Текст книги "Том 2. Рассказы 60-х годов"
Автор книги: Василий Шукшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
В профиль и анфас*
На скамейке у ворот сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у старика раннее солнышко, и он – давно-давно – шагал по земле и крепко чувствовал ее под ногами. А теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.
На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие только на вид слабые, на деле выносливые, как кони. И в бане парятся здорово.
Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.
– Гуляешь? – спросил старик.
– Это не гульба, дед, – не сразу сказал Иван. – Собачьи слезы. У тебя нет полтора рубля?
– Откуда?
– Башка лопается по швам.
– Как с работой-то?
– Никак. Бери, говорит, вилы, да на скотный двор.
– Кто, директор?
– Ну. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
– На сколь отобрали права-то?
– На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красненького стакан. А он придрался… С прошлого года караулил, гад. Я его тогда матом послал, он окрысился…
– Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с имя сделаешь? Они – начальство…
– Ну и что?
– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.
Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.
– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на огоньки в огородах. – Наше дело такое.
– Да я особо-то не лаюсь, – неохотно откликнулся Иван. – Так – если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! – опять горько воскликнул он. – За стакан вина да за кружку пива – на год лишил прав… Паразит.
– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
– Зачем?
– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.
Иван поспешно встал, заглянул в огород.
– Там, – сказал он, – в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.
Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного ботуну. И стакан.
– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван. – Сидит помалкивает!.. – Он налил стакан и одним духом оглушил. – Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин, – долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
Старик выпил не торопясь, закусил ботуном.
– Как бензин, верно?
– Самогон как самогон. Какой бензин? Хреновину городишь какую-то.
– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь. – Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку «Памира».
Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.
– Петька-то пишет?
– Пишет. Помру я скоро, Иван.
Иван удивленно посмотрел на старика:
– Брось ты!..
– Хошь брось, хошь положь… на месте будет. – Старик говорил спокойно.
– Болит, что ль, чего?
– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
– Брось! – сказал он. – Поживешь. Гармонь, что ль, принесть?
– Неси.
Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
– Мать, – сказал он – жалко, вообще-то…
– Все жа ехать хошь?
– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так и говорил с матерью. – Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно. – Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.
– Пошто в Ленинград-то?
– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
– К ей теперь поедешь?
– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
– А куда?
– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год.
– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.
– Ну а что я тут буду делать-то?! – опять взвился Иван. – На этот идти, на… Да ну – к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать – как-то нарочно весело, зло:
Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Д от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..
Старик все так же спокойно слушал.
– Сам сочиняю, – сказал Иван. – На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться –
В профиль и анфас;
В золотой оправушке…
– Баламут ты, Ванька, – сказал старик. – Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
Иван перестал играть, долго молчал.
– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что, им один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
– Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
– Это вы умеете.
– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: а я-то зачем здесь? Самое же дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел. – Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал. – Так и здесь. Сижу и думаю: «А я при чем здесь?» Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
– Отсюда одна дорога – на тот свет.
Иван налил в стакан, выпил.
– Нет счастья в жизни, – сказал он и сплюнул. – Тебе налить?
– Будет.
– Вот тебе хорошо было жить?
Старик долго молчал.
– В твои годы я так не думал, – негромко заговорил он. – Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать.
– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: «Для чего?» – не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. – Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
– Заелись, – пояснил старик.
– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.
– Налей-ка, – попросил старик. Выпил, тоже сплюнул. – Сороконожки, – вдруг зло сказал он. – Суетитесь на земле – туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
– Не скажи.
– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся. «Разма-ах»! А чего гнусишь тогда?
– Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки сделает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отваливали – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.
– А мне не надо столько денег, – словно подзадоривая старика, сказал Иван. – Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь, как побирушка… Не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает… Где же смысл?
– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.
– Где нам!
– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.
Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на… –
пропел он.
Старик усмехнулся.
– Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.
– Кем не был?
– Это так… – Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.
– Жениться надо.
– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!
– Женись, маяться перестанешь. Не до того будет.
– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю: то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю – до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
– Тьфу! – Старик покачал головой. – Совсем испортился народишко.
А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать. И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть. И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
– Ну, пошли, ладно.
Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
– Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. – заговорила мать.
Иван брился.
– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.
– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней – понимала: разговор, наверно, последний. – Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…
– Я ходил. Просил.
– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете.
– Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько, и запричитала:
– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто же, сынок, только про себя думаешь?.. Про матерей-то пошто не думаете?
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже. И оттого он хмурился раньше времени.
– Да что ты меня… на войну, что ли, провожаешь? Что я там?.. Да ну, к шутам все! И вечно – слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.
– Сходила ба, попросила – не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так – уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо…
– Они уж в милиции, права-то. Поздно.
– Ну и в милицию съездил ба…
– Хо-о! – изумился Иван. – Ну ты даешь!
– Господи, господи… Всю жись вот так. И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли…
Невмоготу становилось. Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе, хоть немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
– Ну! – Иван откинул пса, пошел в дом.
Мать накрывала на стол.
– Ну, поработал ба на свинарнике…
Они настойчивые, матери. И беспомощные.
– Ни под каким лозунгом, – твердо сказал Иван. – Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет.
– Господи, господи…
…Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.
– С годок поработаю и приеду. Чего ты?..
Мать вытерла слезы.
– Может, схожу, сынок? – Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние. – Упрошу его… Он хороший мужик.
– Мам… Мне же тоже тяжело!
– А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.
– Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать: «Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю». Причем всякий раз она напоминала, как надо говорить, хоть Иван давно уж запомнил слова.
Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:
– Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю.
…И пошли по улице: мать, сын и собака.
Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди глазели в окна и говорили: «Ванька-то… уезжает, што ль, куда?»
Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон грядущий.
Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше, а повернет и уйдет с соседом.
– Поехал?
– Поехал.
Закурили.
– Рыбачил, что ль?
– Попробовал поставил перемётишки… Рано ишо.
– Рано.
Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, бездумно не то задумчиво глядела в ту сторону, куда поедет сын.
– Не пей там, – посоветовал дед. – Город – он и есть город – чужие все. Пообвыкни сперва…
– Что я, алкаш, что ли?
Еще постояли.
– Ну, с богом! – сказал старик.
– Бывай.
Старик пошел своей дорогой. Иван посмотрел на мать… Она, все так же глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.
Прошли немного.
– Мам… иди домой.
Мать послушно остановилась. Иван слегка приобнял ее… Голова ее затряслась у него на груди. Вот этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.
– Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так… Ничего со мной не случится! Не ездют, что ль, люди? Иди.
Мать перекрестила его… И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.
– Пошел! – сердито сказал Иван.
Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.
– Дик! Дик! – позвал Иван.
Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону. И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул хвостом, тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удивленно посмотрел на хозяина.
А подальше стояла мать…
«Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет», – думал Иван, стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице – к автобусу.
А мать все стояла… Смотрела вслед ему.
Как помирал старик*
Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость навалилась… Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость – такая тоска под сердцем, так нехорошо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось, а удивительно: такой слабости никогда не было. То казалось, что отнялись ноги… Пошевелит пальцами – нет, шевелятся. То начинала терпнуть левая рука, шевелил ею – вроде ничего. Но какая слабость, господи!..
До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько под сердцем – может, покурить захочется или попить. Потом понял: это смерть.
– Мать… А мать! – позвал он старуху свою. – Это… помираю вить я.
– Господь с тобой! – воскликнула старуха. – Кого там выдумываешь-то лежишь?
– Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. – Старик лежал на печке. – Сними, ради Христа.
– Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?
– Сходи. Он дома ли?
– Даве крутился в ограде… Схожу.
Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако.
«Зимнее дело – хлопотно помирать-то», – подумал старик.
Пришел Егор, соседский мужик.
– Моро-оз, язви его! – сказал он. – Погоди, дядя Степан, маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало?
– Совсем плохо, Егор. Помираю.
– Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.
– Паникуй не паникуй – все. Шибко морозно-то?
– Градусов пятьдесят есть. – Егор закурил. – А снега на полях – шиш. Сгребают тракторами, но кого там!
– Может, подвалит ишо.
– Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем…
Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на припечек, подсунул руки под старика.
– Держись мне за шею-то… Вот так! Легкий-то какой стал!
– Выхворался…
– Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.
Старика положили на кровать, накрыли тулупом.
– Может, папироску свернуть? – предложил Егор.
– Нет, неохота. Ах ты, господи, – вздохнул старик, – зимнее дело – помирать-то…
– Да брось ты! – сказал Егор серьезно. – Ты гони от себя эти разные мысли. – Он пододвинул табуретку к кровати, сел. – Меня на фронте-то вон как задело! Тоже думал – каюк. А доктор говорит: захочешь жить – будешь жить, не захочешь – не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: «Кто же жить не хочет, чудак-человек?» Так что лежи и думай: «Буду жить!»
Старик слабо усмехнулся.
– Дай разок курну, – попросил он.
Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял…
– Прохудился весь… Дым-то, однако, в брюхо прошел.
Егор хохотнул коротко.
– А где шибко-то болит? – спросила старуха, глядя на старика жалостливо и почему-то недовольно.
– Везде… Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.
Помолчали все трое.
– Ну, пойду я, дядя Степан, – сказал Егор. – Скотинёшку попоить да ко́рма ей задать…
– Иди.
– Вечерком ишо зайду попроведую.
– Заходи.
Егор ушел.
– Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, – заметила старуха. – Может, зарубим курку – сварю бульону? Он ить скусный свеженькой-то… А?
Старик подумал.
– Не надо. И поисть не поем, а курку решим.
– Да бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба…
– Не надо, – еще раз сказал старик. – Лучше дай мне полрюмки вина… Может, хоть маленько кровь-то заиграет.
– Не хуже ба…
– Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.
Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно заткнутую пробкой. В четвертинке было чуть больше половины.
– Гляди, не хуже ба…
– Да когда с водки хуже бывает, ты чо! – Старика досада взяла. – Всю жись трясетесь над ей, а не понимаете: водка – это первое лекарство. Сундуки какие-то…
– Хоть счас-то не ерепенься! – тоже с досадой сказала старуха. – «Сундуки»… Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел доктор волноваться-то.
– Доктор… Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают.
Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул – и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с трудом сказал:
– Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотрела, смотрела и вдруг всхлипнула:
– Старик… А, не приведи господи, правда помрешь, чо же я одна-то делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
– Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: «Отец помирал, велел тебе докормить мать до конца». Скажи. Если он, окаянный, не очухается, подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет стыдно. Маньке напиши, чтоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь «Интернационал» назубок знает. Скажи: «Отец велел учить». – Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было торжественным и строгим.
– А Петьке чего сказать? – спросила старуха, вытирая слезы; она тоже настроилась говорить серьезно и без слез.
– Петьке?.. Петьку не трогай – он сам едва концы с концами сводит.
– Может, сварить бульону-то? Егор зарубит…
– Не надо.
– А чего, хуже станавится?
– Так же. Дай отдохну маленько. – Старик закрыл глаза и медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: какая-то отрешенность, нездешний какой-то покой были на лице его.
– Степан! – позвала старуха.
– Мм?
– Ты не лежи так…
– Как не лежи, дура? Один помирает, а она – лежи так. Как мне лежать-то? На карачках?
– Я позову Михеевну – пособорует?
– Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал… Курку своей Михеевне задарма сунешь… Лучше эту курку-то Егору отдай – он мне могилку выдолбит. А то кто долбить-то станет?
– Найдутся небось…
– «Найдутся». Будешь потом по деревне полоскать – кому охота на таком морозе долбать. Зимнее дело… Что бы летом-то!
– Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
– Счас – оклемался. Ноги вон стынут… Ох, господи, господи!.. – Старик вздохнул. – Господи… тяжко, прости меня, грешного.
Старуха опять всхлипнула.
– Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: «Не думай всякие думы».
– Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай – он не помрет.
– Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая…
– Бог простит, – сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился… – Агнюша, – с трудом сказал он, – прости меня… я маленько заполошный был… А хлеб-то – рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто? Кто там?
– Где, Степан?
– Да вон!.. – Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы – в передний. – Вон же она, – сказал он, – вон… Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером…
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо плакала у его изголовья…
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
– Да, – сказал он, – чуял он ее.