355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Верещагин » Повести. Очерки. Воспоминания » Текст книги (страница 2)
Повести. Очерки. Воспоминания
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:37

Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"


Автор книги: Василий Верещагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

4

Кто-то кистью, кто-то мыслью

Измерял фарватер Леты.

Кто-то честью, кто-то жизнью

Расплатился за сюжеты.

А. Дольский

Не связанный званием профессионального писателя, Верещагин чувствовал себя в литературе свободно и непринужденно. Его раскованность и неподотчетность традиции, вытекавшие как из «непрофессионализма», так и из особенного склада характера, привели к целому ряду серьезных литературных открытий. Это прежде всего очень своеобразное, в какой-то степени уникальное сочетание факта и его художественного осмысления, необычный автобиографизм.

Повесть «Литератор» вышла в свет в 1894 году, через 10 лет после «Очерков, набросков, воспоминаний», и так же, как и первая книга, сильно пострадала от цензуры. Содержание ее – очередной круг жизни художника. Русско-турецкая война, ее перипетии, которые легли в основу сюжета, – это одновременно и война вообще, очередная страница кровавой мировой трагедии.

«Художник-философ», Верещагин всегда отталкивался от конкретного факта – и это следование факту делало его философию необычной. Он тонко чувствовал многозначность всякого «мелкого» эпизода или события – и всегда отталкивался только от того, что видел собственными глазами. При этом подчас мельчайшая деталь вырастала до символа…

«Мне как-то обидно было, – писал Верещагин о Балканском цикле, – когда называли эти картины батальными – что за академическая кличка! – картины русской жизни, русской истории…» Об этой же широте верещагинского «факта» писал и В. В. Стасов, сравнивая художника со Львом Толстым: «Оба они уже давно покончили с Ахиллесами и Агамемнонами… оба они давно не веруют в идеальности битв и неумолимо рисуют всю их оборотную сторону, потому что видели ее собственными глазами и потрогали собственными руками. Изображение правды, и только одной неподкрашенной правды – самое высочайшее достоинство их обоих»[7]7
  Стасов В. В. Избр. – Т. 1. – М.; Л., 1950. – С. 153.


[Закрыть]
.

В повести «Литератор» причудливо переплелись автобиографизм и вымысел, факты жизни Верещагина – и судьбы многих людей, объединенные в произведении. Кроме того, повесть неотделима от картин Верещагина «балканского» цикла: она продолжает и поясняет картины «На Шипке все спокойно», «Под Плевной», «Перед атакой»…

Автобиографизм повести имеет сложную природу. Ее герой, литератор Верховцев, во многом напоминает художника Василия Верещагина. Но есть в этом образе и черты младшего брата – Сергея, который погиб при третьем штурме Плевны. Именно Сергей был адъютантом-волонтером у Скобелева, прославился решимостью и отвагой при выполнении сложнейших поручений генерала, любившего риск и дерзость… Однако военная биография самого художника проступает в этом облике не менее явственно: подчеркивается внешность – гражданская одежда, Георгиевский крест, не по уставу прикрепленный в петлице. И сама не терпящая уставности и проформы натура – чисто авторская. Как и его герой, Верещагин был ранен в бедро, рана так же гноилась и угрожала гангреной. Подобно Верховцеву, Верещагин пристрастился к большим дозам морфия – единственного средства хоть на время снять боль – и точно так же мужественно отказался от наркотика, как только организм немного окреп…

Перечень подобных перекличек биографии автора и его героя можно было бы продолжить. Но еще более важным здесь оказывается их духовное сближение. Верховцев наделяется авторским видением мира – пренебрежением ко всяким условностям и формальностям и почти фантастической верностью своим принципам. Именно принципы заставляют Верховцева (и Верещагина!) побеждать страх и предчувствие надвигающейся смерти. Подобно автору, герой остается до конца верен реальности в искусстве – и за утверждение единства искусства и действительности он расплачивается собственной жизнью.

Логики поступков Верховцева не понять, если не учитывать характер самого Верещагина. На первом месте у них – долг. Долг художника и человека, взятый на себя однажды: добровольно и навсегда. В этом суть самобытности Верещагина: он никому не позволял навязывать себе обязанности, он всю жизнь делал только то, что считал нужным. И делал, как и герой его, до конца, не считаясь ни с людским мнением, ни с опасностями, не отступая даже перед смертью.

Здесь-то и возникает не сформулированная, но мощно звучащая в повести проблема сути и формы. Для Верещагина они непримиримы: подлинный Литератор живет в центре боя, а отчет о ходе военных действий пишет другой, находящийся в безопасности. Художник Верещагин, создававший бессмертную летопись войны за освобождение Болгарии, – на переднем крае. Но ведь был и официально признанный придворный «баталист» – полузабытый ныне П. О. Ковалевский, предпочитавший иные сюжеты для своих картин… И не Ковалевский в этом виноват.

Для Верещагина важна суть человека – суть его поступка и его призвания. Герой и автор «Литератора» – люди свободные. Они провозглашают, как высшую степень личной свободы, право и способность самим выбирать свою судьбу – не на день, не на год, а на всю жизнь…

Каждый раз, отправляясь на войну или в очередное далекое путешествие, Верещагин писал завещание. Он боялся, что не вернется. И однажды не вернулся – так же, как и его герой, Литератор.

В 1883 году Стасов послал Льву Толстому рукопись книги воспоминаний Верещагина о войне – «На войне в Азии и Европе». Толстой отвечал: «Вы не ошиблись о Верещагине. Это именно тот художественный историк войны, которого не было – поэтический и правдивый. Очень бы желал, чтобы книга эта была напечатана»[8]8
  Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 19–20. – М., 1984. – С. 26.


[Закрыть]
.

Но это – Толстой! Книги художника Верещагина лишь немногими были восприняты как факт большой и самобытной литературы. Для читающей же публики они пришлись «не ко времени», а сам Верещагин был слишком одинок и независим, чтобы стать представителем какого бы то ни было «течения» или «направления»… Тяготился ли он этим? Вероятно, да. Поэтому столь ярким было желание прокомментировать, разъяснить собственные «философские заметки из путешествий и войн»…


С. В. Верещагин. 1877 г.

Была в этом постоянном желании и особенная гордость Литератора и Художника, который не уговаривает обратить на него внимание, а требует понимания, точного и глубокого, того, что им создано. А значит – и понимания его самого. «Свидетельствовать о мире можно, только раскрывая себя», – заметил французский писатель Ж.-М. Ле Клезио. Раскрывал себя и Верещагин. Способ его самораскрытия – отдать выстраданное…

5

Передо мною, как перед художником, Война, и ее я бью, сколько у меня есть сил…

В. В. Верещагин

Это высказывание Верещагина (из письма к П. М. Третьякову) достаточно известно. Менее известно продолжение: «Вас же, очевидно, занимает не столько вообще мировая идея войны, сколько ее частности…»[9]9
  Верещагин В. В. Избр. письма. – М., 1981. – С. 97.


[Закрыть]
Верещагин подчеркивает: не конкретные факты побед и поражений, – а «мировая идея войны». Из другого письма: «…передо мною ясно, во всеоружии (говоря книжно) стоит ужасный призрак войны, с которым, при всем моем желании схватиться, я боюсь не совладать, к которому, прямо сказать, не знаю, как подступиться, с которой стороны его подрыть, укусить, ужалить…»[10]10
  Там же. – С. 96.


[Закрыть]
. Конечно, здесь не до патриотических утешений.

Война представала перед Верещагиным как страшная явь непрерывающейся человеческой трагедии, как феномен истории человечества, ужасная, но постоянная сторона человеческого бытия. Война, в представлении Верещагина, постоянно следует за человеком, то приближаясь вплотную, то отходя в отдаленные страны, то высверкивая сквозь дали истории.

Война и завоеватель – две стороны медали. Верещагина особенно интересуют фигуры великих завоевателей, окруженных ореолом славы и крови: от средневекового Тамерлана («Апофеоз войны») до недавнего Наполеона I… С 1887 по 1904 год художник работает над огромной серией картин, посвященной событиям Отечественной войны 1812 года.

Замысел его уже с самого начала был по-верещагински нетрадиционным. Задумав «показать в картинах двенадцатого года великий национальный дух русского народа», он решает эту задачу не с позиций прославления «успехов русского оружия», а – глазами захватчика, Наполеона Бонапарта. Авторское название этой серии картин – «Наполеон I в России». Она достаточно известна, многие из полотен хрестоматийны: «Перед Москвой – в ожидании депутации бояр», «На большой дороге – отступление, бегство», «Не замай – дай подойти!»…

Менее известны две литературные работы, с этой серией связанные. Одна – монография «Наполеон I в России. 1812» (1895), демонстрирующая детальное изучение художником всех русских, французских и английских источников. Другая – небольшой каталог, содержащий пояснения к уже созданным картинам (1899).

Подобные каталоги Верещагин писал уже с 1874 года, со времени первой выставки картин «туркестанского» цикла. Это был особый жанр, который может быть определен как развернутое рассуждение художника перед своими созданиями. Это – не объяснение картин, это – словесная вариация на тот или иной живописный «мотив». Стремясь в своих сериях к сюжетности, к эпическому рассказу, Верещагин естественно дополнял его «сюжетом» каталога. Что такое Наполеон? Почему он вступил с войной в Россию? Каковы были потери русской и французской армий при Бородине? Кто виновен в пожаре Москвы? Как был одет Наполеон во время наступивших морозов?..

Последний вопрос – далеко не праздный. Наше мифологизированное сознание привыкло представлять Героя вне конкретного пространства: «На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук…» Таковым и представал Наполеон посреди российских снегов в знаменитых картинах француза Мейсонье… Верещагин провел детальные изыскания (нашел даже набросок, сделанный спутником Бонапарта, генералом Лежёном) и доказал, что великий полководец во время мороза «преисправно кутался в длинную соболью шубу, меховую же шапку с наушниками и теплые сапоги».

Казалось бы, мелочь. Но и эта мелочь, отразившаяся и в картинах, и в каталоге, возводит эпичность замысла художника до символического значения. Текст и картины сливаются в единое полотно минувшей войны. Цифры, факты, фрагменты воспоминаний… Они служат одному – постижению истины в конкретных событиях. Нет Героя. Нет Гения. Нет Полубога. Правда не допускает условности: она должна быть точной.


В. В. Верещагин. 1885 г.

Казалось бы, мелочь. Разве не было примеров более ярких и значительных? Были, конечно, – но не для Верещагина. Так уж был устроен его взгляд на мир, что ложь для этого взгляда не распределялась по принципу: «больше – меньше». Ложь в детали так же преступна, как и ложь в идее. Герой, щеголяющий посреди мороза в сером сюртуке, был равнозначен Полубогу, Гению, оставленному судьбой и людьми… А верещагинский Наполеон в шубе и меховой шапке трудно отличим от окружающих. Он – вождь. Но вместе с тем он – часть некоего единства, пришедшего грабить и убивать, жечь и кощунствовать… Вот она – «мировая идея войны».

Подлинный художник способен видеть невидимое – судьбу своего героя. Судьба Наполеона переплелась с судьбой безвестного русского мужика из картины «Не замай – дай подойти!». В каталоге он назван: это староста Семен Архипович. Именно его, схваченного «с оружием в руках», Бонапарт приказал расстрелять. А на картине, стоящей рядом, – «В штыки! Ура! Ура!» – изображен среди наступающих его сын Иван, готовый отомстить за смерть отца…

Идея ложного «величия» опять-таки сталкивается с философским представлением Верещагина о войне. Война – это страшнейшее, но реально существующее проявление деятельности человека. Это гибельный, порочный, но постоянно продолжающийся способ человеческих отношений. Поэтому он требует объяснения, точного и бескомпромиссного приговора. «Разве война, – пишет Верещагин, – имеет две стороны: одну, приятную, привлекательную, и другую, некрасивую и отталкивающую? Существует лишь одна война, во время которой стараются заставить врага как можно больше потерять людей убитыми, ранеными и пленными и во время которой сильный бьет слабого до тех пор, пока слабый не запросит пощады». Последнее, впрочем, – как показывает Верещагин – относится только к воюющим государствам. Человек на войне часто лишен права просить пощады. А еще чаще лишен права быть пощаженным…

6

Верещагин в высокой степени грандиозное явление в нашей жизни. Это государственный ум, он гражданин-деятель. И как гения, сверхчеловека, его невозможно всецело отнести к какой-нибудь определенной специальности.

И. Е. Репин

К концу XIX века имя Верещагина становится популярным не только в России, но и во всем мире. Кроме Петербурга, Москвы, Одессы, выставки его картин с блистательным успехом прошли в Лондоне, Париже, Вене, Берлине, Дрездене, Гамбурге, Брюсселе, Лейпциге, Франкфурте-на-Майне, Бреславле, Кенигсберге, Праге, Ливерпуле, Стокгольме, Копенгагене, Амстердаме и Нью-Йорке.

Работоспособность художника была поразительна. Огромный «туркестанский» цикл картин был написан за три года (в Мюнхене); «индийские» полотна – за полтора года (в Париже); серия картин о русско-турецкой войне создавалась в течение двух с половиной лет (в местечке Мезон-Лаффит, под Парижем). В 1890 году он поселился под Москвой (в деревне Нижние Котлы), и работа художника как будто замедлилась. И в то же время резко возрастает его литературная активность. Одна за другой выходят его книги (в 1894–1895 годах – сразу шесть отдельных изданий!), журнал «Русская старина» из номера в номер печатает его воспоминания, газета «Русские ведомости» – цикл «Листков из записной книжки». В «Новостях и биржевой газете» по 2–3 раза в месяц появляются его заметки. Журнал «Искусство и художественная промышленность» в это же самое время ежемесячно публикует серию его очерков об Америке…

Похоже, к концу жизни Верещагин-писатель, наконец, обрел свой стиль, создал свой жанр.

Не роман, не повесть, не очерк, даже не мемуары. Избранная форма отнюдь не традиционна, отчасти даже не совсем литературно-художественна – но зато вполне отвечает исканиям автора.

В 1895 году выходит книга Верещагина с программным названием: «Иллюстрированные автобиографии нескольких незамечательных русских людей». Первая часть этого названия – «Иллюстрированные автобиографии…» – раскрывает метод соединения средств различных искусств. Вторая часть – это провозглашение равноправия для художника жизненного материала: «незамечательный» не значит не замеченный художником; для художника эти простые русские люди оказываются не менее интересны, чем персонажи его картин о войне 1812 года.

Верещагин как бы сливает воедино два идущих параллельно, но никогда ранее не пересекавшихся процесса – создание портрета и рассказ позирующего, беседа художника с тем, чей облик он запечатлевает на полотне. Рассказ «модели» – не комментарий к картине. Он – именно автобиография, развернутая предыстория портрета, его жизненная и психологическая мотивация. Портрет и автобиография, сливаясь и дополняя друг друга, рождают очень цельное конкретное представление о человеке. Невозможно разобрать, картина ли является иллюстрацией к автобиографии, или наоборот – автобиография иллюстрирует картину?..

Стоит вглядеться в черты лица, вчитаться в немудреный рассказ «незамечательного человека», как понимаешь, что этот эпитет – не что иное, как авторский вызов падкой на внешние эффекты публике. Каждый персонаж оказывается поистине замечателен, совершенно оригинален и в то же время тесно связан с другими – связан внутренне, единством своего национального видения мира. Так создается яркий и глубокий образ русского человека.

Следуя своим путем философско-эстетического познания мира – через деталь, через факт, через житейскую конкретность, – Верещагин видел смысл деятельности художника в том, чтобы прояснить изначально заложенную в каждой частности, но не всем очевидную, мощь обобщения, символа.

Природа другого жанра – «Листков из записной книжки» – гораздо более «литературна». При чтении их на память прежде всего приходит «Дневник писателя» Ф. М. Достоевского. Как и Достоевский, Верещагин непринужденно соединяет лирический эскиз с замечаниями на злобу дня. Он так же прямо и откровенно личностен, так же честно раскрывает свою позицию художника и гражданина. Да и движет обоими близкое чувство – ответственность за будущее мира и человека. «Красота спасет мир!» – воскликнул Достоевский. «Искусство должно и будет защищать общество», – продолжил Верещагин.

Основной признак жанра выражен уже в заглавии: «записная книжка» предполагает калейдоскопичность сюжетов и некоторую непредсказуемость, хаотичность повествования. Критический разбор знаменитых картин Брюллова, Иванова, Сурикова по законам жанра легко переходит в воспоминания об Александре Дюма-сыне. А прекрасно организованная пожарная служба в Америке по сложной ассоциации вызывает мысли о труднодоступности тибетских монастырей. От романтических свиданий таинственной незнакомки и великолепного моряка – к критике идеи о возможности протектората России над Тибетом. От поварского искусства – к повадкам различных животных…

Пестрота и хаотичность? Конечно, – разве не так же пестра и не так же внешне хаотична сама жизнь, модель которой и создает Верещагин в своих «Листках…». Эта модель подвижна, опираясь на прошлое и настоящее, она устремлена в будущее. Верещагин всегда был трезв в суждениях и самооценках, он не претендовал на их окончательность и безапелляционность. Находясь более чем в напряженных отношениях с новым поколением художников, с представителями разнообразных модернистских течений, он допускал возможность широкого распространения их взглядов на искусство в будущем: «Пожелаем нарождающейся школе, – писал он, – столько же терпения и настойчивости в труде, сколько проявили реалисты во всех своих манифестациях в науке, литературе и искусстве, прежде чем добились своего теперешнего положения.

Пока в работах юных школ недостает связи, усидчивости, но это только пока, и можно надеяться, что дружными усилиями молодых талантов нового направления выработаются взгляды и понятия, которые составят серьезный вклад в сокровищницу человеческого духа».

И далее: «…весьма вероятно, что к середине XX столетия нас зачислят в разряд старых колпаков, идеалистов, а декадентские потуги конца нынешнего века выработаются в связное, стройное целое…

Говорят, что слепой сказал: увидим! – этим слепым будем мы – наверное, не увидим!»

7

Ты, живописец, берешь только облик вещей, но не в силах так написать, чтоб могли краски твои зазвучать.

Лукиан

Механизм «забвения» в искусстве не изучен, так же как и механизм «возвращения». Художник, если это настоящий художник, создал свой мир, который рано или поздно предстает перед людьми, поражает их своей цельностью и страстностью.

Верещагинскому миру еще предстоит явиться – явиться во всем многообразии красок, искренности боли за человечество, непреклонности в выполнении своего долга. Литература и живопись – две стороны этого единого мира. Разъединить их, не разрушив целое, нельзя. Понять их можно лишь в единстве.

Мы часто вспоминаем слова Пушкина о том, что писателя следует судить по законам, им самим над собою признанным. Но не всегда понимаем, что писатель не только творит, но и живет по законам, созданным им самим. Живет и гибнет.

Не раз и не два предсказывал Верещагин свою гибель. Он осознавал ее страшную логичность и неотвратимость. Но и в этом, взятом на себя, праве выбора своего конца – великая свобода великого человека.

Всю жизнь сражавшийся с предвзятостью и стереотипами, Верещагин в литературе был обречен на забвение как раз в силу этих стереотипов. Созданное им вырывается из любой схемы, разрушает любую классификацию. Оно многообразно и динамично, как сама действительность. Та действительность, которой Верещагин поклонялся, за приближение к которой готов был платить любую цену.

В. Кошелев, А. Чернов

Литератор

(повесть)

I

В Кирилловском, попросту Кирилловке, сегодня суета: молодой барин уезжает на войну.

Господи, как время-то идет! Володя, – тот самый Володя, которого дворня, все, что постарше, бывшие крепостные, нянчила, видела младенцем, мальчиком, подростком, – звенит теперь шпорами, заглядывается на девок в крестьянском хороводе, крутит молодой ус и вот хочет помериться с врагом на Дунае[11]11
  …с врагом на Дунае… – В начале русско-турецкой войны 1877–1878 гг. линия фронта проходила по р. Дунай.


[Закрыть]
. Юный офицер, еще не совсем оправившись от тяжелой болезни, перенесенной в отпуску, настоял на немедленном отъезде в армию, так как ему совестно было благодушествовать в деревне в то время, как почти все товарищи дрались с турками.

Отъезд назначен на сегодня, и проводы, а с ними и хлопоты в самом разгаре: стряпают, пекут и жарят с раннего утра. Как ни отказывался Владимир, как ни уверял мать, что он все достанет дорогою, потому что до города и железнодорожной станции недалеко, Анна Павловна решила, что он возьмет с собой всего, благо все, наверное, пригодится.

– Право, я весь пропитаюсь маслом и начинками, – шутя жаловался он матери.

– Что ж, пропитайся, зато не испортишь себе желудка, да и товарища будешь продовольствовать.

– Ну, уж товарищ-то так невзыскателен в еде, что может глотать решительно все.

Атмосфера большого Кирилловского двора была до того полна запахами пирогов, печений и жареной дичины, что друзья дома, дворняжки Жучка, Катайка и сам лягавый Бокс не отходили от кухонного крыльца.

Кучера на конюшенной «галдарее» справляли тарантас, и Поликарп, готовившийся ехать с молодым барином, кажется, успел уже «налить глаза», как выражался о его слабости барин-отец: изготовляя экипаж и лошадей, он все разговаривал не только с животинами, но и оглоблями и постромками[12]12
  …разговаривал не только с животинами, но и оглоблями и постромками… – Реминисценция из «Мертвых душ» Н. В. Гоголя (гл. III).


[Закрыть]
, браня их за оказавшиеся неисправности. Это последнее поползновение одушевлять неодушевленные вещи своего обихода и объяснять им вред неисправности и неготовности к службе было всегда верным признаком расстроенного состояния кучера и выдавало его слабость; в прежнее, крепостное время оно доводило его до экзекуции «на конюшне», а теперь, после смягчения нравов эмансипациею[13]13
  …смягчение нравов эмансипациею… т. е. отменой крепостного права.


[Закрыть]
, до угроз быть прогнанным. Последняя мера бывала, впрочем, приводима в исполнение, но Поликарп обыкновенно, после недолгого отсутствия, снова возвращался на старое пепелище, наивно объясняя, что «в чужих людях» ему не живется.

Больше и едва ли не глубже всех была огорчена предстоящим отъездом старая-престарая няня Марфа, начавшая плакать с самой той поры Володиного отпуска, когда была отправлена просьба о переводе в действующую армию; со времени же назначения его ординарцем к важному лицу она буквально не осушала глаз. Назначение это устроил граф А., бывший корпусной товарищ Володиного отца, всегдашний покровитель семьи. Теперь няня в хлопотах увертывания, увязывания и укладывания – чего-чего только она ни втиснула бы, если б ее не останавливали! – морщилась и крепилась, но временами «силушки» ее не хватало – нет-нет, она всхлипывала, а за дверями даже и подвывала. Шутка ли? Ее «дите», как по старой памяти она называла своего любимца, несмотря на то, что ему уже шел двадцать четвертый год, уедет на войну, под пули, на смерть! Слыханно ли идти на такое дело, еще не оправившись толком от болезни? «Не снести ему, пожалуй, головушки, – ой, напророчу я, чего доброго, старая дура! Господи, сохрани и помилуй его! – шептала она беспрерывно, почти бессознательно. – Что холоду и голоду натерпится; кто там присмотрит за ним, прислужит, походит в болезни? Заступница усердная, мать господа всевышнего, защити робенка, покрой его святым твоим покровом!.. Не видать мне тебя, роженый мой, не дожить уж до этого!» – шевелили ее дрожащие губы и говорили слезливые глаза, когда, выбрав минутку, входила она в двери гостиной: сложивши на желудке руки и понурив голову, она следила за разговором и за всеми движениями Володи, вглядываясь без конца в знакомые дорогие черты.

В ожидании невеселой минуты расставания семья сидела вместе: мать беседовала с сыном, тихо разглаживая его волосы; около них ютились другие двое детей, занимавшихся своими разговорами. Отец ходил из угла в угол, изредка вставлял свои замечания и нервно ощипывал сухие листья цветов или, усиленно мигая, смотрел через балкон на наволоку[14]14
  …наволока… – пойменный луг, низменный берег.


[Закрыть]
и реку, барабаня пальцами по стеклу.

Иногда мамаша выходила как будто для распоряжений, но, вернее, для того, чтобы на свободе поохать и всплакнуть, так как возвращалась с еще более красными глазами.

Двое младших братьев – девочек в семье не было – один – гимназист 3-го класса, другой – подросточек, вели речь и о войне, и об осмотренном ими оружии брата, отточенной сабле и двух револьверах. За отсутствием гувернера-немца, отлучившегося в город, они были на свободе и с утра уже освидетельствовали лошадей и экипаж, а младший не раз садился на козлы, воображая себя едущим вместе с Володей на войну. Теперь они глядели в окна и наблюдали за дорогою, по которой должен был приехать священник.

– Отец Василий едет! – первый провозгласил мальчуган. И точно, отворили ворота и в них въехал в таратайке священник с дьячком из большого соседнего села – в Кирилловке не было церкви, а только часовня.

Батюшка вошел в зал, расправляя свои длинные волосы, и все присутствовавшие пошли ему навстречу под благословение.

– Будьте здоровы, – повторял отец Василий, раздавая кресты. – А воин наш в каком расположении духа изволят находиться?

– Молодцом! – ответил отец. – Еще бы, даст бог, скоро вернется и порасскажет немало интересного нам, старикам. Что в городе новенького, отец Василий; вы недавно оттуда? Какие слухи?

– Слухи все одни, Василий Егорович: не сдается да не сдается; опять, говорят, штурмовать будут – от последнего курьера, говорят, слышали…

– Ну, нет, довольно и двух раз, пора за ум взяться!

– Отчего же, папа? Центр тяжести войны перенесен теперь туда, войска стянуто много – я уверен, что возьмут. Чего же еще ждать? Надобно разбивать этот глиняный горшок…

– Ах, друг ты мой любезный, не можешь ты быть уверен, когда имеешь дело с правильно построенными земляными укреплениями; что за день мы разобьем, то в ночь они починят! А тут еще такая природная позиция. Помнишь, что рассказывал раненый генерал Т.? Мы, видимо, ошиблись: у них есть и генералы, и офицеры, и вооружены их солдаты хорошо.

– Да, Османа[15]15
  Осман Нури-паша (1832–1900) – турецкий маршал, во время войны 1877–1878 гг. командовал войсками в Плевне.


[Закрыть]
недаром зовут кротом, он и в Сербии…

– Ну, вот и тут он ведет себя, как крот, и против него надо действовать кротовыми же мерами…

– Ах, ведь забыл сказать! – с живостью перебил отец Василий, обращаясь к Анне Павловне. – Вера Андреевна Бегичева кланяются вам; они получили письмо от сына: пишут, что они теперь на самом театре войны, находятся в отряде генерала Скобелева.

– Браво, Петя, – весело воскликнул офицер, – молодец! «Я рад за него; если это только правда», – подумал он про себя, так как знал за своим приятелем Петей слабость прихвастнуть.

– И сами они рады: храбрости, говорят, генерал Скобелев[16]16
  …генерал Скобелев – Михаил Дмитриевич Скобелев (1843–1882), генерал от инфантерии, участник Хивинского похода (1873), подавления Кокандского восстания (1873–1876), Ахал-текинской экспедиции (1880–1881). Командовал отрядом под Плевной, дивизией в сражении под Шипкой – Шейново. Близкий знакомый В. В. Верещагина.


[Закрыть]
необычайной, но и опасно около них: сами никакого страха не знают, и другие не прячься. Генерал Гурко[17]17
  Генерал Гурко – Иосиф Владимирович Гурко (1828–1901), во время войны 1877–1878 гг. во главе передового отряда совершил поход в Забалканье, командовал отрядом гвардии под Плевной, с 1894 г, – генерал-фельдмаршал.


[Закрыть]
, говорят, разумнее; они так не рискуют…

– Ну, волков бояться – в лес не ходить.

– Это, конечно, так, – продолжал отец Василий, – но уж, кажется, очень они собой не дорожат. Как Петр Николаевич описывают, так даже и турки этого генерала отличают от других, «белым пашою» называют. Пишут, такие поручения задавал им, – насилу, говорят, живой вышел…

– Господи! – громко вздохнула Анна Павловна при мысли о том, что и ее Володе тоже будут давать поручения, из которых он насилу будет выходить живым, да и выйдет ли? Сын понял ее мысли и поспешил успокоить:

– Не бойтесь, мама, за меня… в штабе не так ведь опасно.

– Дай бог, дай бог, друг мой!

– Читали мне Вера Андреевна из письма, что раз посылали их пленного достать, – я, говорят, не достал, где ж его достать? – так недовольны, говорят, были: плохо, говорят, батенька, вы поворачиваетесь. Пишут, что получили уже солдатский Георгиевский крест и в офицеры хотели их представить. В военной, говорят, много легче, чем в штатской, – проще служба… Были, говорят, больны, теперь поправились.

– Какой ужас, какой ужас! – шептала Анна Павловна, отвечая на ту же внутреннюю мысль о Володе, представлявшемся ей то больным, то убитым, то захваченным в плен и увезенным куда-то далеко.

Должно быть, те же мысли мелькали и у детей, с раскрытыми ртами смотревших то на отца Василия, то на старшего брата: вот-вот, как он приедет на войну, так сейчас же его пошлют добывать пленных, а то и самого возьмут в плен, да еще ранят и он заболеет, похудеет, приедет к ним умирающим или без ноги, без руки…

Младший Алеша решил, что пленный должен быть непременно со связанными руками, как тот недавно пойманный в конокрадстве мужик, приведенный к ним на двор, которого папаша допрашивал и потом отослал в город. Что касается турок, то они должны быть – ни дать ни взять – как те страшные, всклокоченные крестьяне, что, проезжая прошлою весной мимо Кирилловки, затеяли ссору с дворовыми людьми из-за Жучки, укусившей одну из их лошадей.

Мальчуган так задумался над турками, что и не заметил, как все кругом него стали выходить в зал, к напутственному молебну.

Засветили свечи перед старым потемневшим образом Спасителя, за рамкою которого всегда были воткнуты колосья двойнички и тройнички; запахло ладоном от усердно раздутого дьячком кадила; волны дыма заходили по комнате, переливаясь во врывавшихся лучах солнца: день был теплый, ясный, праздничный.

– Благословен бог наш, – начал отец Василий, выправляя волосы из-под ризы, обтягивая ее и дергая при этом плечами и локтями.

Голос отца Василия был несколько гнусливее и значительно торжественнее того, которым он только что передавал новости. Дьячок подпевал ему негромко и немного тоскливо, с перевздохами, настойчиво упирая взгляд в косяк окна, что, по давно установленному замечанию, означало «выпитую с утра».

Теперь, благо был уважительный предлог, Анна Павловна больше не сдерживалась: она буквально смочила своими слезами пол во время беспрерывных припаданий к нему головою и не вставала с колен за весь молебен.

Даже отец, всегда державшийся в глазах семьи твердым и невозмутимым, сначала только усиленно крестился своим большим крестом и кланялся в землю, касаясь пола концами пальцев, потом не вытерпел и несколько раз утер глаза, отведенные для приличия в сторону.

Няня заливалась-плакала, перемежая рыдания большими же, очень большими, начинавшимися на маковке головы и спускавшимися почти до колен, крестами; ее поклоны представляли настоящее бросание всего тела на землю, и она проделывала их с замечательными для ее семидесятипятилетнего возраста ловкостью и живостью.

Прислуга, дворовые и некоторые крестьянские женщины, нашивавшие на руках теперешнего воина, тоже всхлипывали и усердно сморкались в подолы в задних углах залы и прихожей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю