желудка прекратилось, и стеснение в груди уменьшилось. Разумеется, результат был достигнут благодаря воображению пациента, а я в нем ни душой, ни телом не виноват; тем не менее репутация моя как человека опытного в лечении разных болезней упрочилась, и, к немалому моему огорчению, ежедневно стало стекаться множество больных. Говорю «к немалому огорчению», так как в самом деле положение неприятное: отказать в совете нельзя, во-первых, потому, что к русскому доктору не пойдут, отчасти по недоверию, отчасти же – и это главное – потому, что он не под рукою и лечение его сопровождается издержками; во-вторых, потому, что, по тем или другим резонам, обойдя науку в лице ее посильного представителя ближайшего русского поселения, туземец необходимо обратится к шарлатану, к своему доморощенному уста, редко совестливому, а большею частью только берущему деньги и подарки, пользы же не приносящему. Когда я советовал, например, больному обратиться к чиназскому доктору, говоря, что сам помочь не могу, он уходил всегда, почесывая затылок, с намерением подождать немножко: может, и так пройдет. Ужаснее всего то, что говоришь, бывало: не знаю, не понимаю болезни, не имею лекарства, не могу помочь – не верят. «Мы слышали, – говорят, – что твое лекарство многих вылечило».
Так или иначе приводилось давать посильные советы, состоявшие, главным образом, в объяснении пользования водою, трения, закутывания в мокрые простыни и т. п., что для ревматических болезней, удручавших большую часть моих пациентов, было, разумеется, далеко не бесполезно.
Каждый день, бывало, ранним утром А. Н. уже зовет меня. «Да выйдите, пожалуйста. Страх сколько их пришло: все просят усту повидать». (Уста – мастер, доктор.) Некоторых приносили на носилках; другие приходили звать в свою деревню, к больным, которые не могут двигаться. Были и такие, которые просили заочно дать лекарство – это случалось большею частью, когда дело касалось женщин; говорит, объясняет, что болит то-то и то-то и просит какого-нибудь такого лекарства, чтоб принять и выздороветь сейчас.
В одной соседней деревне показывали мне раз мальчика лет двенадцати, тринадцати, которого никогда не забуду. Его вынесли ко мне на руках, обложенного ватою, закутанного в целую массу тряпья; лицо его, донельзя пухлое и обезображенное, было бледно, как чистейший белый воск; вместо глаз какие-то гнойные ранки; нос провалившийся; вместо рта щелка, более не закрывающаяся и не открывающаяся, сквозь которую видны мягкие крошащиеся зубы, страшная гнойная болезнь на голове и на теле. Мальчик, разумеется, не двигался, почти ничего не ел и едва-едва говорил. «Сколько уж наших докторов лечило его – не могли вылечить». – «Как же они его лечили?» – «Больше ртутью». – «И много ее давали ему?» – «Кто ж его знает, мы этого не знаем; кажется, коп» (коп – много). – «Зачем же вы позволяете глупым людям распоряжаться так вашими детьми?» – говорю я отцу ребенка. «Не знаю я, – отвечает он, – мы люди темные; кто что посоветует, то и делаем; сами видим, что нас обманывают, только чтоб сорвать селяу (селяу – подарок); да что же делать-то? Ведь жаль ребенка, ну и слушаешь, что скажут»… Бедный мальчик этот через несколько дней умер.
Очень многие из жителей, чуть не половина, изрыты оспою; у многих на лице и голове следы лишаев и других накожных болезней. Чтоб не дать лишаю распространяться, намазывают пораженную им часть сажею, и смешно видеть, как иной мальчик бегает с физиономиею наполовину белою, наполовину черною.
Уморительная старуха явилась раз ко мне из одного соседнего аула; хриплым голосом рассказала она, что черви съели у нее маленький язычок и теперь уж начали есть печенку, так, по крайней мере, объяснил ей уста, и что поэтому кричать и громко говорить она не может; при этом чувствует давление в груди и боль в горле. Я хотел посмотреть на этот бедный маленький язычок, но она завопила, взмолилась: «Не тронь, не тронь, бога ради!» – «Да отчего же? Я хочу только посмотреть, что у тебя там…» – «Нет, нет, лучше подожди; я приведу сына; ты уж при нем сделай что надо; тогда, если я умру, так при нем: он будет знать, что со мною делать»…
Деревня Ходжакент расположена близ Сыр-Дарьи, в сотне шагов от нее; дом, в котором я живу, стоит на берегу арыка (арык – канава), широкого, с высокими берегами, ведущего воду с полей к мельницам и потом в Сыр-Дарью. Набережная этого арыка, осаженная кое-где деревьями, составляет лучшую во всем селении улицу; на ней помещается между прочим одна из двух имеющихся в деревне лавочек, около которой ежедневно, по вечерам после работы собирается народ: кто просто посидеть в компании, кто поболтать, перекинуться словечком, узнать новости, которые, если только имеются, непременно будут туда снесены, а кто поиграть в игру, сходную с нашею шашечною: прутиком расчерчиваются на земле фигуры, по которым ходят красненькими и серенькими камышками; я подсаживался иногда к игрокам и, разумеется, постоянно проигрывал, к большому удовольствий и смеху всей публики.
Деревня Ходжакент, близ Ташкента
В те дни, когда в Чиназе базар, собрание в лавочке бывает многолюднее и оживленнее; ездившие на базар сообщают собранные там новости и сплетни, а так как новостей и сплетен на всяком базаре больше, чем товару, то и материала для разговоров ходжакентцев, собравшихся у лавочки, бывало немало, притом разговоров самого разнообразного сорта, начиная от крупного местного политического события до мелкой дневной новости. Один раз аксакал, т. е. старшина (буквально аксакал значит белая борода, ак – белая, сакал – борода), пресерьезно сообщил мне, что продавали-де на базаре рыжую кобылу, продавали не просто, а с барабанным боем. Так как народу на базаре при этой продаже, вероятно, было немало, то, без сомнения, о продаже рыжей кобылы с барабанным боем, о ее цене, летах, пороках, достоинствах и проч. узнали и толковали далеко по окрестностям…
Кроме городов, базары еще бывают в больших деревнях и один раз в назначенный день недели: по понедельникам, например, базар бывает в этой деревне, по вторникам – в той, по средам – в третьей и т. д., так что каждый день может крестьянин купить, что ему нужно, посплетничать, сколько душа его просит, не ездя для этого в далеко отстоящий город. В Ходжакенте базаров не было потому именно, что он недалеко от Чиназа.
Садов в Ходжакенте мало; улицы, кроме большой, о которой я упоминал, грязны, узки и во время дождей просто непроходимы; дома, за исключением немногих зажиточных, весьма жалкого вида; они, как и все, построены из земляных комьев и грязи. Недалеко от моего дома была мечеть – небольшое, простое снаружи и внутри зданьице, каждое утро и вечер наполнявшееся крестьянами, совершавшими положенный намаз. Я замечал, впрочем, что посещали мечеть далеко не все жители, а больше только люди пожилые, старики.
Управление деревни сосредоточивается в руках старшины и казы (каза – духовное лицо, род судьи); должности эти не выборные, а по назначению и в большинстве случаев даже наследственные – так, мой приятель Таш, аксакал Ходжакента, наследовал должность от отца, который, в свою очередь, получил ее от своего родителя и т. д. При таком порядке управление, разумеется, чисто патриархальное в самом многозначительном смысле этого слова: аксакал и казы, на условии взаимного дележа, грабят народ, и, сколько мне ни случалось слышать, людей честных в том смысле, как мы это слово понимаем, нелицеприятно, без взяток и поборов судящих и управляющих, между ними нет. Новое положение, введенное русскими, делающее почти все должности избирательными, без сомнения, не по вкусу будет деревенским аристократам, зато байгуши (бедняки) вздохнут свободнее…
Работает здешний крестьянин всякую работу допотопнейшими приемами и орудиями. Вот, например, недалеко от меня на арыке меленка для очистки риса: два толстых куска дерева, окованные железом, с остриями, попеременно опускаясь и поднимаясь, бьют по зернам, насыпанным в углубления, сделанные в земле и прикрытые шалашом из камыша. Эти куски дерева приводятся в движение каким-то подобием колеса, с шумом и скрипом медленно повертывающимся и попеременно то поднимающим, то опускающим деревины, бьющие по зернам.
Три раза последовательно очищают и просеивают крупу, прежде чем она освободится от шелухи, и благодаря способу очистки из четырех батманов неочищенного риса получается только два очищенного. Это, впрочем, зависит и от сравнительно малого орошения здешних рисовых полей: в тех местах, где орошение сильнее, зерно крупнее и в очистке получается его более. За целый день работы очищается совершенно едва два батмана зерна; но как и таких меленок немного в окрестностях, то крупу привозят для очистки в ходжакентскую мельницу довольно издалека и платят за это одну шестнадцатую часть…
Случалось мне видеть, как гнут обод колеса; хотя у здешних арб колеса и большие, а потому и деревянные обручи, для них служащие, довольно плотны, тем не менее жалко видеть, как десять человек, буквально в поте лица, целый день возятся около одного такого обруча.
* * *
Я поехал далее и приехал в места поселения киргизов таминского рода. По их словам, когда-то очень давно предки их пришли сюда войною с запада, по окончании которой часть воротилась назад, а другая, не имевшая средств, осталась здесь. Теперь почти все таминцы живут в пространстве между Ташкентом, Чиназом и Ходжентом, занимаются хлебопашеством, и большая часть живет оседло круглый год. Тип лица их не киргизский или, если несправедливо называют здесь обыкновенно оседлых таминцев сартами, то и за кровных киргизов принять их трудно…
По обыкновению, множество народа тотчас же явилось к нам в гости «пожелать здоровья», и по мере того, как раскладывались мои вещи и развьючивалась моя собственная особа, любопытство моих собеседников усиливалось: непременно все им покажи, расскажи, в чем я, разумеется, не отказывал, и вот поднимаются выражения удивления на разные лады: один щелкает языком и совершает это очень долго, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее, как бы замирая; другой вытаращит глаза и твердит протяжно: па! па! па! па! па!..; третий весь как-то раскачивается; четвертый, наконец, просто немеет от удивления и только по временам отряхивается, как от чертовщины.
Да как в самом деле и не удивляться! Еще складной ножик с несколькими клинками, складной зонтик, складной стул, положим, не так чудны; но вот, например, складной карманный револьвер кичкине-милтык, т. е. маленькое ружье – это такая удивительная вещь, которая дает бравому туземцу тему для рассуждений на все лады, на многие и многие часы досуга…
Ангрен протекает под самою деревнею, и переправить нас через него обещали на следующее утро на сале, плотике из камыша. Ангрен – небольшая речка, впадающая в Сыр-Дарью; эти горные речонки, ничтожные в сухое время до того, что, как говорится, курице впору перейти вброд, осенью от дождей и особенно весною от таяния снегов так разбушевываются, что переправы через них делаются если не невозможными, то крайне опасными. Именно через одну из таких речонок нам предстояло теперь переправиться.
«Сал у нас хороший; переправим живо», – говорят мне. Но на другое утро, когда я отправился посмотреть этот хваленый сал, он оказался преутлою штукою: несколько снопов камыша, плохо связанных – всё вместе два аршина. Я дал денег на камыш, все веревки от своего багажа и велел сделать что-нибудь понадежнее.
Через час посудина была готова, увеличилась и площадью, и толщиною.
Вода неслась с чрезвычайною быстротой; переправа предстояла небезопасная, и вся деревня высыпала смотреть на нее. Сначала пустили двух лошадей понадежнее, попробовать, как они терпят воду; два киргиза в одних только коротеньких штанишках сидели на них верхом. Когда лошади всплыли, их страшно понесло течением; но киргизы соскочили с них тогда и, держась одною рукою за гривы, другою за узду, ловко направляли наперерез воды; саженях в тридцати ниже они вышли на тот берег, потом, зайдя вверх, переправились обратно. Бедные лошади дрожали все еще, отфыркивались и пугливо смотрели на воду; но им не дали опомниться, привязали к хвостам нагруженный плот и снова пустили в воду. Два человека плыли при лошадях, пять или шесть кругом плота; шума не было – все напряженно следили за переправою; слышалось только сопенье и фырканье выбивавшихся из сил лошадей.
«Плакали чемоданы мои», – думал я, глядя вслед понесшемуся, как щепочка, салу – едва-едва не пронесло его мимо единственного отлогого места того берега, к которому можно было пристать: если б это случилось, без сомнения, погибли бы и вещи, и лошади. Однако выбрались на берег, затащили плот повыше против течения, переправили на нашу сторону и на свежих лошадях перетащили и нас с остальным добром.
Бедные киргизы страшно передрогли и запросили арáку (водки); но так как его не оказалось, то мы напоили их чаем и сами отправились дальше к деревне Буке, до которой отсюда два таша, т. е. шестнадцать верст.
Кстати замечу, что употребление таша как меры расстояния вошло здесь в обыкновение со времени последнего завоевания Коканда Бухарою: таш – бухарская мера; прежде измеряли пути днями и часами езды, теперь начинает входить в употребление чахрым – русская верста.
Путь наш лежал пашнями и лугами; не было ни дороги, ни тропинки. На горизонте было видно много курганов; Б. стал называть мне их всех по именам: «Вот это Ак-Тубе (ак – белый, тубе – гора, сопка), вот тот Кок-Тубе (кок – синий, зеленый), а этот, самый высокий, Ханка…»
Ханка, о котором я еще прежде слышал, рисовался вдали громадным силуэтом, и я, не долго думая, направился к нему…
Долго ли, коротко ли ехали мы, но наехали на кочевку киргизов, в которой остановились ненадолго, отдохнули и подкрепились гатыхом (гатых – кислое молоко). Кочевка принадлежала таминским же киргизам и смотрела очень бедно.
Я побродил по палаткам и в некоторых был так нескромен, что развернул и раскрыл все мешочки, узелки, тряпочки, лежавшие по углам и висевшие по стенкам кибитки: тут просо, немножко риса или конопли; там шерсть, лоскутки и разная хурда-мурда незатейливого, неприхотливого быта; стоит станок для пряжи хлопчатой бумаги, скатанной для этого в трубочки. Я нарочно сказал, что не знаю употребления этой машинки; хозяйка, пожилая киргизка, любезно села и допряла начатый моточек; я выразил удивление, улыбнулся – улыбнулись и киргизы, вероятно, моей простоте.
На прощание я отдарил бабусю за ее вкусный гатых платком ярко-красного цвета, предметом, может быть, давнишних желаний ее дочери, которая, мимоходом сказать, во все время моего пребывания в юрте сидела, забившись под одеяла и разную рухлядь, и только испуганным, неровным дыханием давала знать о своем существовании. Впрочем, фигура матери, становившейся в позу курицы, защищающей своего цыпленка, перед тем местом, куда запряталась дочь, каждый раз как я приближался к нему, давала понимать, что тут находится вещь, которую она с меньшей готовностью допустит открыть и посмотреть, чем мешочек с просом или коноплею.
Около высокого кургана Ханки, который мы видели издалека, рассыпано множество меньших насыпей, заросших травою, но без остатков каких-либо построек; только на одном виднеется одинокая могила какого-то аулие (святой), небольшая ограда недавней постройки и над нею шест с лоскутком материи.
Можно полагать, что тут был город большой; высокий курган составляет северо-восточный угол насыпи, служившей, вероятно, местом расположения крепости; совершенно ровные, круто и глубоко опускающиеся края этой почти квадратной насыпи были, надобно думать, валы, на которых стояли стены. В другом месте мне казалось возможным распознать следы глубокого пруда. По курганам валялось много обломков крупной и мелкой глиняной посуды, отчасти, может быть, после недавно бывших здесь киргизских зимовок; показались также мелкие обломки костей, но не видно было никаких следов древних построек.
* * *
Бий (бий – почетное лицо) деревни Бука, у которого мы остановились за отсутствием старшины, сообщил кое-что о Ханке: «От наших стариков слыхали мы, что тут жил когда-то падишах (государь) здешних земель по имени Ка-га-ха (вероятно, отсюда сокращенное Ханка), но когда именно он жил – неизвестно, может быть, две тысячи лет назад». – «А какой государь это был: мусульман падишах или кяфир падишах (т. е. мусульманский государь или государь неверных)?» – «Кяфир падишах урус (т. е. падишах неверных, русский)» (!). Я объяснил, что русские никогда прежде не владели этими местами и теперь пришли сюда в первый раз и что поэтому или предание неверно, или истолковано не так – он повторял настойчиво, что предание именно таково; в подтверждение вероятности этого сказал, что сами русские, когда они несколько лет назад занимали Той-Тюбе и окрестные места, объявляли будто бы, что «пришли снова занять свои давнишние владения». Откуда они взяли, что русские говорили подобную нелепость и когда-то в далеком прошлом владели здесь – знает Аллах.
Старик аксакал, когда приехал, подтвердил слова бия: рассказал, что здесь жил кяфир падишах и именно урус. Когда я опять возразил, что русского владетеля здесь не могло быть, он отвечал, что, может быть, это неправда, но что предание именно таково. «Лет пятьдесят назад, – говорил он (старику теперь под семьдесят), – я пас на тех местах скотину и случаем от многих доводилось слышать это. Город был большой, с семью рядами стен (?). Лет тридцать назад там были еще кое-какие развалины глиняных стен, не из хорошего кирпича, а просто из комьев – должно быть, остатки могил и зимовок; следов же построек из хорошего-то кирпича никто не помнит. На моей памяти тут бывали скачки и разные игры. На высоком кургане помещались почетные лица – оттуда они могли удобно следить за ходом игр и отличать победителей».
Старик говорил еще, что за Ара-Тюбе, в горах, есть место, которое также называется Ка-га-ха, и там, по преданию, были большие постройки и там будто бы владели когда-то урусы (!).
Деревня Бука окружена рисовыми полями, в это время года затопленными водою; там и сям бродит народ чуть не по пояс, разбивая заступом большие комья земли. Чтоб на покатых и неровных местах вода могла ровно напоить каждый уголок, все пространство, засеянное рисом, разделено на небольшие, сажен в пять или немного более, квадратики; каждый такой квадратик обнесен узким, в две или в три четверти вышины, валиком с воротцами в одном углу, такими маленькими, что кома земли достаточно, чтоб завалить их, когда понадобится запереть напущенную туда воду. Вода берется из больших арыков, проведенных от Ангрена. В арыках этих немало рыбы: довольно крупных окуней, язей и др.
Раз позвали меня посмотреть, как ловят рыбу. Кроме нескольких взрослых крестьян пошла волонтерами огромная толпа ребятишек. Орудием для ловли была простая сетка на палке.
Старшие рыболовы разделись и в одних кратчайших штанишках спустились в арык: один стал держать сетку, другие, зайдя немного выше, загонять в нее рыбу – нечто вроде нашей ловли в верши, с той только разницею, что здесь операция похитрее: ставят сетку и начинают загонять в нее рыбу только тогда, когда увидят ее. «Эй, сюда, сюда! – кричит увидевший какого-нибудь злополучного окуня. – Здесь, вот он стоит в траве; вот, вот сейчас сюда ускочил!..»
При этом увидевший и вся ватага бросаются за ускочившею рыбою и, двигаясь по направлению к сетке, шарят руками и ногами по всем ямам и зажорам. Другая рыба, ушедши от всего этого шума и гама, преспокойно прошла бы между сеткою и берегом, потому что там всегда остается доброе пространство, но здешняя, которая или очень глупа, или чересчур уж добродушна, часто попадается в расставленную ей сеть.
В одном месте, двигаясь по арыку, набрели мы на запруду, поднявшую воду в верхних частях и спустившую в низших, проходивших нашею деревнею: хозяева прилегающих к этим местам рисовых полей устроили эту маленькую шалость в невинном желании сытнее напоить свои поля в ущерб своим соседям, букинцам. «Так вот отчего у нас так мало воды! Разваливай, ребята, запруду!» Большой и малый на «ура» бросились вынимать колья, вытаскивать укрепленные между ними комья глины и дерна, и высоко скопившаяся вода с шумом двинулась вниз.
В один хороший, ясный день в Буке был базар, на который с утра отправилось все население дома моего хозяина. Я пошел один, не закупать что-либо, а так побродить, посмотреть.
Я говорил уже, что каждый день недели бывает базар в которой-нибудь из окрестных деревень: в Буке, например, базар по понедельникам, в Ак-Кургане – по пятницам, в Псхенте – по средам и т. д.
На базарной площади около лавчонок, в которых обыкновенно не видно было ни души, теперь толпилось множество народа и конного, и пешего, съехавшегося со всех окрестностей не столько, разумеется, для закупок, сколько для свидания с родными, знакомыми, для собирания новостей и сплетен; иной из-за двадцати верст торопится, спешит, боится опоздать – для чего? Чтоб поглазеть на толпу, целый день проболтаться между гуторящим народом, сунуть нос во все сделки, продажи, мены, во все споры, ссоры, если такие случатся, подставить свой рот под угощение, если оно предложится, и с запасом сведений и спокойною совестью возвратиться восвояси.
Вот, вытянувшись в несколько шеренг, сидят работающие веретенья, кто под шалашиком из циновок, кто просто на солнце. Они работают безустанно на своих простеньких станочках и едва успевают удовлетворять спросу туземных дам, около них толкущихся.
Евреи торгуют немного чаем и вообще всем, чем случится, но преимущественно сырым шелком; они и торговцы красным товаром, развесившие свои яркие богатства по обеим сторонам целой линии лавок, занимают самую фешенебельную часть базара.
Еврей из Бука
Тут же без лавок, просто на земле, разложены бязи (бумажная материя), разные крашеные ткани, множество халатов и многие принадлежности костюма. Тут же лавочки с зеркальцами, ножичками, кожаными кошельками и разными разностями, разными мелочами. Невдалеке лавочки, в которых стряпают и пекут превкусные пирожки самуса и варят в пару пельмени.
Мясники, торговцы конопляным маслом и вышивками и другими, менее деликатными предметами держатся больше по краям базара; с краев же идет продажа лошадей, баранов, коров, верблюдов и т. д.; здесь почти все, и покупатели и продавцы, и мужчины и женщины, верхами.
Бродя там и сям, я понакупил кое-каких мелочей, но больше приценивался, присматривался и к товарам, и к физиономиям самих продающих; с другой стороны, и меня, в моем европейском пальто, осматривали с немалым вниманием и изумлением и закидывали вопросами: «Кто ты? Ногай (татарин)? Откуда ты? Ты купец?» – «Купец», – отвечаю. «Чем торгуешь?» – «Всем понемногу». – «Значит, разным товаром?» – «Да, разным товаром». – «Где твоя лавка? В Ташкенте есть у тебя лавка?» – «Есть». – «А в Чиназе есть?» – «В Чиназе нет». – «А зачем ты эту чалму купил? Веретенья эти тебе зачем?»…
С базара я зашел в календархан, грязную избушку, стоящую в прелестнейшем месте, в чаще деревьев на берегу широкого арыка. Народа застал там немного и то не постоянных обитателей, а посторонних, захожих bonvivats; часть их курила крепкий наша, другая спала врастяжку, должно быть, после лишнего приема кукнара. Постоянные обитатели календархана, диваны, отсутствовали; все они на базаре, где их остроконечные шапки и отборные лохмотья всюду виднеются между народом.
Один, я видел, таскает в чем-то вроде старого шлема с продетыми в края веревочками тлеющую пахучую траву; он с серьезным видом, заботливо, как бы делая важное дело, обходит всех по очереди, всем подставляет это благовоние, и потому ли, что трава эта хорошо пахнет, или потому, что она из какого-нибудь священного места – никто не отказывается опустить в дым свои руки, а потом провести ими по лицу и по бороде; но обычную чеху за это подает не всякий.
Перед каким-то тучным человеком, рассчитывавшимся мелкими деньгами и не обращавшим на него внимания, диван мой остановился и немилосердно обкуривал его в ожидании подачи. Я хотел посмотреть, кто из них, отказывающий или просящий, лучше выдержит характер, но так и не дождался; когда я отошел, простоявши на месте добрый десяток минут, первый все еще возился с деньгами и делал вид, что не замечает нищего; второй продолжал наделять его благоуханиями, в чаянии – бог не без милости – одной чехи…
Из новостей, ходивших на базаре, была одна крупная: именно рассказывали, что эмир бухарский в Самарканде и готовится воевать с Россиею. Я посмеялся тогда вздору, каким показалось мне это известие, но оно оказалось вскоре если не совсем справедливым, то близким к тому.