Текст книги "Трудное время"
Автор книги: Василий Слепцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Привез вчера Александр Васильич из города газеты?
– Привезли-с, – Входя в комнату уже в сюртуке, отвечал Иван Степаныч. Коканцев разбили 3, этих самых англичан у них отняли, – объяснял он, счищая пух с сюртука.
– Каких англичан?
– Или итальянцев, что ли. Пес их знает. Вообще европейского звания. Военнопленных. Ну, а между прочим, феферу им задали порядочного.
– Вот что, – рассеянно заметила Марья Николавна.
– Да-с, – прибавил Иван Степаныч. – Теперь все спокойно.
– Что, Яков Васильич дома? – спросила Марья Николавна.
– Дома, – ответил из-за перегородки Рязанов.
– Можно к вам войти?
– Войдите!
– Я еще у вас тут ни разу не была, – говорила она, входя в комнату.
Она села и посмотрела вокруг.
– Здесь ничего.
– Да, ничего, только блох много.
– А я у себя школу хочу завести.
– Вот как! Что ж, это хорошо.
– Небольшую, знаете, пока.
– Небольшую?
– Пока.
– Да. Пока, а потом и больше?
– Потом, может быть, и больше.
– Да, да, да.
Рязанов встал и тихо прошелся по комнате; Марья Николавна следила за ним глазами.
– Школу, – сказал он про себя и, остановившись пред Марьей Николавной, спросил:
– Для чего же, собственно, Вы желаете ее устроить?
– Как для чего?
– С какой целью то есть?
– Странный вопрос! Обыкновенно для чего: это полезно.
– Действительно.
Рязанов еще раз, два прошелся из угла в угол.
– И скоро?
– Что скоро? – быстро переспросила Марья Николавна.
– Да школу-то заведете?
– Я завтра хочу начать. Мне бы, знаете, хотелось поскорей.
– То-то. Не опоздать бы.
– Я уж все приготовила и с батюшкой переговорила.
– Да? Уж переговорили?
– Переговорила.
– Ага. Так за чем же дело стало?
– Ни за чем не стало, только...
– Что-с?
– Да я хотела... Как ваше мнение?
– Это о школах-то? Вообще я хорошего мнения. Вещь полезная.
– Нет, я хотела вас спросить о моей школе, что вы думаете?
– Да ведь ее еще нет. Или вы желаете знать мое мнение о том, что вы-то вот школу заводите?
– Ну, да, да. Что вы думаете?
– Что ж я могу думать? Знаю я теперь, что вам захотелось школу завести; ну, и заведете. Я и буду знать, что вот захотела и завела школу. Больше ничего я не знаю, следовательно и думать мне тут не о чем.
– А если я вас прошу подумать, – сказала Марья Николавна, слегка покраснев.
– Это еще не резон, – садясь напротив нее, ответил Рязанов.
– Почему школа, для чего школа, зачем школа, – Ведь это все не известно. Вы ведь и сами-то хорошенько не знаете, почему именно школу нужно заводить. Вон вы говорите, – полезно. Ну, прекрасно. Да ведь мало ли полезных вещей на свете. Тоже ведь и польза-то бывает всяческая.
– Стало быть, вы находите, – подумав, сказала Марья Николавна, – что я не гожусь на это дело?
– Ничего я не нахожу. Как же я могу судить о том, чего я не знаю?
Рязанов опять встал и начал ходить.
– Какие это у вас книги?
– Разные-с.
Она взяла одну книгу, развернула и прочла заглавие.
– Что это, хорошая книга?
– Как для кого. Для вас, может быть, и хороша будет.
– Что же в ней написано?
– Написано-то в ней много, да только все это в двух словах можно бы сказать.
– Какие же это два слова?
– "Ежели ты хочешь строить храм, то прими заранее меры, дабы неприятельская кавалерия не сделала из него конюшни".
– А больше ничего нет?
– Остальное все пустяки.
– Ну, так я и не буду ее читать.
– Как хотите.
После этого разговора Марья Николавна ушла домой и до вечера просидела в своей комнате.
VIII
– С этим гуманством, ей-богу, обовшивеешь совсем, – кричал утром Иван Степаныч, швыряя что-то и бегая в конторе из угла в угол. – Гуманничают, гуманничают, точно у них в самом деле тысяча душ; а тут вот человек без рубашки сидит.
– Вы что там ворчите? – спросил его через перегородку Рязанов.
Он пил чай у себя в комнате.
– Да помилуйте, это просто беда. Прачка белья не стирает, – нечего надеть. Вот извольте, – говорил Иван Степаныч, входя к Рязанову. – Мое почтение! Вот не угодно ли полюбоваться, другую неделю ношу рубашку. На что это похоже? Ну, добро бы зимой, а то ведь, посудите сами, лето: тоже ведь живой человек, – потеешь. Черт их возьми, – говорил он, бегая по комнате. Прачка! А? Сволочь! Вы видали ее?
– Нет, не видал.
– Вы поглядите! Из Москвы привезли. Так вот мразь самая несчастная, а тоже поди... Небось тоже ведь думает о себе: я женским трудом занимаюсь. А? Кальцоны мои стирает, а сама думает... А? Женским трудом... Хх?
Рязанов улыбнулся.
– Не хотите ли чаю? – спросил он.
– Я не пью. Мне вредно. Вон еще школу заводить... Ах, ты! Наведут сюда... Вшей-то что будет! А? Нет, теперь все еще ничего, а поглядели бы вы прежде, как только женился, – вот гуманничали-то! По три дня без обеда сидели от этого от гуманства. Людишки эти до такой степени испьянствовались... Нагнется вот эдак сапоги взять, да тут же и... И сблюет. Вонь по всему дому. Господи! Всякий день драки. Это у вас какая книжка? Занимательная?
– Послушайте, – не отвечая, сказал ему Рязанов, – Вы зачем собаку бьете?
– Как зачем? Нельзя. Я ей говорю: Танкред, сотe 1, а она не слушается, сотe, расподлая твоя душа! – она сейчас хвост поджала, марш под анбар. Вот ведь подлая какая. Как же ее не бить?
– Нет, вы не бейте! Нынче новая мода пошла, – собак не бить.
– Да это вы про собачье гуманство-то. Знаю. Это все пустяки. Ежели ее не бить, так она, дьявол, и поноски подавать не будет.
– Будет.
– Да это вы, должно быть, аглицкого видели, понтера. Они, черти, так уж и родятся с поноской; хвост у него сейчас вот! Природная стойка. Мать сосет, а сам стойку делает.
– Какая природная! Дворняжка простая, – знаете, бывают лохматые такие.
– Ну?
– Сам видел.
– Ей-богу?
– Ей-богу.
– И подает?
– И пляшет, и поноску подает, и умирает. Что угодно.
– И умирает? Ах, пес ее возьми! Это занимательно. Как же так это, расскажите!
– Самая простая штука: есть не дают; а до тех пор не дают, пока не сделает. Проморят ее голодом, потом возьмут вот так палку, а здесь кусочек положат, – сотe! Вот она глядит, глядит... Делать нечего, перепрыгнет; а тут ей и дадут кусочек. И таким манером до трех раз, – потом уж и без кусочка будет прыгать.
– Н-да. Вот что, – обдумывая, говорил Иван Степаныч, – А это в самом деле, должно быть, правда.
– Истинная правда.
Рязанов, напившись чаю, пошел в дом; он застал Марью Николавну в кабинете за работою: она сидела на полу, вся в пыли, обложенная книгами. Он остановился в дверях и спросил:
– Александра Васильича нет?
– Он сейчас придет, – весело ответила она. – Здравствуйте!
Она протянула было ему руку, но вдруг спохватилась.
– Ах, нет; не могу вам дать руки, – смеясь, говорила она, – видите, какая чистенькая!
– Ну, все равно, – сказал Рязанов и сел на диван.
Марья Николавна перебирала разложенные на полу книги, торопливо перелистывала их и некоторые откладывала в сторону. В комнате было жарко, мухи лезли ей в лицо, в рот; она наскоро отмахивалась от них, ни на минуту, впрочем, не переставая разбирать книги. Пришел повар за сахаром, – она не глядя отдала ему ключи и опять с тем же напряженным вниманием принялась за работу. Рязанов поднял с полу первую попавшуюся книгу и развернул: это была книжка "Библиотеки для чтения" 45 года 2; он ее положил и взял другую: "Отечественные записки" 52-го 3. Пересмотрев еще десяток, он успокоился; взял лежавшую на столе газету и стал читать.
– Вы читали эти книги? – спросила его Марья Николавна.
– Читал. А что-с?
– Я прежде тоже их читала, а теперь вот начала было искать, да все как-то не могу добиться настоящего толку.
– Какого же вам толку?
– Мне, видите ли, хотелось прочесть как можно больше о народном образовании.
– А! Вам на что же?
– Да чтобы учить.
– Да! Это школу-то? Ну, так вы напрасно только руки марали: здесь этого вы не найдете.
– Нет, я уж нашла несколько статей и отобрала. Вот видите?
Рязанов взял поданные ему книжки журналов, конца пятидесятых годов.
– Что ж вы тут нашли, журнальные статьи-то?
Марья Николавна стояла перед ним и ждала чего-то.
– Журнальные статьи нашли, – повторил Рязанов.
– Ну, да, статьи о народном образовании. Вот одна, – раз; вот другая, Видите? Вот эта тоже о народных школах. Да тут их много; а как же вы говорите, что нет?
– Я вовсе не о том говорю. Разумеется, есть тут всякие статьи: и о народном образовании должны быть; да только написано-то в них совсем не то, что вам нужно.
Марья Николавна, держа книги в руках, в недоумении смотрела на Рязанова.
– Послушайте, я не понимаю, что вы сказали. Как, вы говорите, не то написано?
– Не то-с, – ответил Рязанов.
– Вы ведь небось по заглавиям ищете?
– Разумеется, по заглавиям. А то как же еще?
– Ну, никогда ничего и не найдете. Мало ли я какое заглавие придумаю. Это ничего не значит.
– Как ничего не значит?
– Понимаете, это все равно вот, что вывески такие бывают, вот написано: "Русская правда" или "Белый лебедь", – ну, вы и пойдете белого лебедя искать? А там кабак. Для того чтобы читать эти книжки и понимать, нужен большой навык, – вставая, продолжал Рязанов. – На свежую голову, ежели взять ее в руки, так и в самом деле белые лебеди представятся: и школы, и суды, и конституции, и проституции, и Великая х[артия] в[ольностей] 4, и черт знает что... А как приглядишься к этому делу, – ну, и видишь, что все это... Продажа на вынос.
Рязанов хотел уйти.
– Нет, постойте, – говорила Марья Николавна, загораживая ему дорогу. Вы мне скажите прежде, что же тут о школах-то написано?
Рязанов сел опять на диван.
– Какие там школы? Тут дело идет о предмете более близком. Школа! Это опечатка. Везде, где написано "школа", следует читать шкура. Вон там один пишет: трудно, говорит, очень нам обезопасить наши школы; он хотел сказать: наши шкуры, а другой говорит: хорошо бы, говорит, выделать их на манер заграничных, чтобы они не портились от разных влияний. Видите? А третий говорит: ладаном, говорит, почаще окуривать, ладаном. На себе, говорит, испытал – первое средство. Это все о шкурах. Ну, а публика, разумеется, так как она очень умна, то этого не понимает и думает, что в самом деле разговор идет о легчайшем способе обучения грамоте. Конечно, ей следует внушать, чтобы понимала.
Марья Николавна, закусив губы и сдвинув брови, стояла у стола напротив Рязанова и невольно следила глазами за движением его рук: он медленно, но крепко свертывал в трубку какую-то книжку.
– Как же это так, – спросила она, – ведь это значит – все неправда?
Лицо ее вдруг вспыхнуло.
– Что неправда?
– Да вообще все, что печатается?
Рязанов улыбнулся.
– Что же вы улыбаетесь? Вы скажите, неправда это все? Я уж буду знать по крайней мере.
– Нет, оно, пожалуй, кое-что и правда, да только...
– Что только?
– Только надо уметь читать.
– А зачем же так пишут, что нужно еще голову ломать?
– Да что ж делать? – привыкли.
– И вы так же пишете?
– И я так же пишу. Какой же бы я был писатель, если бы я так и валял все, что в голову придет. Этак всякий лавочник сумеет написать. Свет-то, видите ли, так уж устроен, – говорил Рязанов, вырезывая из бумаги какие-то городочки, – что когда у человека болит живот, то обыкновенно об этом умалчивают: не принято. По-видимому, что ж тут такого? Самое естественное дело, однако не принято говорить о страдании брюшных органов, и кончено. Светские обычаи требуют, чтобы больной в этом случае не объявлял о своем недуге публично. Голова болит – можно сказать, и нога болит, можно сказать, даже бок болит – хоть в присутствии высоких особ можно сказать; а живот болит – нельзя: сейчас выведут. Вот подите же! И ничего не сделаешь: светские обычаи требуют от вас, чтобы в то время, когда у вас болит живот, чтобы Вы беспечно предавались разным забавам и говорили комплименты; а не можете, ну, сидите дома и скажите, что у вас нервная атака.
– Как это нелепо!
– Вы полагаете? Нет-с, позвольте! Светские обычаи вовсе не так бессмысленны, как вам кажется. Они основаны на глубоком изучении натуры человеческой; а натура эта такова, что ежели позволить человеку говорить о боли в животе, тогда только и разговору будет, что об одних кишках. Что же тут хорошего, согласитесь сами! А, главное, этим дело ограничиться не может; сейчас пойдут рассуждения, – как, отчего, почему болит? Что ты делал, да что ты ел? Не объелся ли? Не надорвался ли с натуги? А что ты такое поднимал? Да кто тебя заставлял? Почему ты не позвал другого и не велел ему поднять? – И рад бы велеть, да не слушается. – Почему не слушается? – Денег нет. – Отчего у тебя денег нет? – Беден. – По какому случаю беден? Почему же вот он не беден? Да тут в такую трущобу заберешься, что и не вылезешь.
Марья Николавна задумалась и, как стояла у стола, так и осталась неподвижною, с книгами в руках. Наконец она вздохнула, положила книги на стол и сказала как будто про себя:
– Почему я никогда прежде об этом не думала? – и потом прибавила: послушайте, однако это ужасно гадко – эти приличия.
– Чем же гадко? Цель их стоит в том, чтобы устранить всякие неприятные, докучные разговоры и сделать жизнь нашу легким и веселым препровождением времени.
– Да я этого вовсе не желаю, – запальчиво сказала Марья Николавна.
– А! Ну, это другое дело. Так уж вы так и объявите, что я, мол, этого не желаю.
Марья Николавна наморщила брови.
– Вы, кажется, смеетесь надо мной?
– А зачем же вы вздор говорите?
– Я не буду вздор говорить.
– Тогда и я не буду смеяться.
Она улыбнулась и начала перелистывать лежавшие на столе "Отечественные записки".
– Скажите, пожалуйста, – заговорила она, положив руку на книгу, – что же вы-то здесь видите?
– В этих книжках-то? – спросил Рязанов и, подумав, отвечал:
– Вижу я битву на Куликовом поле, слышу стук мечей, конское ржание и стоны умирающих.
"Инде татаре теснят россиян, инде россиянин теснит татари на..." а еще больше того вижу подвигов гражданской глупости, свойственной мирным россиянам.
– И после этого вы сами можете писать?
– А почему ж мне не писать?
– После того, что вы говорите?
– После этого-то и можно; а если бы ничего этого не было, тогда и писать было бы незачем.
Она молча постояла еще не сколько минут, потом вдруг весело сказала, показывая на груды валявшихся на полу книг:
– Ну, так давайте же убитых-то подбирать!
– Это можно.
И они оба принялись укладывать книги в шкаф.
В это время вошел Щетинин.
– Что это вы тут делаете?
– Тризну справляем, – ответил Рязанов, нагибаясь над книгами.
– Вот что! А я вот с живыми-то никак не справлюсь, – говорил он, отпирая письменный стол.
– С живыми труднее, – заметил Рязанов.
– Просто беда. Отпросились в город на ярмарку, да вот другой день не являются. Одного милого человека приказчик послал за покупками... Тоже и приказчик хорош! Знает, что пьющий человек, нет, дал ему денег, а он вот сейчас только вернулся, пьяный-распьяный; ну и, разумеется, ни денег, ни покупок. Черт его знает, где он там шлялся. Поди вон добейся от него: он лыка не вяжет. Что это за гадость, – говорил Щетинин, роясь в столе.
– Ну, как же теперь быть? – спросил Рязанов.
– Да! Как быть? Нет, скажи-ка ты теперь, как быть! Ты вот все говоришь...
– Что я говорю?
– Да вот... Что там взыскивать не нужно, то да сё.
– То да сё, положим, это я мог сказать; а когда же я тебе говорил, что взыскивать не нужно?
– Ну, да, разумеется, – неохотно ответил Щетинин.
– Когда же это было?
– Да что тут – когда? Вообще...
– Нет, послушай, скажи, пожалуйста, зачем ты вообще делаешь на меня ложные показания? Ведь тут, брат, свидетели есть: Марья Николавна налицо.
– Вот еще нашел свидетеля, – полушутя ответил Щетинин.
Марья Николавна, в это время уставлявшая книги, вдруг оглянулась, опустила руку, пристально посмотрела на мужа; но, ничего не сказав, опять принялась за книги. Щетинин не заметил этого движения, он повернулся на стуле лицом к Рязанову и продолжал:
– Нет, вот скажи-ка в самом деле, что тут делать, как поступить?
– Это с милым человеком-то?
– Да, с милым человеком. Вот ему доверили деньги, а он их пропил.
– Да ведь я тебе, кажется, говорил уж один раз?
– Ты говорил, там, к становому... Это что!
– Как, это что? Стало быть, ты находишь законное возмездие неудовлетворительным?
– Нахожу.
– Ну, так сам выдумай какое-нибудь. Что же ты меня-то спрашиваешь?
– Я хочу знать твое мнение.
– Оно тебе ни на что не нужно. Дело идет о том, как отомстить человеку за личную обиду, так зачем же тут еще посторонние советы? Ведь ты ему доверял, он твоего доверия не оправдал, ты обижен, а не я. Я к нему ничего не чувствую. Хоть бы он тебя самого, со всей твоей усадьбою, со всеми угодьями и с пустошами пропил, – мне какое дело?
– Ты представь себя на моем месте!
– Да я и представлять не хочу. На что это нужно? Я никогда в таком положении не буду, а если бы и могло это случиться, так почем я знаю, как бы я тогда поступил. Я, может быть, этого милого человека на кол бы посадил, а может ограничился бы тем, что вышиб бы ему только два зуба, а может быть еще сто рублей награждения дал бы ему за это.
– Нет, это все не то. Ты представь себе, что с тобой теперь вот, в настоящую минуту, как поступили.
– Я не понимаю, зачем тебе понадобились эти представления – они ровно ничего не объяснят. Ну, представь ты себе, что тебя в настоящую минуту кто-нибудь медом вымазал! Что бы ты сделал? Представь, что тебя колесом переехали! Представляй, сколько хочешь, что же из этого выйдет?..
– Я одного только понять не могу... – не слушая, говорил между тем Щетинин, ни к кому не обращаясь.
– Чего ты не можешь понять? – спросил Рязанов.
– Не понимаю, почему не сказать прямо. Если бы он мне сказал: я еду на ярмарку, я хочу пьянствовать. Я бы ему, не говоря ни слова, целковый в руки, – ступай, батюшка! Ну, что ж, праздник, понятное дело, человек работал целый год, трудился, – почему ж ему не выпить, не повеселиться на ярмарке? Разве это преступление? Об одном прошу только – скажи прямо! Нет, обманом, видишь ли, лучше. "Помилуйте, я, гворит, теперь закаялся, капли в рот не беру". Согласись, что это подло!
– Что подло, закаиваться?
– Нет, обманывать.
– Соглашаюсь, что вообще, в принципе, обманывать подло.
– Ну, вот. Я только об этом и говорю. Скажи прямо!..
– Да. Я вот буду к тебе в карты смотреть, – это ничего; а ты ко мне не смотри, – это подло. А то я, пожалуй, и смотреть не буду: скажи прямо, какие у тебя карты! Это прелестно.
– Совсем не то. Играть, так, по-моему, играть на чести.
– Я не знаю, зачем ты тут такие слова употребляешь. На чести! Враг всегда поступает подло; и чем подлее, тем больше ему чести.
– Ну, нет, брат. Я не желаю придерживаться таких правил.
– А с твоими правилами главнокомандующим сделать бы тебя. Интересно! Отдал бы ты, например, по армии приказ: ночью напасть на неприятельский лагерь; но ведь это подло? На спящих нападать! Стало быть, нужно послать адъютанта сказать: эй, вы, берегитесь! Сегодня ночью мы намереваемся вас всех передушить; так вы смотри те же, не зевайте!
Щетинин не отвечал.
– Или ты, может быть, желаешь уподобиться Аристиду 5 и побеждать врагов великодушием? Так это ты можешь.
– Что ж такое? Ну, желаю.
– Да. Оно, конечно, с одной стороны и возвышенно, об этом что говорить, – да только в хозяйском-то деле, я полагаю, небезубыточно.
– Это мое дело.
– Разумеется. Побеждай их своими боками, сколько угодно! Никто тебе не мешает. Ну, а вот рассчитывать на великодушие противника, – это уж, брат, по-моему, штука рискованная.
– Ни на кого и ни на что я не рассчитываю, кроме одного себя, – с недовольным видом сказал Щетинин и опять принялся рыться в бумагах.
– Так о чем же ты толкуешь?
– Ни о чем не толкую, – ответил он резко, но через несколько минут одумался, запер стол, потянулся и, зевая, сказал: – Так, стало быть, по-твоему, это война, что у меня Федька Скворцов три целковых пропил?
– Война.
– И что крюковские мужики лес у меня воруют – это тоже война?
– Война.
– Хм! Хороша война, нечего сказать!
– Партизанская, брат, партизанская. Больше всё наскоком действуют, врассыпную, кто во что горазд: тут и Федька Скворцов, тут и баба Василиса кочергой воюет, и крюковские мужики...
– Это всё партизаны?
– Партизаны.
– И по-твоему выходит так, что везде, где только есть мошенники, там и война? Так, что ли?
– Не совсем так.
– Как же?
– А вот как: везде, где есть сильный и слабый, богатый и бедный, хозяин и работник – там и война; а какая она – правильная или неправильная, это уж не наше дело разбирать.
Щетинин опять замолчал.
– Это, брат, Иван Степаныч даже знает, – продолжал Рязанов,
– Он мне на днях еще говорил: "Какая, говорит, штука! Я в "Московских ведомостях" вычитал, на всем свете война. Вот, говорит, Персия, уж на что, кажется, пошлое государство, а даже и там, говорит, бабы взбунтовались" 6.
Щетинин нехотя улыбнулся и, подумав, сказал:
– Это значит, по-твоему, что хорошей прислуги незачем и желать. Так, что ли?
– Отчего же? Желать никому не запрещается. Можешь желать все, что тебе угодно.
– Но ты находишь, что это желание безрассудно.
– Нет. Я нахожу только, что оно немножко оригинально. Это все равно, если бы я пожелал, например, чтобы у тебя вдруг вскочил хороший волдырь на лице или чтобы ты схватил хорошую горячку. Согласись, что ведь это было бы очень оригинальное желание? Не правда ли?
Рязанов поднимал с полу книги и подавал их Марье Николавне.
Щетинин сидел задом к письменному столу, откинувшись на кресле и заложив руки под затылок; на лице его бродила какая-то неловкая, напряженная улыбка; он молча долго водил глазами по комнате, как бы соображая что-то, наконец кашлянул и заговорил, расставляя слова.
– Вот ты там все толкуешь – то не так, другое не так...
– Да, – нагнувшись над книгою, сказал Рязанов.
– А между тем вот уж скоро месяц, как ты приехал; было ли так хоть один раз, чтобы ты мне подал дельный, практический совет, сказал ли ты мне хоть что-нибудь такое, из чего бы я мог извлечь прямую, действительную пользу? А? Вспомни-ка!
Рязанов поднял кипу книг и, держа ее в руках, отвечал:
– Да. Если ты меня приглашал сюда затем, чтобы советоваться со мною о своем хозяйстве, так я тебя поздравляю.
Сказав это, он передал Марье Николавне последние лежавшие на полу книги и вытер себе платком руки.
– Ну, разумеется, не за этим, – быстро заговорил Щетинин, – это ты очень хорошо знаешь сам. Нет, я думал, что вообще твои мнения имеют больше... практического основания.
– И ошибся. Это жаль!
– Нет, совсем не то. Я давно знаю, что мы с тобой в некоторых вещах не сходимся; но именно на эту разность-то в наших взглядах я и рассчитывал. Я думал, что, высказывая свои убеждения, ты мне уяснишь мои собственные.
– Мм... – промычал Рязанов.
– Да, – торопливо перебил его Щетинин. – Давно известна пословица, что du choque des opinions jaillit la verite 7.
– Как ты сказал?
– Я говорю: du choque des opinions jaillit la verite.
– Это не то, что plenus venter non studet libenter 8?
– Нет, не то.
– Не то! Ну, так что же дальше-то?
– Да нет, видишь ли, – не слушая, продолжал Щетинин, – это ведь само собой как-то делается. Я говорю, ты мне возражаешь: таким образом борются два мнения. Согласись, что только тогда и выходит какой-нибудь толк, когда борются два противоположные начала: свет и тьма, добро и зло, плюс и минус...
– Дает минус, брат, минус.
– Да! Ну черт с ним! Впрочем, все равно; дело не в сравнении.
– Конечно. Хорошие практики всегда бывают плохие теоретики.
Марья Николавна улыбнулась и села.
– Да. Так вот я и говорю, – несколько недовольным тоном продолжал Щетинин, – Нужно только, чтобы спорящие взаимно уважали мнения друг друга.
– Это зачем же?
– Как зачем? Если мы не будем уважать мнений один другого, что же это будет?
– Спор будет.
– Нет, уж это, по-моему, драка.
– И по-моему тоже.
– Стало быть, в этой словесной драке кто кого побьет, тот и прав?
– Тот и прав. Разумеется. Других споров и не бывает.
– Нет, брат; я таких споров не одобряю.
– Ты, стало быть, такие любишь, чтобы оба были правы?
– Нет. По-моему, если спорить, так спорить так, чтобы не оскорблять противника.
– Правило похвальное. Это что говорить. Только я все-таки не понимаю, к чему ты вел всю эту канитель.
– А я хочу сказать, что вообще я замечаю в последнее время какое-то ожесточение во всех, решительно во всех.
– А прежде не замечал? Так это значит, что ты не только во мне, но и вообще разочаровался в людях. Так?
– Да нет; видишь ли, человек я мирный, я люблю людей, и не могу я, ну, просто не могу смотреть на них как на врагов, против которых надо ежеминутно принимать предосторожности, ежеминутно ждать подкопов... Не могу я этого. Ну, что ты хочешь, вот – не могу, да и все.
Говоря это, Щетинин ни на кого не глядел и перочинным ножом скоблил письменный стол.
– Да; вот, говорят, во дни Соломона 9, – сказал Рязанов, – жить было хорошо: всякий сидел под кущей своей и под виноградом своим, а царь Соломон сидел на престоле и судил всех сам. Ни споров, ни драк в то время не было.
– А по правде тебе сказать, ей-богу лучше было, чем теперь, – заметил Щетинин.
– Кто же виноват, любезный друг, что ты с такими мирными наклонностями и принужден жить в такое военное время? Как же быть теперь? Уж я, право, и не знаю.
– Я, брат, знаю, как мне быть, – вставая, сказал Щетинин.
– Ну, а знаешь, так, стало быть, и разговаривать не о чем, – тоже вставая, сказал Рязанов и ушел.
Щетинин постоял у окна, посвистал, потом спрятал руки в карманы и, поглядывая себе на ноги, медленно пошел к двери.
– Послушай, – заговорила Марья Николавна.
– Что тебе?
Щетинин, не оборачиваясь, остановился в дверях.
– По-каковски это он тебе сказал тогда?
– По-латыни.
– Что же это значит?
– Так, вздор.
Щетинин сделал шаг вперед.
– Нет, не вздор, – вслед ему сказала она.
Щетинин остановился было на одно мгновение, но в ту же минуту поправился и ровным шагом вышел из комнаты.
IX
Наступило самое жаркое время; начался покос, рожь забурела; знойный, удушливый ветер лениво бродил по озерам, чуть-чуть нагибая верхи камышей. А то вдруг закрутит, взовьется кверху черным столбом и пойдет по полям... Небо стояло синё и безоблачно, по ночам грозы бывали.
В последнее время Щетинин стал работать еще больше прежнего. Он проводил целые дни на хуторе или в лесу; домой возвращался большею частию поздно вечером усталый, измученный, наедался за ужином простокваши и ложился спать. Споры с Рязановым прекратились совершенно. Это случилось вдруг, точно по взаимному соглашению: оба в одно и то же время перестали спорить, и кончено. Разговоры стали сводиться все больше и больше на простую передачу сведений, возражения ограничивались легкими замечаниями, вроде того, что да, разумеется, понятное дело; ну, оно, я тебе скажу, а впрочем... Конечно... и т.д. Случалось иногда, что Щетинин увлекался каким-нибудь рассказом, а Рязанов слушал молча и рассматривал в это время скатерть; а выслушав, все-таки продолжал молчать. Щетинин не выдерживал и говорил:
– Ты что молчишь? Разве я не знаю, что ты думаешь?..
– Тем лучше для тебя и тем приятнее для меня, – отвечал Рязанов, и сам начинал рассказывать Марье Николавне о том, например, как они со Щетининым, в бытность свою в университете, учились маршировке.
– Славное это время было, – говорил Рязанов, – Кончатся, бывало, лекции, наслушаешься там всякого этого римского права, соберешь тетрадки и в манеж. Главное, близко, вот чем хорошо. Инспектор об одном только и просит, бывало: "Не заваливайтесь, господа, ради бога! Сделайте одолжение, подайтесь грудью вперед!" Ну, и подашься.
– Особенно хорош, я помню, был, – продолжал Рязанов, – Троицкий один: семинарист, лет тридцати уж он был, из Оренбурга пешком пришел учиться, занимался историей; уж он теперь профессором. Так вот, бывало, мyка-то; не может налево кругом повернуться, что хотите вот. А росту был громадного, сутуловатый, руки длинные. Инспектор пристает к нему: "Господин Троицкий, стойте прямей! Унтер-офицер, поправь господина Троицкого! Чувствуете ли вы локтем товарища?" – "Чувствую-с, Федор Федорович, батюшка, чувствую-с..." а сам даже зубами заскребет.
– И вы учились маршировать? – спрашивала Марья Николавна, с особенным любопытством всматриваясь в Рязанова.
– И я учился, и глаза на-пра-во делал, все как следует. Как же-с.
– Ну, что это! – с недовольным видом говорила Марья Николавна. – Зачем же вы это делали?
– А чем же я хуже других?
Впрочем, Марья Николавна этими рассказами не довольствовалась; она всякий раз, когда оставалась вдвоем с Рязановым, старалась завлечь его в серьезный разговор; кроме того, брала у него книги и прочитывала их одну за другой без остановок. Гуляя по саду, она подходила к его окну и вызывала гулять. Иногда они уходили далеко в поле или бродили по берегу. Она расспрашивала его о том, что делалось прежде, чем делается теперь, и жадно слушала эти рассказы; при этом лицо ее становилось все серьезнее и сосредоточеннее, иногда она даже плакала, но потом быстро утирала слезы и начинала махать себе платком в лицо. Один раз, после такого разговора, она спросила Рязанова:
– Послушайте, неужели он этого ничего не знает?
– Как не знать.
– Так почему же он мне этого никогда не рассказывал?
– Не знаю.
– Я ему этого никогда, никогда не прощу, – говорила она, и глаза ее гневно метались кругом.
Домашнее хозяйство шло своим порядком: она им почти не занималась. Щетинин этих прогулок как будто и не замечал; один раз только он спросил жену:
– А что же твоя школа?
– Да я ее отложила до осени, – отвечала Марья Николавна.
– Теперь лето, кто же будет заниматься? – жарко.
Щетинин посмотрел ей в глаза, но ничего не сказал и начал петь. Она заговорила о другом.
– Почему вы перестали спорить с Александр Васильичем? – спросила она Рязанова.
– Да вы видите, что ему это неприятно.
– Так что ж такое?
– Зачем же я буду безо всякой нужды раздражать человека?
– Да, это правда. Ну, так вы со мной по крайней мере спорьте! Я очень люблю, когда вы спорите.
Марья Николавна, однако, не могла удержаться и иногда при муже начинала какой-нибудь разговор, имеющий свойство вызывать жаркие прения; Рязанов в подобных случаях обыкновенно прекращал в самом начале зарождавшийся спор каким-нибудь коротким замечанием, против которого возражать было нечего.
Один раз вечером он сидел в своей комнате и собирался идти гулять; вдруг входит Марья Николавна.
– Приходите к нам сейчас!
– Зачем?
– К нам гости приехали, и одна барыня тут есть. Мне очень хочется, чтобы вы ее видели.
– К чему же это нужно?
– Ни к чему не нужно, а так... Ну, я вас прошу.
Рязанов пожал плечами.
– Приходите же!
Марья Николавна подобрала свое платье и побежала в дом.
Рязанов застал гостей на террасе: Марья Николавна разливала чай; рядом с нею сидела дама лет тридцати пяти, с худощавым лицом и немного прищуренными глазами, которые она старалась сделать проницательными. Тут же немного поодаль стоял знакомый Рязанову посредник, Семен Семеныч, и разговаривал с мужем этой дамы. Марья Николавна улыбнулась и познакомила Рязанова с гостями. Он сел к столу. Приезжая дама прищурилась еще больше, но, встретясь глазами с Рязановым, заморгала и начала чесать себе глаз. Посредник в то же время говорил ее мужу:






