Текст книги "Василий Каменский. Проза поэта"
Автор книги: Василий Каменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Землянка
Лирическая повесть
Годы катились, как дни. Длинные, голубо-ясные, детски-беззаботные дни.
В новой жизни, точно в светлом детстве, я пою новые песни, которые рождаются сами из глубины сердца, как вырастают цветы из земли.
Каждую песню пою на свой лад.
У меня хороший, звонкий голос, но мне нет никакого дела, слушают меня или не слушают.
Как вольная птица, я пою, когда мне хочется петь, и не жду похвалы.
Вот сейчас я сижу на верхушке самой высокой сосны и, покачиваясь от легкого ветерка, распеваю о том, как чудесно жить. Да.
Жить чудесно! Подумай:
утром рано с песнями
тебя разбудят птицы —
о, не жалей недовиденного сна —
и вытащат взглянуть
на розовое, солнечное утро…
Радуйся! Оно – для тебя.
Свежими глазами взгляни на луг, взгляни.
Огни! Блестят огни!
Как радужно! Легко!
Туманом розовым
вздохни. Еще вздохни,
взгляни на кроткие слезинки
детей-цветов.
Ты эти слезы назови:
росинки-радостинки.
И улыбнись им ясным
утренним приветом.
Радуйся! Они – для тебя.
Жить чудесно! Подумай:
в жаркий полдень
тебя позовут гостить
лесные тени.
На добрые протянутые
чернолапы садись и обними
шершавый ствол, как мать.
Пить захочешь —
тут журчеек чурлит, —
ты только наклонись.
Радуйся! Он – для тебя.
Жить чудесно! Подумай:
вечерняя тихая ласка,
как любимая сказка,
усадит тебя на крутой бережок.
Посмотри, как дружок
за дружочком отразились
грусточки в воде.
И кивают… Кому?
Может быть, бороде,
что трясется в зеленой воде.
Тихо-грустно. Только шепчут
нежные тайны свои
шелесточки-листочки.
Жить чудесно! Подумай:
теплая ночь развернет
перед тобой сине-темную глубь
и зажжет в этой глуби
семицветные звезды.
Ты долго смотри на них.
Долго смотри.
Они поднимут к себе,
как подружку звезду,
твою вольную душу.
Они принесут тебе
желанный сон о возлюбленной.
И споют звездным хором:
Радуйся! Жизнь – для тебя.
Радуйся! Радуйся! Радуйся!
Еще и сегодня не увяли цветы, которыми мы вчера разукрасили свою горницу-землянку; разубрали ее молодыми ветками, белыми цветами, и она выглядела кротко, просто и красиво, как часовенка в троицын день.
Да, вчера был знаменательный день! Два года тому назад я пришел из деревни Озерной сюда – вот на этот высокий лесистый откос у речки Извивушки (собственно, ее зовут здесь иначе, а мне нравится так), увидел рыбачью заброшенную землянку, вырытую под самым верхом откоса, и поселился в ней.
Вначале я оставил землянку в общем такой, какой она была у рыбака, только выбросил из нее сгнившие нары и сделал новые да смастерил большое оконце, которое в ненастье могло закрываться.
Но потом, когда у меня появились три друга: деревенский парнишка Иоиль, из Озерной, собака Росс и дрозд Пич, я значительно расширил землянку и за эти два года мало-помалу довел свою берлогу до совершенства.
Вчера мы веселились целый день, как одичалые.
Празднество закончилось тем, что ночью мы зажгли большущий костер на полянке и с разбегу, с криком перескакивали через огонь все трое. Сначала я, потом Иоиль, за ним Росс.
И в конце концов я разошелся так, что выхватил из костра горящее сухое дерево, со свистом подбежал к высокому обрывистому берегу речки и вместе с огненным деревом спрыгнул в воду.
– Эй-й-о-о!
Иоиль и Росс были довольны не меньше меня.
Однако пришлось сушиться у костра до рассвета.
Иоиль и Росс скоро угомонились, а я сидел у костра, обсушивался, смотрел на огонь и, насвистывая, вспоминал добрым словом эти чудесные годы, которые так неузнаваемо изменили до последней капли мою жизнь.
Смутно вспоминались, как далекие дни детства, первые новые мои месяцы в деревне.
Ххо-о! Как это давно было.
Припомнилось смешное начало.
Из города я забрался прямо в глухую деревушку Озерную, оделся в деревенскую лопатину, обул лапти и стал учиться ходить по земле.
Да, да, я не умел ходить в лаптях без того, чтобы не заплетаться и не падать. А босиком не мог ступить двух шагов – кололо ноги, и я со вздохом садился на землю.
Надо мной сначала много смеялись, и по ночам я незаметно плакал.
Спал на сеновале или в избе, на полатях. Вставал с рассветом, как все. Работал, как другие, крестьянскую работу до заката.
И впервые тогда на руках появились мозоли, и здоровым загаром покрылись руки, лицо и грудь.
Там – пришла желтая, прозрачная осень, началась охота.
Целые недели я пропадал в лесу с ружьем; со мной была собака Росс.
Сперва было жутко по ночам. Привыкли.
Не раз нарывались на медведя, но благополучно давали тягу, так как с мелкой дробью нападать не решались и, кроме того, это могло бы нарушить наше мирное разгуливание по светлому осеннему лесу.
Там – пришла зима с грустным северным снегом, и мы засели в избе зимовать.
Я занялся тем, что устроил нечто вроде школы: учил грамоте ребят, возился с ними, беседовал с мужиками о разных вещах. Дела было достаточно.
По воскресеньям, бывало, с парнями отправлялись на лыжах в лес или на санках катались с гор.
После Рождества прибывали дни, и в сердце зарождались неясные пока, но радостные, весенние желания.
Я люблю русскую, глубокую, красивую зиму, но люблю также и голубую весну, люблю разудалое, праздничное лето; впрочем, и желтую, прозрачную осень люблю я, да.
Отвеснилась весна – пришло лето. Лето!
Однажды мы из-за сильного ненастья заблудились в лесах с Россом и плутали несколько дней, пока, наконец, в первое прояснившееся солнечное утро выбрались – вот сюда.
Я увидел эту рыбачью землянку, осмотрелся кругом, спустился к речке, выкупался за здоровье рыбака, который оставил землянку, выстрелил два раза в воздух и крикнул своему Россу:
– Эй, товарищ, этот старинный замок, что вырыт вверху под песчаным откосом, отныне завоеван нами и нам принадлежит. Да здравствует наш замок! За его пью счастье!
Я выпил воды, и мы отправились за третьим товарищем – Иоилем в деревню.
Помню: на другой день вечером мы были все трое уже здесь и отчаянно справляли новоселье.
С той поры прошло два лета. Два чудесных лета, как два царства лучезарных сказок.
Эх, черт возьми, что это были за сказки – лучше, светлее одна другой.
Мы искренне полюбили землянку, как родную старшую сестру, и не покидали ее.
Только зимовать уходили в деревню да, разве когда начиналась страда, мы ненадолго отлучались на полевые работы, после которых приносили домой счастливую усталость и массу добрых крестьянских пожеланий.
Силач и здоровяк, я любил работать за троих и трудился с наслаждением. Мозоли не сходили с ладоней.
Хха-ха! А три года тому назад я учился ходить по земле и падал.
И был худой и длинный, как дранощепина. Да.
Костер пылал меньше. Иоиль и Росс храпели. Руки мои сами привычно подкладывали сучья, а глаза задумчиво смотрели на огонь: это в нем переливались разными огоньками мои воспоминания.
Хотя я довольно обсушился, но спать не хотелось, да и не стоило. До рассвета оставался час – не больше.
Тихо припоминалось другое…
В общем, конечно, новая жизнь текла полно, разноцветно, празднично, но были и редкие будни.
Правда, они быстро исчезали, но будни все-таки были. И я ничуть не сожалею об этом, нет, нет.
Напротив: это всегда доставляло мне своенравное удовольствие и, может быть, дополняло меня.
Бывало, тихие, печальные глаза лесного вечера встречались с моими задумчивыми глазами – тогда мы садились куда-нибудь на высокий бережок и вместе грустили каждый своей грустью.
Над головой парами пролетали дикие утки.
А со мной не было моей милой.
Не было около Майки моей. Да, Майки – так называл я ту, которую любил в мечтах, – не было около…
Но я не жаловался, сохрани боже, и ни единого упрека не бросал судьбе, нет.
Я только просто думал о Майке, потому что любил.
Любил и ждал.
Верил, что придет она. И ждал.
Грустил, но не жаловался. Разве я был одинок? О, слава богу. Я давно потерял представление об этой немочи.
Но грустил, но томился оттого, что слишком был богат счастьем и не мог разделить его с той, которую звал: Майка, Майка…
Чуточку брезжило. Над росной землей колыхались легкие туманы. Больше ни о чем не хотелось вспоминать.
Я притащил еще сучьев, жарче запалил костер и стал распевать во все горло самые веселые песни.
Я люблю всматриваться в спокойную даль небес и мечтать о разных вещах, возможных и невозможных.
Мне всегда кажется, что это оттуда – из голубой неподвижности спускаются на землю розовые, еще молодые надежды и лучшие мысли о будущем.
Да, я люблю безоблачную глубину.
Но еще больше я люблю иногда смотреть на какую-нибудь простую, обыкновенную вещь и думать о том кусочке жизни, с которым она была когда-то близко связана. Даже не надо думать, а только – смотреть на вещь, и она сама каждым углом, каждой морщинкой своей расскажет все, что знает.
Вот сейчас я сижу на пороге землянки и починяю охотничьи сапоги, которые поистрепал еще на весенней охоте, – в последний раз тогда обувал их.
Починяю – сбоку у задника пришиваю дратвой заплатку, – смотрю на морщины сапог, и мне так ясно, так живо вспоминается весенняя охота, точно вот только намедни я дня на два уходил на высокую рёлку, на глухариный ток.
Помню, токовало помногу, штук по сорока, а я сидел в скраду и постреливал.
А вечером, как будто вчера это было, после заката стоял у заречной опушки на тяге вальдшнепов. Тянули слабовато.
Вспомнилось, как встретил на тяге другого охотника – зареченского мужика Ефима: он тащил меня на косачиные тока, но я, к его недоумению, решительно отказался от этой охоты.
Да, из всей дичи с каким-то необъяснимым добрым чувством я всегда относился к косачам и никогда не стрелял их. Даже тяжело было слушать, когда кто-нибудь из охотников говорил иной раз о том, что там-то был убит косач.
Точно тогда говорили мне: там-то был убит твой друг…
О, зато с каким удовольствием всегда я стоял на тяге вальдшнепов. Стоишь, бывало, где-нибудь на опушке или на просеке, ждешь и чутко прислушиваешься, присматриваешься.
Вот-вот, – стучит сердце, – вот-вот…
А на весеннем высоком небе еще горит молодой догорающий вечер. Над дремлющим лесом проносится холодноватый, сырой ветерок.
Ноги начинают уставать и мерзнуть.
Вот-вот… – стучит сердце, – вот-вот…
Чу! Где…
И вдруг послышится циканье и желанное: – Хорр-хорр-хорр…
И все ближе, ближе…
Б-бахх!
Готово. Есть.
Выстрел раздается густо, четко и потом долго гудит по лесу раскатистым эхом.
Снова тишина, снова ожидание.
И часто вот в эти выжидательные промежутки, от выстрела до выстрела, точно светлячки, зажигаются в голове разные короткие весенние думы и быстро исчезают. Вспыхивают новые и опять исчезают.
То мелькнет перед глазами милый образ, то услышишь дорогие тихие слова, то унесешься на минутку мечтами в будущее, то в запахе свежей апрельской земли вдруг сильно почувствуешь новую радость…
Бывало, в этот момент над самой головой как раз хоркал вальдшнеп, а ружье неподвижно оставалось под мышкой и руки в кармане.
Или просто промажешь без досады и сожаления. Так – за здорово живешь.
Росса я на тягу не брал, и потому без него промазывать было не стыдно.
Да и вообще-то – уж признаться разве – при своей некоторой рассеянности и горячности я не скупился на промахи. Но это ничуть не огорчало меня. Напротив: иной раз я искренне говорил своему промаху: так и надо, спасибо.
Да.
Зато прошлой зимой, когда мы, озеренцы, ходили на лыжах на медведя и когда собаки выгнали зверя из берлоги, я сумел показать себя заправским стрелком. И если бы промазал – хха-ха! – вот тогда бы уж не пришлось мне сказать спасибо промаху.
Впрочем, а медведь… Разве он не сказал бы за меня. Ого! Еще как.
Так долго я сидел на пороге землянки, починял свои сапоги и, всматриваясь в них, раздумывал о весенней охоте.
Мне часто снятся легкие, розовые, детские сны.
Я просыпаюсь с улыбкой. Долго не могу оторваться от сна. Нарочно долго не открываю глаз и думаю: где я?
…Неужели опять в волшебном лучистом саду? Кругом огромные цветы красы невиданной, лиственные деревья чуть не до неба и на них множество оранжевых апельсинов, а душистый воздух весь пронизан золотыми блестками…
Да. Часто снятся мне легкие, розовые, детские сны, и счастье не покидает меня.
Я решительно доволен всем и безоблачно спокоен.
Прекрасно.
Сегодня ранехонько меня разбудили птицы звонким, предсолнечным ликованием.
Я вышел из землянки и отправился побродить по мокрой траве.
Заря разгорелась ярко и широко.
Радостный румянец охватил полнеба, игриво отражаясь на редеющих туманах.
Хорошо было останавливаться в высоких кустах и сквозь ветви смотреть на розовое играющее небо. Хорошо умываться росой. Хорошо набирать полную грудь свежего, душистого утра, хорошо пьянеть от чистой безотчетной радости.
Так я бродил до солнца, а на восходе потом долго лежал на мягкой росистой лесной полянке, бездумно поглядывал вокруг и слушал птиц.
На верхушке ели, на солнечном пригреве сидел дрозд и кричал:
– Чу-чи!.. Чур-чух!.. Чию-чу!.. Трчи-трчи!.. Ему звонко отвечал товарищ:
– Чух-чиу!.. У-рчи-трчи!.. рчи-чи-ча-ш…
Рядом с елью, в листьях, мне настойчиво слышалось:
– Пциу-пциу-пциу… Чииц-чииц!..
И:
– Циньть-чррр!.. Чииц!.. Пции-пциу-циньц!.. Где-то далеко рлюикал невидимка-жаворонок:
– Рлю-ии-рлю-ии… сюир-сюир… рлю-иль-иль…
На черемухе по быстрым движениям сразу можно было узнать кузнечика-синицу:
– Пинь-пинь, чирт-ри-ю! Пинь-пинь!..
И ответы слышались четко:
– Пинь-пинь! Пинь-пинь!
– Ци-ци-вий! Ци-ци-вий!
Откуда-то из лесу вдруг вырвалось звонкое:
– Уйть! Уйть! Уйть! Исили-исили!
Издалека уже давали знать:
– Уйть-уйть! Исиля-юти! Уйть!
И это далекое «уйть» прилетело совсем близко, вероятно, на помощь: что-нибудь случилось неожиданное.
За пихтой кто-то словно молоточком постукивал:
– Чики-чик! Чики-чик! Чики-чик!
Может быть, поправляли что-нибудь – не видел.
Фу, черт. Как драная кошка, замяукала в лесу роньжа:
– Хии-и-ит!.. Мии-и-и!.. Ию-ию!..
Уж наверно, испугала ее белка или просто подрались между собой.
Где-то, кажется, на рябине, нежно, красиво лилось:
– Виить-ии-вийть… ция-ци… тилль…
И так же ласково слышался ответ:
– Ию-тилль-ию! Вийть-ию-вийть!
И так неудержимо хотелось самому вмешаться в этот дивный лепет.
Вот целая компания весело перекликается.
– Тлкж-лю! Тлюк-лю! Циль-циль… Лю!..
– Циль-циль! Тлюк-лю! Лю-лю!
– Циль-циль-лю! Лю!.. Тлюк-лю! Цилль!
И еще долго я прислушивался к приветным знакомым голосам, и было радостно различать их по песням, и было приятно знать, с каких любимых слов начинали петь скромные малиновки или маленькие чижики, певчие дрозды или любимки-синицы, красавцы щеглы или небесные жаворонки, сизые скворушки или крестоносые клесты… О, да разве можно всех перечислить!
Успевай только из общего хора уловить хоть несколько отдельных непонятных, но ясных душе слов.
Ах, в этих птичьих словах-песнях столько есть интересного, красивого, увлекательного, знай только слушай.
Славно проходили в землянке дни, недели, новые месяцы.
То, чего не хватало в жизни, часто заполняли желанные сны и сколько могли успокаивали, утешали.
Нередко синеватая грусть сумерек сменялась розовой радостью лесного утра.
О, тогда безудержному, вольному, ребяческому веселью не было конца.
Иоиль и Росс умели баловаться не хуже меня, а потому мы втроем иногда устраивали такие веселые штуки, что надо было удивляться находчивости и силам, которые никогда не иссякали.
Впрочем, у нас имелось у всех достаточно здоровья и молодости.
Черт возьми! Разве мы не считались богачами в самом лучшем смысле.
Пускай бы те, что награбастали, принесли нам целые крупчаточные мешки золота и попробовали купить у нас хоть один берестяной черпак здоровья – мы с презрением послали бы их куда-нибудь в медвежье логовище. Так мы были богаты.
И, главное, каждый день приносил нам свои заботы, разные дела, а иногда и целые события.
Нам недосуг было тосковать. И если порою – это ведь случалось лишь со мной – близко подползала серая тоска, то наготове всегда хранились чудодейные зелья – в один миг мы изобретали что-нибудь такое, что сразу увлекало нас с головой.
Да, мы умели жить и по-нашенски жили просто и интересно.
Даже черномазый Пич и тот постоянно чего-то ерзал, ерепенился в своей жилянке или вдруг со свистом улетал на волю, скакал там по полянкам, потом снова прилетал с какой-нибудь веточкой в клюве и возился с ней, о чем-то весело курлыкая про себя.
А Росс положительно наслаждался жизнью. Слово, крик, стук, шум, каждое движение – все приводило его в восторг. Он целые дни не переставая вертел хвостом от полноты довольства и катался по земле с визгом умиления. Зато вечерняя тишь крепко усыпляла его, и тогда, вытянув лапы, он храпел, как мог, сильно и сладостно взлаивая и вздрагивая сквозь сон.
С Иоилем мы были настоящими, заправскими друзьями и неизменными товарищами во всех делах.
Иоиль, как живой любимый цветок, украшал мою жизнь.
Часто я смотрел на этого баскущего, здоровенного, ядреного парнишку с большими русыми кудрявыми волосами, с открытым красивым лицом, на котором радостно светились умные васильковые глаза, – смотрел на его ежечасно расцветающую жизнь и сам пьянел от ненасытной жажды жизни.
Мы с ним одинаково горячо любили природу, одинаково глубоко понимали, чувствовали ее – и это нас связывало крепко-прекрепко.
Кроме того, Иоиль отличался хорошими самородными способностями. Он, например, так же отлично разбирался в грамоте, как в рыбах, как в птицах и как в растениях. Ему положительно до всего было дело.
Зимой – я жил в избе его отца – Иоиль помогал мне учить грамоте ребят и даже учил больших.
Помню, первый раз я встретил Иоиля в поле – он сидел во ржи, среди васильков и ел какую-то нарванную траву.
Я спросил его:
– Эй, парнишка, ты что тут делаешь?
Он невозмутимо взглянул на меня и ответил:
– Ем кислицу. Хошь? Шибко сладко.
И протянул мне пучок щавеля.
О, утро, утро.
В святой час солнечного рождения, когда цветинки широко раскрывают свои благоухающие лепестки для любви,
когда всюду горят радужными лучами рад остинки-росинки,
когда мелькают пестрокрылые бабочки и жужжат медоноски-пчелы,
когда неизвестно какой зверь трещит сухими сучьями в лесной чаще,
когда на гладком бирюзовом озере играют серебряные стрелки-рыбки, разбрасывая водяные круги,
когда пробежит игрун-ветерок по веткам и закачает их,
когда всюду, во всех сторонах, как-то особенно звонко и безудержно поют птицы свои чудесные песни,
когда грудь полна несказанной радостью жизни и душа беспричинно смеется, долго и легко смеется, а глаза удивленно раскрыты,
– в этот святой час вся Земля как будто тихо поднимается к небу, к небу, ближе к небу.
О, да, да! Каждое утро, в час солнечного рождения, вся Земля как будто тихо поднимается к нему, все выше и выше.
Я это вижу и чувствую в том, что каждое утро душа моя замирает от восторга прилива лазурного покоя и пьянеет сердце от свеже-нового воздуха, как от крепкого вина.
Утро, утро!
На косогоре под елкой я лежу и пишу…
На самой верхушке елки сидит черный золотоносый дрозд и не переставая поет:
– Чуфт-чуфт-утирль! Цью-цью! Трчи-трлю-ю!
Долго еще свистит дрозд. О чем?
Я не знаю. Только слышу и чувствую – дивно хороша песня его. Может, он среди дроздов считается лучшим песнопевцем. Не знаю.
Во всяком случае, дрозд – истинный, прекрасный певец: легкая радость жизни звенит в его душе, и он беспечно поет свою песенку для себя, и ему все равно, слушают его или нет.
Да. Так поет на вершине пташка.
И так я – на косогоре под тенистой елкой пишу…
В дни маленьких, но совсем особенных радостей, когда невидимая рука вдруг заденет чуткие струны души моей, – я бегу сюда на косогор и пишу…
Я пишу небольшие записки. Пишу, как умею, как искренне чувствую.
Иногда перечитываю исписанные клочки и в каждой букве вижу след своей жизни: это приносит мне некоторое удовольствие и, кроме того, во многом здесь утешает меня, простого, незаметного землежителя. А это служит достаточным оправданием…
Ну, много ли нужно мне?
И вот, в дни маленьких, но совсем особенных радостей пишу свои записки. Пишу вольно и просто, как хочу.
Пусть дрозд поет свои песни – я буду петь свои. Мы ведь не помешаем друг другу. Превосходно.
Я в дремучем лесу.
Всё шамкают, шепчутся
дремучие старые воины.
Густо сомкнулись.
Высокие зеленые стрелы
в небо направлены.
Точно стариковские брови,
седые ветви нависли
и беззубо шепчутся.
По-стариковски глухо
поскрипывают, кашляют.
И все ворчат, ворчат
на маленьких внучат.
А те, еще совсем подростки,
наивно тоже качаются,
легкодумно болтая
тоненькими веточками;
да весело заигрывают
с солнечными ленточками,
что ласково струятся
сквозь просветы.
Ах, какое им дело
до того, что строгие деды
по привычке шепчутся,
да всё, беззубые, ворчат.
Какое шалунам дело.
Им бы только с ветерком
поиграть, покачаться,
только б с солнечными
ласковыми ленточками
понежиться, посмеяться.
А деды зелеными головами
только покачивают,
седыми бровистыми глазами
смотрят на шалунов-внучат
и все ворчат. Ворчат.
До охоты еще было далече, и потому мы пропадали на озерах или на Каме.
Как-то после вечерней зари, когда чуть заскрипел коростель, мы захватили удилишки, пестерь, жестяной чайник, топор, мешочек с кормом для рыб, навозных червей и отправились (за 18 верст) на рыбалку, на Каму.
Иоиль не забыл взять черного хлебца и картошки, чтобы там на ночевке подзакусить…
Шагать довелось напрямик – через просеку.
Потом свернули влево, на лесную тропку.
А там выбрались на закамские луга.
Эх, луга, луга!
Раздольное, благоухающее царство цветов и травинок. Знай любуйся вокруг: как из зелени нежно поглядывают анютины глазки на стройный синезоркий василек, как фиолетовый колокольчик склонился над желтоокой ромашкой, как гвоздичка кивает красной головкой золотому лютику, как малиновая кашка…
Кто там розовый около нее? Плохо заметно – темно.
От опушки стлался легкий туман. Скрипели коростели, стрекотали стрекозы. Проносились с жужжанием ночные жуки.
Иоиль с Россом бежали недалеко впереди, но их было почти не видно – такая выросла высокая густая трава и такая цветистая, душистая, что хотелось броситься на нее, загорланить что-то веселое и кататься, перекатываться с боку на бок.
Ага! Вон уже засинела полоса Камы – надо было прибавить шагу, чтобы успеть смастерить заездок и хоть часок вздремнуть у костра.
На зорьке начнется клев – не зевай.
Добрели до места.
На берегу в кустах ивняка разыскали нашу деревенскую лодку и спустили в реку; и так приятно зашуршало по песку дно лодки.
Я принялся за заездок.
Раздобыл четыре жердины, завострил их на одних концах, нарубил ивняку, взял мешочек с кормом для рыб, сложил все это в лодку и поехал забивать заездок.
Мерно всплескивалась сонная гладь под веслами в ночной тишине, тихо поскрипывали уключины, глухо бурлила вода под лодкой.
Радостно напрягались мускулы.
Опытный глаз рыбака определил место для заездка.
Живехонько обухом топора я вбил в дно, недалеко от берега (поперек течения), одну за другой жердины. Потом переплел их ивняком, утолкал его веслом до самого дна и, спустивши мешочек с кормом, уехал обратно. Тем временем Иоиль и Росс успели натаскать сушины, развести костер и поставить на козелки чайник.
Дым тянулся красивой лентой вдоль берега.
Я свистнул и крикнул:
– Готово! – и вытащил лодку.
– Айда! – откликнулся Иоиль, – чичас и у меня все будет готово. Только вот не знаю, картошку всю испекчи али нет, а?
– Валяй всю!
Голоса так славно разносились по берегу, а вдали красиво горел костер и жарко краснелась у огня красная рубаха Иоиля.
Прибежал Росс, и мы вперегонышки пустились к костру.
Умный Росс, имея добрейшую душу, нарочно дал мне обогнать его, очевидно, желая доставить мне маленькое удовольствие.
Ну ладно. С толком мы почаевничали, поели картошки с черным хлебцем, малость поболтали о рыбацких делах и завалились вздремнуть до зорьки около костра и поближе к дыму, чтобы не лезли комары.
Но мне не спалось: так было чудесно спокойно вокруг и на душе.
Из сине-темной глуби неба смотрели звезды, а по лугам стлались легкие, как призраки, туманы, орошая цветы и травинки.
И тишина, тишина.
Только чуточку лепетали сквозь сон в ивняке шелесточки, да малюсенькие волнинки набегали на берег и едва слышно баяли:
– Плиль-лли… плиль-лли… плиль-лли…
А с лугов доносилось легкое стрекотание, сонное посвистывание и вспыхивали неясные звуки, какие-то ночные шорохи.
Эх, эта ночь на рыбалке!
Никакая другая ночь не походит на эту рыбацкую, нет, – так она своеобразна, своенравна, так она близка к каким-то добрым тайнам и так далека от всех забот.
И я люблю это безмятежное звездное спокойствие ночи, эту какую-то особенную прикамскую безмолвность, когда близость многоводного течения так странно-расплывчато отражается в прибрежно-луговой тишине.
Подходил рассвет.
Костер таял.
Иоиль и Росс дрыхнули вовсю. Приятно было смотреть на них. Иоиль, повернувшись к костру, скорчился калачом, подложив под голову свои лапти. А хитрый Росс воспользовался онучами, разостланными Иоилем для просушки, и благодарно сопел на них.
Хоть и жаль было тормошить этих двух спящих зверьков, но я все-таки заорал:
– Эй, Иоиль, Росс! Черт возьми, шабаш дрыхнуть! Нас ждет заездок. Эй, робя!
Иоиль и Росс вскочили.
Зевать было недосуг, и через три минуты мы уже отчалили на лодке к заездку.
Подплыли тихонько, чтобы не испугать рыбы.
Надели червяков на удочки, поплевали на них (так требовалось по рыбацким соображениям) и забросили лески в воду. Шептали:
– Господи, благослови. Рыба на уду, а черт в воду.
Иоиль вытащил первый – толстомордненького язенка, зато меня угораздило изловить первую рыбку – какого-то сопливого ерша, который, однако, нас развеселил. Даже Росс, что лежал на корме, не утерпел и засмеялся. Конечно, я выкинул эту сопливую добычу.
Через полчасика начался сильный клев – знай вытаскивай.
То и дело серебрились в воздухе язенки, окуни, подлещики, ельцы.
Наловили полведерный туес – довольно.
Из-за леса выплыло солнышко, и клев сразу прекратился.
Мы стали собираться.
Недалеко от нас проплыли скрипучие плоты. Новенькие бревна так и розовели от солнца. Сонный плотовщик в красной рубахе смотрел на нас; другие, должно быть, спали в своем берестяном шалаше, около которого теплился костерик и чернел неизменный чайничек.
Далеко из-за туманного верхнего изгиба Камы доносилось частое, гулкое хлопанье по воде – это где-нибудь шел пароход.
Над головой в лазури с криком пролетели, блестя на солнце, две снежно-белые чайки, о которых я в детстве почему-то думал, что, наверно, они очень любят пить чай…
Быть хочешь мудрым?
Летним утром
встань рано-рано
(хоть раз да встань),
когда тумана
седая ткань
редеет и розовеет.
Тогда ты встань
И, не умывшись,
иди умыться
на росстань.
Дойдешь – увидишь —
там два пути:
направо – путь обычный;
на нем найти
ты можешь умывальник
с ключевой водой,
а на суку —
прямой и гладенький сучок —
висит
холщовый утиральник
и на бечевке гребешок.
Раз приготовлено, так мойся,
утрись и причешись,
и богу помолись.
И будешь человек приличный,
и далеко пойдешь всегда,
когда на правый путь свернешь,
помни. Это ведь – не ерунда.
А вот налево – путь иной:
налево не найдешь
ни умывальника, ни утиральника;
там надо так:
коли свернул ты на левянку,
беги во весь свой дух
на росную, цветистую полянку.
Пляши, кружись и падай.
И целуй ее, целуй,
как верную, желанную милянку.
И опять пляши, кружись.
Снова падай.
Чище мойся!
И не бойся:
солнце вытрет сухо
мокрое лицо.
Только вытряхни из уха
муравьиное яйцо.
Только выплюнь
(а то подавишься) —
колючую сенинку,
а душистую травинку
на здоровье съешь.
Быть хочешь мудрым?
Летним утром
встань рано-рано
(хоть раз да встань)
и, не умывшись,
иди умыться
на росстань.
Намедни я захватил топор, бечевку и побрел в сосняк устраивать себе ночную спалку.
В землянке спать надоело.
Выбрал самую высокущую сосну на опушке, низко отвесил ей поклон и взобрался на нее.
На самом верху кроны нашел подходящее место.
В развилье двух громадных сучьев я принялся вить себе ночное гнездо.
Не раз пришлось слезать обратно наземь и карабкаться снова: то понадобятся лиственные ветви, то трава, то топор упадет – поднимай.
Сучья крепко переплел ветвями, перевязал бечевкой, настлал травы и – спалка готова. Чудесно.
Хотя было довольно поздно, но сон что-то не накатывался на новоселье.
Плавно, упруго покачивались ветви, убаюкивая меня. Смолистый воздух сосны перемешивался со свежей травой.
Было немножко странно очутиться вместо привычных низких нар на высокой зыбке между небом и землей, но это, очевидно, было только для первой ночи, так как прежде не раз я устраивался с таким же удобством, где-нибудь по соседству, и прекрасно спал.
Пронесся сыроватый ночной ветерок, и приятно закачало.
Потом настала такая тишина, что казалось, будто все кругом приготовилось кого-то внимательно слушать. Уж не меня ли?
Я смотрел на сине-темное, безлунное, ярко-звездное небо, долго смотрел и улыбался одной игривой звездочке, что лучистее и больше была других подруг. Долго улыбался ей.
– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… ш-ш-ш… – мягко и предупредительно шумели кругом сосны.
Хорошо было думать, что никто в целом мире не знает тайны святого молчания…
Хорошо, да. Спокойно билось сердце.
Словно мать, сосна заботливо покачивала меня на добрых руках, а темная ночь рассказывала колыбельную сказку:
– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… ш-ш-ш…
А я – хитрый – качался, слушал сказку и все-таки не спал – все смотрел на нее…
И вдруг с неба, откуда-то справа, упала яркая звезда.
Я почему-то вздрогнул: стало жаль ее, бедную… Немного погодя, едва успокоился, снова быстро скатилась с Млечного Пути другая звездочка и как раз из того места, где сияла моя… Ах, нельзя же так!..
А потом еще блеснула одна.
Что это такое?
Я заволновался, не выдержал и крикнул в небо:
– Эй, кто там бросается звездами?
Эхо раскатилось гулко по лесу: а-ами…
Крик как будто подействовал: больше никто не бросался звездами, и я успокоился.
Словно мать, сосна заботливо покачивала меня на добрых руках.
Пахло здоровой смолой.
За эти дни много ходил по лесам. Так…
Вспомнилось…
В лесу я припал к ручейку-журчейку, испил быстрой, студеной водицы и спел шалуну всего лишь одну, одну маленькую песенку о цветинке, которую видел когда-то над ним сиротливо склоненную…
Затих журчеек, слушал меня жадно, жадно, а я пел над самым его ухом:
Звенит и смеется,
солнится, весело льется
дикий лесной журчеек —
своевольный мальчишка —
Чурлю-Журль.
Да, – Чурлю-Журль.
Звенит и смеется,
и эхо живое несется,
глубоко в зеленой тиши
корнистой глуши:
Чурлю-Журль…
Чурлю-Журль…
Звенит и смеется:
отчего же никто не проснется
и не побежит со мной далеко,
далеко. Вот далеко!
Чурлю-Журль…
Чурлю-Журль…
Звенит и смеется.
Песню несет свою. Льется.
И не видит: лесная цветинка
низко нагнулась над ним…
И не слышит ее лепет белый
о любви молчаливой, несмелой:
«Чурлю-Журль…
А Чурлю-Журль?»
Золотыми колокольчиками голосисто-нежно разливаются в поднебесье жаворонки.
В высокой, стройной, густой мураве беспечно стрекочут кузнечики.