355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Верещагин » Повести. Очерки. Воспоминания » Текст книги (страница 11)
Повести. Очерки. Воспоминания
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:37

Текст книги "Повести. Очерки. Воспоминания"


Автор книги: Василий Верещагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)

Там лежал между прочим и полковник Перепелкин, начальник штаба Скобелева, один из лучших офицеров армии, раненный в спину, в то время как он вместе с неуязвимым генералом рекогносцировал дорогу спуска с гор.

Его светлость долго говорил с ним, а потом хотел посетить и Верховцева, но доктор заметил, что раненый находится в крайней степени опасности, так что всякое возбуждение может привести прямо к «концу».

Владимир переехал в Габрово за своим начальством, более чем когда-нибудь занятый мыслью о том, что теперь уже скоро, не далее как завтра, увидит своего бывшего приятеля и, наконец, сведет с ним счеты: без задора, но и без слабости, потребует от него объяснения побуждений, заставивших его нарушить самые элементарные правила дружбы – отбить у него невесту.

Полковник Воллон, бывший при обходе госпиталя и встретивший потом Половцева, спросил мимоходом, видел ли он своего приятеля Верховцева?

– Нет, не видал, – ответил Владимир, покрасневший от волнения при этом вопросе, – разве он здесь?

– Здесь, умирает…

Володе показалось, что он ослышался.

– Что такое? Кто умирает? – переспросил он.

– Сергей Верховцев умирает, говорю тебе.

– Где? Ты видел его?

– Нет, не видал. Его светлость хотел войти, но его не впустили. Я спрашивал доктора, есть ли надежда, – он ответил, что ни «малейшей», больше часу, говорит, не проживет, так что если ты хочешь застать его в живых – поторопись!

Владимир схватил фуражку и опрометью бросился на улицу.

О! как жалки, как ничтожны показались ему теперь его счеты с Сергеем! «Неужели он умер? неужели я его не застану в живых?»

Он – не застал.

Сергей лежал с спокойным величием неостывшего еще трупа молодого, красивого человека, осмысленно жившего, браво умершего и как будто не расставшегося еще с мыслями, наверное, не злобными, наполнявшими его голову при жизни. Едва заметная ироническая улыбка как будто блуждала на губах почившего, и лицо показалось Владимиру таким привлекательным, каким, может быть, оно никогда не было при жизни.

Около тела сидела, нагнувшись, молодая девушка, в которой, раньше чем она подняла голову, Владимир узнал Наташу. Когда она взглянула на него, Половцев чуть не вскрикнул, – до того ее личико изменилось: оно осунулось и похорошело, в то же время глаза расширились, блестели лихорадочно, – видно, много пережила и перечувствовала она за то время, пока сначала строилось, а потом разрушалось ее счастье.

Владимир заплакал; он крепко поцеловал рано надломившегося товарища и, вглядываясь в дорогие черты чуть-чуть улыбавшегося лица – такая знакомая улыбка! – мысленно извинился за все дурные предположения и намерения, долго не выходившие у него из головы.

На вопрос, с которым Владимир обратился к Наташе, девушке было так трудно, по-видимому, отвечать, что он не настаивал и стал расспрашивать подошедшую Надежду Ивановну, прямо обнявшую его и откровенно выплакавшую на его груди горе своей Наталочки.

– Как это случилось? Как же я не слышал об этом раньше? Мы узнали только, что турецкая армия положила оружие, – быстро стал расспрашивать Володя тетушку в углу комнаты.

Потом он стал расспрашивать о Наташе: как она это переносит – как она похудела!

– Я ведь знаю, что они близко… сдружились за это время… Что делать?.. Вам необходимо скорее уехать отсюда домой, дорогая Надежда Ивановна, – чем скорее, тем лучше. Расстояние, время умалят, сгладят потерю…

– Да, милый Владимир Васильевич, уехать, уехать! Помогите мне уговорить ее! У нас не было еще с нею разговора об этом, – все случилось так неожиданно, – но она способна еще остаться, совсем убить себя… Конечно, я могу употребить власть, заставить ее послушаться, но ведь я всегда избегала этого, да и, сказать вам правду, душа моя, боюсь прибегнуть к этому теперь – она на себя не похожа.

– Конечно, конечно, – ответил Владимир, и они решили, что сейчас он уйдет, но затем, сказавшись по начальству, придет скоро снова и поможет уговорить Наталочку уехать в Россию тотчас же после похорон Сергея Ивановича.

Против ожидания девушка не выказала сопротивления и выслушала, не прерывая, все, что сказал Владимир в пользу немедленного отъезда; не прерывала его и тогда, когда он говорил о своем сочувствии ее горю.

Они похоронили Сергея на другой же день, просто и скромно, на общем кладбище.

Владимир, получив разрешение князя остаться в Габрове на сутки, чтобы проводить до могилы тело своего приятеля, торопился выпроводить барынь из зараженного города еще при себе. Он говорил, что не будет покоен, пока не посадит их в дорожный экипаж.

Перед отъездом он еще раз просил Наташу, когда-то его Наталочку, не думать теперь ни о чем, кроме своего покоя и здоровья.

– Она так много поработала, принесла столько жертв своим ближним, что имеет право на покой и… на счастье, – прибавил он, едва сдерживая слезы.

Надежда Ивановна умилилась, слушая Владимира: «Милый молодой человек, золотая душа!» – шептала она и решила сделать все от нее зависящее, чтобы загладить рану его сердца и снова сблизить молодых людей.

Наташа, с своей стороны, очень серьезно слушала пожелания Владимира, и можно было думать, что она хорошо понимает, ценит его дружбу, может быть, даже не теряет надежду на счастье…

Они простились хорошими приятелями и горячо, со слезами на глазах, пожали друг другу руки. Кто знает, однако, к кому относились ее слезы?

События на театре войны шли быстро. Главная квартира перешла в Казанлык, откуда сначала кавалерия с Докторовым и Струковым, а потом и пехота со Скобелевым выступила по дороге к Адрианополю[43]43
  Адрианополь – город в Турции, современное название Эдирне.


[Закрыть]
.

Скоро было получено известие о том, что Струков встретил и отправил к главнокомандующему турецких послов, Намика и Сервера пашей, для переговоров о мире.

Потом стало известно, что тот же бравый генерал занял с отрядом кавалерии Адрианополь.

Молодежь в штабе не утерпела, чтобы не подшутить над почтенными пашами, чересчур торговавшимися с нами и искренно уверявшими наших дипломатов, что те не должны быть слишком требовательны, так как в Адрианополе войска наши встретят новую Плевну. Когда один раз ночью пришло известие о занятии города передовым кавалерийским отрядом, пашей нарочно тотчас же разбудили для того, чтобы поздравить со сдачею этой второй Плевны. Бедные паши чуть не заплакали.

Для Владимира были как-то смутны и все эти события, и то, что происходило в его внутренней жизни. С одной стороны, сожалел он о потере своего товарища и друга, с другой – все происшедшее было уж очень горько и для сердца его, и для самолюбия.

Самолюбие, впрочем, начало утешаться тем, что, по всей вероятности, Наташа увлеклась не столько собственно Сергеем, сколько его положением одинокого, беспомощного, страдающего, – ведь женщины любят самих себя в лице тех, которым они оказывают помощь. Значит, дело тут было не в предпочтении ему Верховцева, а чисто в сострадании к больному, раненому.

Также и сердцу делалось легче от размышления о том, что памятные ему слова сказаны были Наташею не столько потому, что она решила окончательно соединить свою судьбу с его, Владимира, судьбою, сколько выразить свою привязанность ему, уезжавшему тогда на войну, казавшемуся ей героем, жертвою… Это ведь натурально! Так что в тогдашней близости их многое было не досказано и нарушение этой близости, наверное, не могло быть названо неверностью, – измены не было.

К тому же нельзя было не видеть, что она держала себя теперь совсем не как виноватая в чем-нибудь, кому-нибудь изменившая, а как ни в чем не повинная, честная девушка, открыто оплакивающая свое горе. Вот Надежда Ивановна скорее как бы заискивала в нем, будто сознавала за собою что-то неладное, но и ее винить нельзя, так как ей, конечно, не под силу направлять побуждения сердца такой независимой девушки, как Наташа.

Словом, Владимир, умягченный неожиданною смертью друга, сам собою, без всякого постороннего заступничества, совершенно выгородил Наташу, Сергея и даже Надежду Ивановну и признал во всем несправедливым себя, а свое намерение мстить за обиду, на три четверти созданную его воображением, прямо ребяческим.

Этому полному примирению со всеми помогло и то обстоятельство, что Наталочка еще похорошела за последнее время; красота ее расцвела, развернулась за дни ее счастья, дни любви к Сергею, хотя Владимир относил перемену совсем к другому, именно к ее трауру, к черному платью, которое, казалось ему, поразительно шло к ней.

«Она никогда не была хороша так, как в эти два последние дня, – черное к ней положительно идет!» – и он представлял себе эффект появления Наталочки в черном бархатном платье в Петербурге…

Неужели, однако, он в самом деле думал жениться на ней?

А почему бы нет? Ведь эта глупая история с Сергеем никому не известна, и девушка теперь больше, чем когда-нибудь, оценит его любовь и поймет его великодушие; нет сомнения, что теперь она ответит полною, беспредельною взаимностью. Тщеславие при этом подсказывало, что красота Наташи непременно будет замечена в столице, и воображение рисовало самые блестящие успехи с нею в обществе.

Он опять сравнил Наталочку с тою светскою барышней, которая намекала на свое приданое и свою привязанность, так же как и на готовность выйти за него замуж, и сравнение выходило опять в пользу первой; правда, Наташа не так богата, как та, но, во-первых, и у Наташи, с имением тетки, кругленькое приданое; во-вторых, за нее все остальное: способности, ум, красота и неиспорченность; нет уменья жить и держать себя в свете, но ведь это пустяки, это само собою придет с годами и привычкою.

Владимир уверен был, что ко времени приезда его в деревню, по окончании кампании, и ко времени свидания с Наташею мимолетная смута в хорошенькой головке ее пройдет и отношения их сделаются еще более искренними, чем были до отъезда его в армию.

Письмо Надежды Ивановны из Систова уведомило о том, что они благополучно выезжают из этого города, направляясь в Бухарест, где, по всей вероятности, останутся некоторое время, чтоб отдохнуть и развлечься как от дороги, так и от тяжести пережитого.

О Наташе она писала, что, не будучи больна, девушка выказывает признаки не то усталости, не то маленького недомогания, вернее, и того, и другого вместе. Надежда Ивановна не объясняла, чем именно проявляется это недомогание, упоминала лишь о вялости и легких головных болях и выражала сожаление о том, что Володя не с ними, – наверное, он развлек бы свою «кузиночку», отвлек бы ее от печальных мыслей, вроде того, что для нее все кончено, что ей надобно ждать теперь только смерти и т. п.

Тетушка передавала ему поклон Наташи и еще – по ее настойчивому требованию – «желание Владимиру быть счастливым и ее дурно не поминать».

Надежда Ивановна сделала приписочку, что ей стоило усилия исполнить последний каприз племянницы, но не послушать ее она не решилась, ввиду маленькой нервности девушки.

От себя почтенная дама подчеркивала выражение надежды видеть Владимира у себя в деревне в возможно скором времени.

Молодому человеку тем приятнее были этот намек и это приглашение, что они как нельзя более согласовались с его собственным, бесповоротно принятым решением. Нетерпеливее прежнего стал он ждать теперь конца кампании и возможности получить отпуск. Так как письмо Надежды Ивановны немножко обеспокоило его, то мысль, сказавшись больным, сейчас поехать провожать развинтившуюся Наталку не раз приходила ему в голову, но сознание служебного долга брало верх и прогоняло малодушное намерение.

Когда главная квартира перешла в Сан-Стефано и переговоры о мире стали подвигаться, Володя начал считать дни, остающиеся до отъезда. «Терпение, терпение! – приходилось ему говорить себе, – ждать уже не долго!» – и действительно, ждать пришлось не долго.

Новое письмо от Надежды Ивановны, на этот раз с черною печатью.

Половцев так и замер. Он долго не решался вскрыть конверт, потому что содержание письма было для него и так ясно. Желание знать подробности заставило, наконец, прочесть его.

Наташа умерла в Бухаресте от тифа, зачатки которого, надобно думать, таились в ней уже несколько дней, – так, по крайней мере, сказали доктора, те самые, с которыми она вместе занималась прежде в госпитале Бранковано.

В болезни она часто много бредила, но перед самой смертью пришла в сознание и еще раз попросила «передать Володе Половцеву ее последний поклон и пожелание счастья», а также просьбу «не сердиться на нее».

Надежда Ивановна заканчивала письмо обычною фразой выражения доверия к Провидению: «Да будет во всем его святая воля – и волос не спадет с головы нашей без воли его!»


____________________

Володя женился на той самой светской барышне, которой он нравился и которая не ненравилась ему. Наташу он вспоминает только про себя, потому что молодая жена относится не совсем хладнокровно к памяти «об этой девочке»: от кого-то как-то слышала она про романтическую историю за Дунаем и о ранней любви своего мужа к героине этой истории.

Надежда Ивановна вся ушла в дела благотворительности, в память своей Наталочки. В перстне на ее руке морфин, от употребления которого она отвыкла на театре войны, заменен теперь маленькой прядью мягких белокурых волос, над которыми она почасту и подолгу плачет.

Федор Викторович Немиров. Мастеровой

Из книги «Иллюстрированные автобиографии нескольких незамечательных русских людей»

____________________

Здешней губернии, Вологодской губернии, батюшка, из самого города, мещанин природный, даже цеховых дел мастер, можно назвать, – Федор Викторович Немиров, имя и фамилия, и отчество. Семья была 5 человек: 4 брата и одна сестра. Семейство, теперяча, примерно сказать, кормилось – как мой-то отец, он был столяр, коностасник, в храмы иконостасы делал и пропитывал тем семейство.

Старший брат был образован столярному; уехал в Петербург, позамотался там, значит, не высылал родителям ничего. Я по этому случаю и отведен был от хозяина, от живописца, подсоблять родителям.

Когда малолетние были – стручки воровал: были у нас кирпичные заводы на поле, и тут горох был. Рабенков десять нас собралось, кое-кого, воровать. Хозяйка тут узнала меня по волосам – белые были волосы.

Пришла к родителю с жалобой, изъясняться, что вы, говорит, потакаете своим детям по чужим огородам ходить! Потом родителя рассердила она этим разговором: вот как, говорит, потакаю! И стал сечь меня без милосердия. Я не столько думал о боли от розог, как думал, что между ногами у родителя задохнусь, кровь уж хлынула у меня. Она после отнимать стала, он и ее потолкнул: я, говорит, вот как умею потакать детям, чтобы баловали у меня.

И посейчас, где вижу горох, сейчас в голову: «Вот почин-от мой!»

Парень хороший был, жалобы часто были: поколотить кого – это мое дело было – с жалобою ходили, и часто за это меня хлестали, прекращали мою удаль.

Особенно кутейников не любил, – вот семинаристы, иначе «семинары», мы всё прежде «кутьей» их звали. Здесь, из семинарии идут, народишко такой вздорный, мы, мещане, их не любили. Особенно, вот, в ярмарочное время, было так же, как будто война была на реке, как вроде бы этакие кулачные, которая сторона осилит; одна сторона от семинарии, другая от рыбных рядов; которая осилит, та и погонит. Полиция слаба была в те времена. Праздничные дни, мастеровым когда свободно, сначала из маленьких пойдут, после и большие пристанут, и они из классов, от чина к чину выше придут… Было этих глупостев, сударь! Долго-то нельзя ведь, они начальство имели; всё больше наши мастеровые брали верх, и прогонят их, в семинарию, и загоним своею-то партией.

Тут в детстве тоже было. Отец послал: «Поди, Федюшка, дай подпаскам гривенник, чтобы из лошадей мне волосков надергали». Дал три копейки – для смычка, для скрипки, починивал он. Гривну я получил, мне понравилась она, новенькая еще, подумал: не отдам подпаскам, лучше сам выдерну – это в уме и держал сам. Увидал некованого жеребца, стрижку еще, и стал дергать из хвоста; он меня и лягнул; аршина два отлетел от его и успел ведь выдернуть волосы, только в колено, в левую ногу он попал; кабы я дальше стоял, убил бы меня. И теперь вся левая сторона болит, сказывается. Страдал, а родителю не поведал – он бы высек меня!

У Бориса Егоровича Монахова обучался живописному; семь месяцев рисовал только азбуку, значит, зеницы ока; и до всего человека вырисовывал фигуры карандашом, за краски не принимался; последняя фигура оставалась, зады человека вырисовать, и ее не вырисовал.

От бога не утаишь, теперяча, но от вас могу утаить; однако, хочу я сказать, отчего я сделался столяром: у хозяина, теперяча, вышпаклеваны были шесть икон, под живопись, приготовлены были, и я сейчас на печку поднял эти деки, чтобы они скорее сохли, а их и разорвало с концов-то вершков около 4-х, по стругам-то!

Случилось на масленой неделе[44]44
  …масленая неделя… – неделя до великого поста.


[Закрыть]
. За 90 верст от Вологды естя волость Шуйская, где хозяин жил. Я увидел свою беду – неизбежная гибель от хозяина будет, попало бы на орехи! Никому не сказал и сейчас сходил в одно место, узнал, что в Вологду едут, и стал просить у хозяина уволения на масленичной неделе отпустить меня к родителям, даже поклонился в ноги, и он отпустил меня с удовольствием. Я, значит, собрал деки с печки и заставил, чтобы никто не видел этого моего греха, и уехал в Вологду, в гости, отпущен был. Высекли бы меня за такое недосмотрение, на такой жаре поставить!

Приезжаю домой, родители заплакали и тот, и другой, не видаючи семь месяцев. Мать покойная, теперяча, говорит отцу: «Виктор, ты ведь пропитывал семейство! Один сын замотался, по миру не пустил; мне жаль его отпустить, пускай дома работает?» Отец согласился, а я давай стараться помогать ему. Следовало бы мне задницу высечь, а не только что оставлять дома. Прекраснейший был хозяин, а взнудили эти деки.

Когда, значит, нужно было, я краски приготовлял, тер на плите: крон, киноварь, шихирвейс и берлинскую лазурь, винцейскую ярь, слоновую кость, ржевский бакан – каких только колеров не требовалось, все приготовлял – полукармин и кармин тер. Ультрамарину только не имел в руках и не знаю до сих пор, этого не держал в руках – называли дороже золота его! здесь и не было в те времена.

А кость сами жгли, эти кобылечки самыя от студени: бросишь в печку, и потом сгорят; сверху белое ножиком очистишь, эту белизну; там смолевое, совершенно как голландская сажа. Конечно, оно твердо в терке, тереть ее на плите.

Хозяин говорил: «Все единственно, что слоновая кость, что эта; один и тот же скот, ту же кость имеет; обманывают, – говорит, – нас: где же столько слонов натягать, сколько ее идет в Россию!»

Слоновая кость сквозность имеет. Вот на Иосифе Прекрасном, когда он к Пентефриевой жене в спальню приходит[45]45
  …на Иосифе Прекрасном, когда он к Пентефриевой жене в спальню приходит… – Популярный библейский сюжет, связанный с младшим сыном Иакова и Рахили, проданным в рабство своими братьями. Жена начальника телохранителей фараона, Потифара, которому был продан Иосиф, влюбляется в него и пытается соблазнить. Целомудренный Иосиф вынужден бежать, оставив одежду в руках жены Потифара, оклеветан ею и оказался в тюрьме.


[Закрыть]
и она хочет его в блуд ввести и хватает к себе на постель, – эта история при мне писалась у Бориса Егоровича, и фигуры были вершков по 20-ти – и Пентефриева жена, и Иосиф. Этая самая верхняя одежда у Иосифа-то писалась аглицкой желчью, а светá, переломы тушевали слоновой-то костью; а на Пентефриевой жене, когда они лежали на постели и обнажены были сосцы, была белая сорочка, – белилом или крымшихирвейсом.

Слоновая кость не закроет колер, – она большую сквозность имеет; а сажа, например, замарает какую хотите краску.

Тоже, помню, в Духов монастырь семейство Спасителя, Предтечу и Божию Матерь писали. Предтеча держал голубка в руках, а Спаситель его берет от него, во младенчестве друг от друга. Эта икона при мне была писана.

Как, я не знаю, в нынешние веки, а в прежние веки жалели бумаги и карандашей для нас, мальчишек: так возьмешь, настрогаешь лучинок и сделаешь, теперяча, вроде карандашей этаких, в тряпку мокрую завернешь, и потом бросали в огонь. Сгорит эта мокрая тряпочка, и остаются эти самые головешечки этих лучинок, оне твердыя, как вроде карандаша – обчистишь, и рисовали им. На бумаге неладно нарисуешь, сейчас счищаешь – и потребление малейшее было в бумаге: один лист существовал вместо десяти; неладно нарисовал, сметали уголь, опять на ней же и мараешь. Хозяин не только иконы писал в храмы, но и патреты заказывали ему. Давнишния, теперечныя времена, могу и забыть, а помню, это самое, что Виплогов был – с его взяли три рубля, десять на ассигнации за патрет, это мне памятно. При нас порядились, так это в памяти.


Мастеровой

Был у хозяина Тюрин Платон Семеныч[46]46
  Тюрин Платон Семеныч (1822–1882) – вологодский художник, академик живописи императорской Академии Художеств.


[Закрыть]
, да Ягодников Алексей Иваныч, мальчик был, да я; – оба академики были после, и оба теперь на праведном пути. Я один остался. После на того и на другого столярную работу я работал.

Значит, работал с отцом столярную и иконостасную работу, рамы и двери делал в дома. Мебель ничего не умели, мебель я в Петербурге научился делать. Нечаянно встретил раз хозяина на высокой галдарее: «Борис Егорович, – говорю, – сделайте божескую милость, возьмите меня, теперяча, как есть я у вас жил, и, теперяча, у меня смыслу побольше прежняго». И в ноги ему поклонился. «Нет уж, Федор, – говорит, – скоро ты за ярушками пойдешь, у тебя не тот развив в голове будет!»

Я заплакал слезно, пришел домой и бросил столярную работу, взялся за малярную, – комнаты убирать. Прежнее время по столярному делу жили за два рубля в месяц, а за три – так хорошо, а по малярному – полтора и два целковых в неделю, только на своем содержании, а содержания были дешевыя. Вижу, однако, сера моя работа, захотелось попросветлиться в Петербурге. Отец отпустил меня. Прежде на извозчиках ведь, не на машине – в 19-ый день попал от Вологды. Ехал на Мочалы, Сомины, на Тифин, потом Аракчеевское село Грузино[47]47
  …Аракчеевское село Грузино… – Село Грузино, резиденция Аракчеева, подаренное ему Павлом I в 1787 г., находилось в Новгородской губернии.


[Закрыть]
, на Шексне, потом в Чудово и в Петербург.

В Петербурге по Лиговскому каналу против немецких бань Леонид Карлович Воронов был мой хозяин. Тоже помер теперь.

Сначала был в Петербурге, теперяча, совершенно что и не знал, куда идти. Потом бог принес нашего земляка, и он меня по вологжанам повел, которые хозяйствовали. Взял меня хозяин наш вологодский, подмастерье, работать, значит, 8 рублей в месяц; проработал у его я полтора года. Работа была простая, я не смел по хорошей идти; вижу, мне надо у мальчишки спрашивать – только и знал рамы да двери. Потом, теперяча, перешел к Гальпе (француз) на Невский проспект в дом Калугина, эту работу знающую стал делать; попаивал водочкою, чтобы показывали бы мне, как делать мягкую работу по мебели, обойную, вот как сейчас делают, и дошел до тех же самых мастеров, теперяча, как и прочие, стал равняться.

Поживши тут, образовал себя, вздумал хозяйствовать и взял квартиру на Петербургской стороне, в доме Молина; в два окошка квартира была. Стала теснить меня полиция: зачем без свидетельства производишь мастерство, надо правское свидетельство взять, а свидетельство взять оченно дорого было. Значит, я снова и поступил к русскому мастеру, вроде старшого в мастерской, и управлял 20-ю человеками, только и знал, что расчертить работу и раздать которому что. В Гостином покупал дерево, орех и красное, сахардин – какое там заказано, фанер и толстый орех: это моя все была попечность, и потом, три года поживши, и поехал в Вологду.

Я очень попечителен был: в течение шести лет сотни две переслал родителям и сам одевался чистенько, не был в тряпках.

Водкой не заражался, значит, с позволения сказать, рюмку выпьешь где, но нет, не заражался, – попечительно жил.

Сам я вздумал побывать дома, погостить, в свое отечество захотелось, и опять думал было обратить в Петербург, потому жизнь была очень приличная, хозяин меня любил и хотел опять к нему же ехать; даже он писал мне письма, чтобы приезжал.

А я, в Вологду приехавши, на 400 рублей ассигнации, не знаю, как на серебро перевести, и порядился иконостас у храма, от хозяина взял – Резухин был, столбовой хозяин, по храмам.

Эту работу покончил, значит, у церкви – на труды осталось.

В то самое время было влюбилась вдова в меня, попа дочка, вдовой была на 21-м году. Я у них квартировал наверху, и она стала этакия мины делать, сама задирать стала; я, про себя сказать, маху не дал – стыдно и говорить! Маской-то был от господа бога доволен, много влюблялись в глупца.

Кончив работу у церкви, уехал от них в Вологду. Много работ стали мне заказывать. Диваны всё, кресла, стулья, мягкое все. В Вологде не было совсем по этой части мастеров, с позволения сказать, я был просветитель по этой части. Значит, меня и выбрали в ремесленные старшины на 27-м году, по этому цеху, по столярному.

Тут я понабаловался и водочку пить стал, там мастеровой потчует, другой, третий. Я и просидел с водочкой-то да с товарищами 55 рублей ремесленных!

Нашлись господа, эти деньги я взял вперед, внес в ремесленную управу. Потом заработал эти и опять стал хозяйствовать. Потом и вздумал жениться, как несколько стал оправлять себя. В деревне сироту взял и, можно сказать, что была она жена мне.

Тринадцать лет только велел бог жить с ней. Я уехал к церкви, под плащаницу гробницу делать, а была здесь холера. Она изволила травы корове жать утром рано – ее и приняла холера. В больницу как увезли, так к вечеру и готова была, – мне туда на девятый день известие пришло! Лесное место, так ходока-то не было; холерное время – боялись.

Ну вот покончил это дело у церкви, приехал в Вологду и зачал винцо попивать. В работники ушел от хозяйства.

Родители уж померли, раньше хозяйки померли, а я до самой богадельни все в работниках. И людям обидно, и богу во грех: зарабатывал десять рублей и все пропивал.

Скажу вам, теперяча: Алексей Федорович Ахматов, помещик, имел село Закрышкино, в семи верстах от Вологды. Я порядился в работники к нему и жил у его, работал, рамы в доме делал. Комнаты убирал – обоев не было – крыл колерами, которую голубцом, которую белую. На голубце серебряныя были сделаны, а по белой комнате – золотыя звезды. Делал по нашим колерам позолотчик, был тут и жил, золотил по комнатам, отличныя были комнаты!

В зимнее время я уехал домой, сами уехали из села в город – потому помещик.

Когда жили они в Вологде, женщина мне принесла армяк… 12 рублей; я и пошел поклониться к барину к этому.

Лакей и сказал: ты, такой-сякой, что дашь, я тебе скажу хорошее! Я поднести пообещал. «Барин, – говорит, – выиграл вчера 500 целковых, ты враз пришел, он тебе даст денег».

Я, теперяча, и осмелился попросить вперед, на предбудущее лето заработать.

Он ходил по комнатам, не помню теперь, свистал: «Рукавички барановыя, за них денежки не заплачены»… Куражило, следовательно, что он выиграл 500 целковых.

Лакей докладывает ему. «Пошли его, – говорит, – ко мне, что ему нужно!» Я говорю: «А. Ф., к вашей милости, нельзя ли, – говорю, – сделать милость, одолжить мне 12 рубликов, – сходно очень продают армяк, – говорю, – отпустить жалко, а денег нет; я заработаю, – говорю, – на будущее лето, как я вижу у вас в предмете работа есть».

«Послушай, – он говорит, – братец, отчего тебе не дать; я вчера выиграл 500 рублей! да у кого, спроси-ка? первейшие, – говорит, – игроки в Вологде, – у тех 500 рублей выиграл». И подал деньги мне.

Значит, я ушел; это было около Рождества. Слышу-послышу, на масленой неделе Ахматов проиграл все село и с людями: какая вотчина была при селе, и этим же самым людям, у которых раньше выиграл – значит, они его заманили!

Дарья Борисовна, жена его была, рассердилась, уехала в свое имение Воронежской губернии, и он, поживши на квартире без ея, надумал сам, теперяча, уехать с квартиры, не знаю уж куда, не могу хорошенько знать.

Я приходил к нему: «Алексей Федорович, я вашей милости двенадцать рублей должен, теперяча как же?»

«А вот, – говорит, – вставь ты мне во флигеля и в комнаты, – в которых он жил, – стекла, я прощаю тебя в остальном».

Я обделал все как следует быть, целковых на шесть или на семь ушло; рублях в пяти попользовался, простил он меня.

После, когда я из Петербурга приехал, годов уж это в течение шести, прихожу я в питейный дом и увидел этого самого Ахматова в лавке.

– Поднеси, брат, – говорит, – любезный, стаканчик!

Он меня признал, а у меня и в уме не было признать их. «Вы кто есть, мол, такие?» – «Я, – говорит, – помещик Ахматов». В то время не мог утерпеть не всплакать: «Неужели ж вы?» – говорю. «Я, – говорит, – Немиров, я».

Купил я, теперяча, французской водки полштофа, сам выпил, в то время мне очень неслободно было, оставил остальное им: «Кушайте, мол, на здоровье, Алексей Федорович! Напредки, если где вас увижу, я благодарность помню»…

«Я, – говорит, – здесь и пребываю днем, а ночью к повару своему Никифору хожу ночевать, он у помещика живет и меня пущает ночевать». Никифор, теперяча, крепостной его, один, не знаю каким способом, остался у него.

И в прочия времена угощал его часто за старую хлеб-соль и не знаю – здесь ли он помер или где в другом месте… Прежде 65 000 давали за село, хорошо жил и водки очень мало употреблял.

Когда приехал молоденьким, на 23-м году, лакей передразнил, как Дарья Борисовна умывалась. Оне и заплакали: «Вы в свое имение привезли меня, и ваши люди стали надо мной насмешки делать». И, значит, он его и высек немилосердно за это, – в два кнута секли кучера на конюшне.

А тут сидел в крашенинной поддевке в этакой, застал я его, как сидел в кабаке, – если и всю амуницию его взять было, она 40 копеек стоила…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю