Текст книги "Трудное время"
Автор книги: Василий Слепцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Ничего не поделаешь. Главное, этот, анафема, кузнец. Да вы прикажите его удалить!
– Ах, да вы не слушайте их, делайте, что нужно, – отвечал хозяин, сходив предварительно в угол.
Посредник задумался, пожал плечами и опять отправился на крыльцо, но через несколько минут вернулся, говоря, что мужики еще требуют лугов. Хозяин выслушал, не говоря ни слова, потом вышел на крыльцо, сделал из своих пальцев какой-то знак и молча показал его мужикам. Мужики посмотрели и тоже ничего не сказали.
– Ну, что, православные, видели луга? – спросил их посредник, когда хозяин вернулся в комнаты.
– Видели, – отвечали мужики.
– Вот то-то и есть.
Хозяин ходил по зале, придерживая щеку и покачивая головой из стороны в сторону. Вдруг он повернулся, опять вышел к мужикам и, сдвинув со рта повязку, сказал кузнецу в самую бороду:
– Вот только что у меня зубы, а то бы я тебе показал. Моли бога, что зубы болят.
Кузнец попятился.
Соглашение продолжалось до заката солнца, и все-таки ничего из этого не вышло. Наконец посредник махнул рукой и велел подавать лошадей.
Поехали. Стало смеркаться.
– Куда ж теперь ночевать? – спросил у ямщика посредник.
– Да в волостную, к Петру Никитичу. Больше некуда.
– Ступай к Петру Никитичу.
– Там спокой, – заметил ямщик.
– Что-о?
– Спокой, мол.
– Черта там спокой, – недовольным голосом сказал посредник. Он был расстроен; но, приехав в волостную, несколько успокоился действительно.
Писарь, отставной солдат, собрался было спать. Зажгли свечку, послали за старшиной.
– Поглядите, – говорит посредник Рязанову. – Сейчас придет Петр Никитич. Вот, батюшка, голова-то– министр! Что, нерешенные дела есть какие-нибудь? – спросил он у писаря, уже стоявшего навытяжке у двери.
– Никак нет, васкродие.
– Стало быть, все благополучно?
– Точно так, васкродие.
– Вот видите, – сказал посредник Рязанову, самодовольно улыбаясь. – Уж я наперед знаю, что у Петра Никитича все в порядке: ни одной жалобы, ни драк, ни пьянства, ничего.
– Что же, тут общество трезвости, что ли? – спросил Рязанов.
– Нет, какое там общество? Тут в третьем участке вздумали было крестьяне зарок дать (это еще до меня, впрочем), ну, и чем же кончилось? передрали только их за это, больше ничего и не вышло. Теперь опять такое пьянство пошло, просто мое почтенье. А здесь нет пьянства благодаря распорядительности Петра Никитича.
Писарь во все время неподвижно стоял у двери и только иногда подходил к столу, ловко плевал себе на пальцы и, расторопно сняв со свечи, опять уходил к двери; кашлять и сморкаться он отправлялся в сени.
В комнате было душно, маятник стучал медленно, поскрипывая и задевая за что-то, по стенам сидели мухи; на улице, далеко где-то, слышалось пение; в сенях кто-то возился и сопел...
– А что, не залечь ли нам на боковую, – зевая, сказал посредник, но в это время, мерно стуча сапогами, вошел старшина, поклонился и стал среди комнаты.
– Вот-с! Вот вам рекомендую, – показывая на него рукою, сказал посредник.
Старшина, небольшой, плотный мужик, с проседью и спокойным лицом, еще раз поклонился и, заложив руки назад, молчал.
– Ну, Петр Никитич, как у вас, все благополучно? – спросил посредник.
– Все благополучно-с, – степенно отвечал старшина.
– Что уж и говорить про тебя! Разве у тебя бывает когда-нибудь неблагополучно?
– Случается-с.
– Ну, полно!
Старшина почтительно улыбнулся.
– А насчет той бумажки, что я прислал, как? – подписали?
– Подписана-с.
– У тебя, значит, без сумления?
– У меня этого нет-с.
– Молодец!.. Нет, вот я вам про него расскажу анекдот, – говорит посредник. – Праздник тут был в селе; мужики, обыкновенно, перепились. А он, надо вам сказать, заранее их предупреждал: смотрите, говорит, праздник придет, пить можете, гулять сколько угодно; ну, только чтобы безобразия у меня не было никакого. Хорошо. Вот перепились мужики так, что многие валялись на улице. Он их всех велел подобрать и в анбар. На другой день у них, разумеется, голова с похмелья трещит. Петр Никитич мой ведет их к церкви, ставит на паперть на колени и по сту поклонов каждому велит сделать; молитесь! Я, говорит, вас наказывать не буду, а вот помолитесь-ка богу, чтобы он простил ваше вчерашнее безобразие! Ну, те, делать нечего, кладут поклоны, а он стоит да считает. Так, я вам скажу, мужики мне говорили: лучше бы, говорят, он нам по двадцати пяти розог дал, только бы не заставлял поклоны класть, потому, понимаете, с пьяной-то головой каково это? Да, молодец, молодец Петр Никитич, – говорил посредник, трепля его по плечу.
Петр Никитич спокойно улыбался.
– Ну, брат, как бы нам теперь постель состроить?
– А я уж приказал там на дворе приготовить. Спокойнее будет-с.
– Отлично, брат.
– Приказов никаких не будет?
– Нету, брат; какие там приказы? Вот завтра уж поговорим.
Старшина пожелал спокойной ночи и ушел.
– Ты, брат, тоже ложись, – сказал посредник писарю.
– Слушаю, васкродие, – ответил писарь и повернулся налево кругом марш спать. Посредник вышел. Рязанов посидел, посидел и тоже пошел на двор. В сенях кто-то бродил и шарил впотьмах.
– Кто это? – спросил Рязанов.
– Это я, – сказал посредник и запел: – тра-ра-та-та.
Рязанов прошел на двор. Там под навесом была уже приготовлена постель. Он начал было раздеваться и вернулся опять в комнату взять пальто. В сенях он наткнулся на ямщика, которого посредник выпроваживал, говоря:
– Шел бы ты себе, любезнейший, спать к лошадям!
– А вот я зипунишко захвачу. Агафья, посто-кась, где он тут был, зипун-от, у меня? – говорил ямщик сонным голосом, отыскивая впотьмах зипун. – Ах, прoклят он будь! Вот он! Ты на что у меня зипун унесла? Агафья!..
На другой день рано утром Рязанов сидел в комнате и пил чай, в сенях посредник разговаривал с мужиками; входил в комнату, прихлебывал из стакана чаю и опять уходил и все что-то горячился. Мужики возражали сначала, но потом стали стихать больше и больше, наконец совсем стихли; остался один угрюмый, монотонный голос, бесстрастно и ровно звучавший в ответ посреднику. Этот голос не умолкал. Посредник стал горячиться и кричать еще пуще – голос не умолкает... Вдруг...
– Ах, ты!
Бац, бац, бац – раздалось в сенях, и голос умолк. Тихо стало.
Рязанов, не допив стакана, взял фуражку и вышел из комнаты. В сенях стояла толпа мужиков и взбешенный посредник; с полу вставал мужик, дико ворочая глазами... Поодаль, так же спокойно и самоуверенно, заложив руки за спину, стоял Петр Никитич.
Рязанов вышел на улицу, завернул в первые ворота и нанял мужика довезти до Щетинина.
К вечеру они приехали. Марья Николавна увидала его в окно, побледнела и выбежала на крыльцо.
– Что случилось? – крикнула она, протягивая руки.
– Да ничего, – спокойно отвечал Рязанов. – Он там драться стал... Ну, я и уехал. Бог с ним!
Щетинин тоже вышел на крыльцо.
– Что такое?
– А то, что вот он... Приехал, – задыхаясь, говорила Марья Николавна.
Она не могла скрыть своей радости.
Щетинин холодно поглядел на нее, потом на Рязанова и пошел в комнату.
XI
Марья Николавна сидела в зале за роялью и одной рукою брала аккорды; Рязанов ходил по комнате; прямо в окно ударяло заходящее солнце.
– Что, Александр Васильич ничего вам не говорил? – спросила Марья Николавна, наклоняясь грудью на рояль.
– Ничего. А что?
– Нет. Я так только спросила.
Она взяла еще несколько аккордов и остановилась.
– А знаете, – сказала она, – Вы это отлично сделали, что уехали от него 1.
– Что ж тут особенно хорошего?
– Понимаете, теперь весь уезд про это узнает. Скандал. Вот что хорошо.
– Я вовсе об этом и не думал.
Рязанов опять начал ходить. Марья Николавна, размышляя и улыбаясь в то же время, говорила про себя: "Это мне очень, очень понравилось, – потом приложила палец к губам, еще подумала немного и сказала так же тихо: Очень... вообще все хорошо", – потом вдруг ударила по клавишам и громко, с лихорадочною силою заиграла марсельезу. Эти звуки в одно мгновение преобразили ее: глаза засверкали, она вся вытянулась, подняла голову и, грозно нахмурив брови, смело бросила свои красивые загорелые руки. Сделав последний внезапный переход, она прижала педаль и с новою силою ударила по клавишам. Все лицо ее сияло небывалою отвагою... Она кинула на Рязанова самоуверенный, вызывающий взгляд и остановилась.
Рязанов тоже остановился.
– Привычка-то что значит, – сказал он, подходя к рояли. – Вот вы заиграли марш, мне сейчас же и представилось, что вот тут, рядом со мной, ходит фельдфебель и твердит: левой, правой, левой, правой...
– Что вам за охота вспоминать об этих фельдфебелях, – с неудовольствием ответила Марья Николавна.
– Нет, изредка ничего. Это освежает мысли.
Марья Николавна посмотрела на него и спросила:
– Да вы знаете ли, какой это марш?
– Знаю.
– Так что же вы говорите!
– Я ничего не говорю.
– Однако вы должны же согласиться, – вставая, сказала она, – что и марши бывают разные.
– Еще бы.
– И этот совсем не то, что дармштадтский 2, например.
– Разумеется. Но какой бы он там ни был, а все-таки марш; следовательно, рано или поздно будет "стой – равняйсь" и "смирррно" будет; и этого никогда не нужно забывать.
– Я и не забываю.
– То-то же. Стало быть, не из чего и горячиться.
Марья Николавна замолчала; постояв немного перед Рязановым и соображая что-то, она отошла к окну и взглянула на солнце, которое в эту минуту кровавым пятном опустилось над лесом и нижним краем своим уже касалось его зубчатых верхушек; несколько минут она прямо, не сморгнув ни разу, смотрела на солнце, озарявшее все лицо ее грозным красноватым светом.
– Вы понимаете, что я делаю? – спросила она не шевелясь.
– Что?
– Я хочу его переглядеть. – Она указала на солнце. – Знаете, такая игра есть – кто кого переглядит.
Рязанов ничего не отвечал; прислонившись плечом к косяку, он глядел на нее сбоку: она по-прежнему стояла неподвижно, положив обе руки на спинку стула и слегка закинув голову, вся облитая горячим сиянием, и продолжала упрямо, почти с дерзостью смотреть на солнце. Наконец выражение лица ее стало напряженнее, брови сдвинулись, она вдруг быстро заморгала, закрыла глаза руками и отвернулась от окна.
– Ну, что? – спросил Рязанов.
– Не переглядела, – ответила она и засмеялась.
Рязанов тоже отошел от окна.
– Какая глупость мне пришла в голову, – продолжала она, не открывая глаз, – Когда я смотрела на солнце. Я вспомнила, как меня в детстве пугали господом богом: мне тогда говорили, что и на него тоже нельзя смотреть.
– И вы верили?
– Нет; я и тогда не верила. Мне все это как-то смешно было. У моей няньки иконка была: бог-отец, сидящий на воздухе; только воздух был так гадко нарисован, точно будто Саваоф 3 сидит на яйцах. Нянька меня, бывало, пугает им, а я ничего не боюсь. Как посмотрю на него, так и засмеюсь.
– А теперь-то вы не боитесь его?
– Конечно, не боюсь.
– Да так ли это? Подумайте-ка хорошенько! Может быть, это вы только так храбритесь.
– Какой вздор! Не только [его], я и вас даже не боюсь. Я вас только... Уважаю...
Последнее слово она произнесла почти шепотом, как будто нечаянно обронила его, и в то же время бросила быстрый, пугливый взгляд на Рязанова.
Он стоял потупившись и щипал свою бороду.
– Пойдемте куда-нибудь, – вдруг сказала она, сделав движение к двери.
– Куда же?
– Да куда-нибудь, все равно, только уйдемте отсюда!
Рязанов пристально посмотрел на нее.
– Что же вам здесь-то не сидится? Кто вам мешает?
– Все мешает: стены, потолок, все. Я хочу теперь идти, идти куда-то дальше, дальше...
Она остановилась.
– А вы знаете, что я вас теперь совсем не вижу, – говорила она прищурясь. – Вместо лица у вас теперь зеленое пятно. Ах, как это странно! Ну, пойдемте же!
Она сбежала с террасы в сад и оглянулась: Рязанов задумчиво и медленно спускался с лестницы, продолжая одной рукой щипать свою бороду. Она подождала его и, когда он поравнялся с нею, спросила:
– А как вы думаете, Александр Васильич боится [бога] или нет?
– Я думаю, что боится.
В это время тихими шагами, с нахмуренным лицом, в залу вошел Щетинин и, засунув руки в карманы, остановился в дверях; потом вышел на террасу и начал было спускаться с лестницы, но на последней ступеньке остановился, поглядел вслед Марье Николавне с Рязановым, приложил к носу палец, подумал и вернулся.
XII
На дворе все еще жары стоят; жнитво подошло. У Марьи Николавны с Рязановым всё разговоры идут, и конца нет этим разговорам.
– Господи, что ж это такое будет? – вслух рассуждает сам с собою Щетинин, прохаживаясь из угла в угол в своем кабинете.
Полдень. На берегу озера, под тенью, на траве сидит Рязанов и, не двигаясь, смотрит на воду; солнце печет; по ту сторону, из-за кустов, белеет песок, поросший лопушником; у самой воды, пугливо оглядываясь кругом, сидит цапля; где-то кто-то в жилейку дудит. В двух шагах от Рязанова, прислонившись к дереву плечом, с зонтиком в руке, стоит Марья Николавна; по лицу ее и по белому платью медленно, почти незаметно ползут прозрачные тени. Глаза у нее полуоткрыты – ей трудно смотреть на свет; она утомлена зноем и тяжкою полуденною тишиною. Они оба молчат.
– Когда это лето кончится? – говорит она, безнадежно глядя в даль. Хоть бы уехать, что ли, куда-нибудь.
– Не все ли равно, летом везде жарко, – помолчав, говорит Рязанов.
Опять молчат.
– Я воображаю, каково теперь этим несчастным бабам жать на такой жаре.
– Да-а.
– Ужасно!
– Вы бы им зонтики купили.
Марья Николавна нахмуривается, потом вдруг опускает зонтик и застегивает его на пуговку.
– Не хочу больше зонтика носить. Поле подарю.
Рязанов улыбается.
– Кому же это назло?
– Никому, самой себе.
– Да ведь им-то от этого не легче.
– Кому?
– Бабам-то. Они все-таки без зонтиков останутся.
Марья Николавна молчит и, крепко стиснув зубы, порывисто тычет зонтиком в землю.
– Зачем же вы чужой зонтик ломаете?
– Какой чужой?
– Да ведь это полин.
– Это... Это я не знаю, что такое, – быстро поднимая голову, говорит Марья Николавна и уходит домой.
Сумерки. Рязанов сидит в своей комнате у окна и, подпершись локтями, смотрит в сад. К окну из сада подходит Марья Николавна.
– Что вы тут сидите?
Рязанов подбирает свои локти.
– Какая скука!
– А вы бы музыкой занялись.
– Какой вздор! Разве музыка поможет?
– Ну, книжку почитайте!
– Все это не то вы говорите.
– Чего же вам нужно?
– Сама не знаю. Мне как-то все это... Грустно мне очень.
Рязанов ничего не отвечает.
– Понимаете, – скороговоркой продолжает она, – я знаю, что все это никуда не годится, что нужно что-то такое делать, поскорей, поскорей... Ну, может быть, не удастся... Страдание... Что же такое? Это ничего... По крайней мере знаешь, за что. А то что это такое? Я хочу жить. Что же Вы молчите?
– Что же мне прикажете говорить?
– Скажите что-нибудь!
– Да разве на это можно отвечать сколько-нибудь основательно: Вы сами посудите!
– Да вы хоть так, неосновательно отвечайте!
– Что же толку-то будет?
– Все толк, толк...
– Странная вы женщина! Да ведь сами же вы его добиваетесь.
– Ну, да, да. Разумеется. Не слушайте меня. Я сама не знаю, что говорю. Прощайте!
Вечер. На террасе сидит Марья Николавна и приготовляет чай; Рязанов на другом конце просматривает только что привезенные газеты. Входит Щетинин, бросает на них небрежный взгляд, стоит несколько минут на средине террасы, зевает и говорит:
– Однако вечера-то прохладнее стали. Сыро, я думаю, гулять.
Молчание.
– Не наливай мне чаю: я не хочу, – говорит он жене.
Она молча отодвигает его стакан в сторону.
– А вы хотите? – спрашивает она Рязанова.
– Что-с? – очнувшись, спрашивает он.
– Чаю хотите?
– Хочу.
Он подходит к столу и, всматриваясь в Щетинина, подвигает себе стул.
Щетинин задумчиво стучит по столу пальцами.
– Ну, что в газетах? – спрашивает он, не глядя на Рязанова.
– Да ничего особенного; по части внутренних дел все хорошо: усмирение идет успешно 1, крестьяне освобождаются, банки учреждаются, земские собрания собираются. Ну, а в европейской политике небольшое замешательство вышло по случаю того, что Наполеон опять имел с Бисмарком дружеское шептание 2.
Марья Николавна улыбается; Щетинин сидит, опершись на руку щекою, и смотрит на лепешки; потом берет одну из них, разламывает и говорит:
– Как этот Степан стал скверно лепешки печь, – просто ни на что не похоже, точно деревянные.
На это никто ничего не отвечает.
– Маша, ты хоть бы сказала ему, что ли.
– Ты бы сам сказал.
Щетинин, не поворачивая головы, а подняв только брови и скосив глаза, долго смотрит на жену; она очень внимательно пьет чай.
– О-охо-хо, – насильно зевает Щетинин. – Когда же это мы в лес-то соберемся? – опять заговаривает он немного погодя.
– Собирались, собирались, так и не собрались. Вот и Иван Павлыч с женою тоже хотели с нами.
– Что за лес? – вполголоса замечает Марья Николавна.
– Нет; оно бы хорошо, знаешь, съездить эдак чаю напиться, отдохнуть. А? Как ты думаешь, Рязанов?
– Да, ничего.
– Ну, вот видишь! Вот и он тоже согласен, Маша!
– Что?
– И он с нами поедет!
– Ну, и пусть его едет. Мне-то какое дело?
– Да ведь ты прежде сама это любила.
– Прежде!..
– Нет; я думал... Одним словом... Черт знает, ужасно как-то здесь... Душно, – внезапно сдергивая с себя галстух, говорит Щетинин и встает из-за стола.
– Вот осень придет, – рассуждает он сам с собою, стоя уже на другом конце террасы и глядя в сад, – здесь еще нужно акаций подсадить, а то пусто как-то оно... выходит. Опять эти мужики проклятые, – раздражительно произносит он, заметив подходящих к крыльцу мужиков, – когда они меня оставят в покое? – говорит он, хватаясь за голову, и уходит.
На террасе опять наступает молчание. Рязанов, прочитав письмо, рассматривает конверт.
– Что вы рассматриваете? – спрашивает его Марья Николавна.
– Печать смотрю. Скверный какой нынче сургуч стали делать 3.
– А что?
– Да не держится.
– Послушайте: сколько стоит дорога отсюда до Петербурга?
– Это смотря по тому как ехать.
– Ну, самый дешевый способ?
– Рублей пятьдесят.
– Только-то! Это ничего.
– Уже Вы не собираетесь ли?
– Н-не знаю. А что?
– Ничего...
Марья Николавна пристально всматривается в него.
– А что бы Вы сказали, если бы я поехала?
– Ничего бы не сказал. Я не знаю, зачем бы вы поехали.
– Не знаете?
– Не знаю.
– Гм.
Марья Николавна придает своему лицу небрежное выражение, встает из-за стола и, напевая что-то, подходит к перилам террасы; долго стоит, опершись обеими руками, и, прищурясь, всматривается в картину, широко раскинувшуюся позади сада: на синие озера, подернутые вечерним туманом, на лиловатые кучи столпившихся на западе облаков и бледное, мало-помалу холодеющее небо... В саду наступила уже тихая, росистая ночь, и на дворе совсем тихо; только слышно, как во флигеле Иван Степаныч играет на скрипке "Коль славен наш..."
– Любили вы когда-нибудь прежде? – вдруг оборачиваясь к Рязанову, спрашивает Марья Николавна.
– Нет.
Она долго и недоверчиво смотрит ему в лицо.
– Отчего?..
– Некого было.
Она медленно поворачивается к нему спиною и, нагнувшись лицом к перилам, почти шепотом спрашивает:
– А теперь?..
– Н-н...
– Хоть бы ужинать, что ли, – неожиданно входя в двери, говорит Щетинин.
Воскресенье. Утром, после обедни, пришел батюшка и принес Марье Николавне просвирку. Подали завтрак.
– В церковь что редко жалуете? – спросил ее батюшка.
– Не хотите ли водочки? – спросила она батюшку.
Он на это ничего не сказал, только крякнул и, засучив правый рукав, потянулся к графину.
– Жарко, батюшка, – ответил Щетинин.
– Тепло-с, – ответил он, намазывая масло.
Щетинин ходил по комнате; Марья Николавна сидела за столом и рассеянно крошила хлеб.
Выпив рюмку, батюшка откусил кусок хлеба и, поглядев на следы своих зубов, оставшиеся на масле, спросил:
– А этот, как его? Господин... студент... Все еще здесь проживает?
– Здесь, – глухо ответил Щетинин и сейчас же спросил батюшку: – Как дела ваши?
– Что дела-с? Дела худы.
– Что такое?
– С коровой своей никак не соображусь: молока не дает, и так надо думать, что лишится она молока совсем. Да и попадья что-то не тово – животом все жалуется.
– Это нехорошо, – заметил Щетинин и опять пошел ходить из угла в угол.
– Утомился, – сказал батюшка, усаживаясь за стол. – О боже мой! День-то жаркий, да и сверх того проповедь сказывал.
– Какую проповедь? – с участием спросил Щетинин, очевидно думая о другом.
– Так, небольшое слово сказал. Да и слово-то, признаться, давно уж оно завалялось у меня; старое слово, от тестя покойника досталось мне. Ну, все-таки, как бы то ни было. Нельзя. Строгости эти пошли...
– О чем же слово-то? – спросила Марья Николавна.
– О любомудрии-с.
– О чем?
– О любомудрии, сударыня, – отчетливо повторил батюшка.
– Это что же такое? Это значит, если кто любит мудрить, что ли? улыбаясь, спросила она.
– Н-да-с; мудрить, – тоже улыбаясь, ответил батюшка. – Сами знаете, какое ныне время. Мне вон онамедни в городе кафедральный протопоп сказывал, – преосвященный 4 его призывал, – уж он, говорит, уж он, говорит, мне пел, пел; ежели, говорит, да чуть что услышу, в порошок истолку, сгниешь в дьячках, говорит; так я, говорит протопоп, – Вы как думаете? – насилу ушел; дверей-то, говорит, не найду. Не найду дверей, и шабаш. Спасибо, служка указал. Так вот оно какое дело. Гордость-то нас до чего доводит, заключил батюшка, обращаясь к Щетинину.
– Да, – заметил Щетинин.
– Не хотите ли еще? – спросила его Марья Николавна, указывая на графин.
Батюшка посмотрел на него испытующим взглядом.
– Гм. Да как вам сказать? Оно точно что... С горя нешто? Ха, ха, ха!
Батюшка выпил.
– Да; строго, строго нынче насчет этих порядков, – говорил он, нюхая корку. – Фф! Строго.
– Без строгости нельзя, – проходя мимо стола, рассеянно сказал Щетинин.
Батюшка обернулся.
– Хорошо вам говорить, Александр Васильич, нельзя. А я вот вам скажу теперь наше дело.
Щетинин остановился.
– Благочинный 5?
– Да. Вы как об нем полагаете?
– Так что же?
– А то же-с, что в старые годы, например, книги представлять, метрики там эти, – гусь, ну, много, много, ежели я ему поросенка сволоку, полтинник денег. И еще как довольны-то были! А теперь поди сунься-ка я к нему с поросенком-то, – осрамит. "Что ты, скажет, к писарю, что ли, пришел?" Бутылку рому, да фунт чаю, да сверх того три целковых деньгами. Глядишь, они, метрики-то эти, в шесть целковых тебе и влетят, как одна копеечка. Верно. Вот что-с. Новые порядки. А попу теперь ежели еще рюмку выпить, вдруг заговорил батюшка, переменяя тон, – то это будет в самую препорцию. Чего-с?
– На здоровье, – сказала Марья Николавна.
Батюшка налил рюмку и, поглядев в нее на свет, спросил:
– Дворянская?
– Дворянская, – ответил Щетинин.
– Пронзительная, шут ее возьми, – заметил батюшка, покачав головой, потом выпил и с решимостию отодвинул от себя графин.
– Ну ее к богу!
Щетинин все ходил по комнате, по-видимому чем-то сильно озабоченный, и почти не обращал внимания на то, что вокруг него происходит. Он время от времени останавливался, рассеянно смотрел в окно, ерошил себе волосы с затылка, говорил сам себе "да" и опять принимался ходить. Марья Николавна равнодушно следила за ним глазами и вообще имела скучающий вид; батюшка замолчал, начал вздыхать и вдруг собрался уходить. В то же время вошел Рязанов. Марья Николавна оживилась и предложила ему идти провожать батюшку. Рязанов согласился. Марья Николавна взяла зонтик, но сейчас же его бросила и торопливо повязала себе на голову носовой платок. Пошли.
Сходя с лестницы, батюшка покосился на Рязанова, потом на Марью Николавну и, вздохнув, сказал: "Грехи!".
Едва успели они отойти от крыльца, как Марья Николавна, поравнявшись с Рязановым, начала его спрашивать:
– Где же вы вчера целый день пропадали? Что же я вас не видала?
– Марья Николавна! – крикнул сзади батюшка.
Она оглянулась. Батюшка прищурил один глаз и, подняв палец кверху, сказал:
– Не доверяйтесь ему – обманет.
Она улыбнулась и опять заговорила с Рязановым.
– А я вчера вас все в саду искала.
Они вышли на улицу.
– Поведения худого, – рассуждал батюшка, идя позади их. – Так и запишем: весьма худого. Гордость, тщеславие, презорство 6, самомнение, злопомнение... Не хорошо...
Марья Николавна шла, не обращая внимания.
– Господин Рязанов!
Рязанов оглянулся.
– Квоускве тандем, Катилина 7... Доколе же, однако... По-латыни знаешь? А? Как небось не знать. Пациенция ностра... утор, абутор, абути испытывать, искушать. Худо, брат, садись! А вы, барыня, тово... Вы меня извините!
– Что вы тут городите, – сказал Рязанов, отставая от Марьи Николавны.
– Сшь!
Батюшка взял Рязанова под руку и подморгнул ему на Марью Николавну.
– Не пожелай 8!.. Понятно? Парень ты, я вижу, хороший, а ведешь себя неисправно. А ты будь поскромней! С чужого коня, знаешь? – середь грязи долой. Согрешил, ну, и кончено дело. Тaците! 9 Сшь. И прииде Самсон в Газу 10, и нечего тут разговаривать.
– И шли бы Вы лучше спать, – сказал Рязанов.
– И пойду. Захмелел... Что ж с меня взять, с пьяного попа? Мы люди неученые.
– Прощайте, батюшка, – сказала Марья Николавна, останавливаясь у церкви.
– Прощайте, сударыня! Вы меня извините, бога ради. А тебе... – батюшка обратился к Рязанову, -тебе не простится. Мне все простится, а тебе нет. Вовек не простится. Нельзя. Никак невозможно простить, потому этого презорства в тебе много. Вот что. Адью!
Батюшка сделал ручкой и запер за собой калитку.
Расставшись с батюшкою, они долго шли рядом и оба молчали.
Тропинка, по которой они шли, вывела их к мельнице. Запертая по случаю праздника, вода глухо шумела внизу, пробираясь сквозь щели затвора; в пруде полоскались утки. Перебравшись через плотину, они очутились по ту сторону реки, на песчаном берегу, в кустарнике. Высоко стоящее солнце жарко палило широкие заливные луга, усеянные зелеными кочками, и темные, подернутые зеленою плесенью воды; сквозь прозрачно-волнующийся воздух четко виднелся противоположный гористый берег, густо заросший мелким лесом и залитый ярким полуденным светом.
Марья Николавна остановилась в кустах и села на траву. Рязанов тоже сел.
– Cлавно как здесь, – сказала она, усаживаясь в тени.
Рязанов опустился на один локоть и посмотрел вокруг. Марья Николавна подумала и улыбнулась.
– Как это странно, – сказала она, – что меня все это теперь только забавляет. Право. И этот поп. Прелесть как весело!
Она повернулась к воде, ярко блиставшей между кустов, и жадно потянула в себя свежий воздух.
– Хорошо здесь, – повторила она, – прохладно; а там, видите, на горе какой жар? Деревья-то, видите, как они стоят и не шевелятся? Их совсем сварило зноем. А?
– Вижу.
– И трава вся красная... – прищуриваясь, говорила она. – Мелкая травка... А там точно лысина на бугре. Вон лошадь в орешнике. Видите, пегая лошадь стоит? И ей, бедной, тоже тяжко... Хорошо бы теперь, – помолчав, продолжала она, – хорошо бы, знаете что? На лодке уехать туда вверх по реке; заехать подальше и притаиться в камышах. Тихо там как!.. А? Поедемте, – вдруг сказала она, решительно вставая.
– Что это вам вздумалось? Да и лодка-то рассохлась, течет.
– Так что ж такое?
– Намочитесь.
– Вот еще! Велика важность.
– Как хотите.
– Мы вот что сделаем: заедем туда, за острова, и пустим лодку по течению; пусть она несет нас куда хочет.
– Да ведь дальше плотины не уедем. Опять сюда же нас принесет.
– А впрочем... – сообразив, сказала она, – впрочем, в самом деле уж это я что-то очень... расфантазировалась. Пойдемте! Домой пора. Но мне все-таки весело, – начала она опять, когда они прошли через плотину,
– Мне сегодня как-то особенно легко. Мне хочется со всеми помириться, простить всем моим врагам. Ведь можно? Как вы думаете? Только на один день заключить временное перемирие? На один день? А? Ведь можно?
– Да вы знаете ли, зачем хорошие полководцы заключают временные перемирия?
– Зачем?
– А затем, чтобы под видом дружбы высмотреть неприятельскую позицию и дать отдохнуть войскам.
– Ну, и я хочу высмотреть позицию; пойдемте по селу, – смеясь, сказала она и, свернув с дороги, пошла мимо амбаров в солдатскую слободку.
– С кем же это вы воюете, любопытно знать? – спросил Рязанов.
– Сама с собой пока.
– А.
Место, по которому они шли, было глухое, несмотря на то, что находилось вблизи большого села: какой-то косогор, внизу лужа с навозными берегами, навозный мосток. В луже, подобрав портчонки, бродили ребята; по берегу торчали кривые ощипанные ветлы; сквозь их жидкие листья белели крошечные, сбитые в кучу, кое-как лепившиеся по косогору мазанки одиноких солдаток, с огородами, в которых тоже кое-где стояли обломанные и загаженные птицами деревья; с разоренных плетней шумно кинулись воробьи. Дальше в одну сторону пошел овраг, заросший чахлым кустарником; в овраге валялась ободранная собаками дохлая лошадь. В другую сторону – крестьянские гумна и село.
Марья Николавна остановилась на площадке и, подняв руку над глазами, посмотрела кругом.
– Как я, однако, давно не была здесь, – сказала она, как будто удивляясь чему-то.
И чем дальше они шли, тем серьезнее становилось ее лицо, тем внимательнее и тревожнее начала она оглядываться по сторонам, как будто она нечаянно зашла в какое-то новое, незнакомое место и не узнает, совсем не узнает, куда это она попала...
Пустынная сельская улица, ярко освещенная солнцем, была мертва и безлюдна: мужики кое-где лениво слонялись у ворот; бабы и девки, притаившись в тени, шарили в голове друг у дружки; маленькие девчонки забрались в новый избяной сруб и, сидя в нем, что есть мочи визжали какую-то песню; на крышах неподвижно торчали ошалевшие от зноя галки.
Марья Николавна сняла с головы платок и пошла по холодку на край дворов. Рязанов шел за нею следом, глядя в землю.
В одном проулке, у плетня, кучей сидели девки и затянули было "ох и уж и что"... Но, заметив господ, остановились. Марья Николавна подошла к ним и ласково спросила:
– Что ж вы остановились?
Девки встали.
– Что ж вы не поете?
Девки, ничего не отвечая, глядели по сторонам.
– Мы бы вот послушали, – уже не так твердо прибавила Марья Николавна.
Девки вдруг начали фыркать, зажимая себе носы и прятаться друг за дружку.
Марья Николавна с сожалением поглядела на них, потом взглянула на Рязанова и пошла дальше.
Девки захохотали. Марья Николавна оглянулась – они затихли и вдруг всею кучею бросились бежать от нее на гумно. Марья Николавна слегка нахмурилась и пошла.
Миновав несколько дворов, она остановилась и начала присматриваться к одной избе. Изба была ветхая, с одним окном, подпертая с двух сторон подпорками; в отворенные ворота глядела старая слепая кобыла с отвисшею нижнею губою и выдерганною гривою. Она стояла в самых воротах и, качая головою из стороны в сторону, потряхивала ушами. Тут же перед избою стоял мальчик лет четырех и держал длинную хворостину в руках.