Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ван Нгуен
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Но в тот, самый мой первый приход меня на пороге дома встретила не тетушка Ха, а Лан. Калитка стояла распахнутой настежь. Миновав деревья и клумбы, я подошел к выложенной цветной плиткой веранде. Одна из створок входной двери была приоткрыта. Я постучался. Никто не вышел, и я постучал снова. В доме послышался стук сандалий, чья-то рука отворила дверь. Я увидал молодую девушку, растерянно глядевшую на меня.
– Здравствуйте, – сказала она. – Простите, вам кого?
Увидев мундир цвета хаки, резиновые сандалии, мягкую шляпу с широкими полями – эту форму Освободительных войск мы, люди штатские, носили здесь, в командировке, удобства ради, – здешние жители почти всегда терялись и становились заискивающе вежливы. И на лице женщины, встретившей меня у пустой веранды, – я сразу понял, что это Лан, – все явственней проступала тревога.
– Извините, не здесь ли живет тетушка Ха? – спросил я.
– Да, здесь.
Я улыбнулся.
– А вы – Лан?
Она еще внимательнее взглянула на меня. С первого взгляда ей можно было дать года двадцать два – двадцать три; но приглядевшись, я понял: ей лет двадцать восемь, – именно таков, по моим подсчетам, был возраст Лан. Высокая, стройная – на зависть иным европейским модницам. Короткая стрижка безо всякой завивки, на лице ни малейших следов косметики. Легкие домашние брюки и блузка – розовая, в цветочках, простенько вроде, но и не без щегольства.
– Не скажете, тетушка Ха дома? – снова спросил я.
Тревога и настороженность в ее глазах сменились неподдельной радостью:
– А вы, наверное…
– Точно, – засмеявшись, ответил я, – перед вами Хоанг, сын дядюшки Дата, собственной, как говорится, персоной.
– О небо!
Опустив руку, придерживавшую дверь, она шагнула было ко мне, остановилась и обернулась, собираясь, наверно, позвать мать. Тут между ногами ее и дверью протиснулись двое малышей: мальчик лет трех-четырех и девочка, ей было годика два. Оба – прехорошенькие.
– Ваши?
– Да, мои.
В лице ее вдруг появилась холодность.
– Мой муж – капитан, – торопливо сказала она, – он сейчас на курсах. – Голос ее стал жестче: – На курсах по перевоспитанию, – пояснила она и вежливо пригласила: – Заходите, пожалуйста.
Она вошла в дом. Я поднял девочку, прижав ее к груди одной рукой; другой взял мальчика за руку. Дойдя до гостиной, она остановилась.
– Прошу вас, присядьте. Я пойду в сад, позову маму.
Взглянув на девочку, она потянулась было забрать ее у меня, но, передумав, сказала:
– Да вы отпустите ее. Ноги-то, вон, все в грязи; с утра до ночи копается с бабушкой в саду. – Потом наклонилась к мальчику: – Дык, ты поздоровался с дядей?.. Вы садитесь, садитесь (это уже мне). Вот мама обрадуется!
Она повернулась к дверям. Я, не отпуская детей, двинулся следом.
– Можно и мне с вами? – спросил я. – Хочу поскорей увидеть вашу матушку.
Эти люди, чувствовал я, близки мне. Встреча после долгой разлуки радостью отозвалась в сердце. Хорошо, что они живут в достатке и покое, не в пример многим семьям, разбитым, разоренным войной. (Хотя, кто мог тогда знать, что лучше, достойнее – этот безбедный достаток или мытарства и нищета?)
Я радовался и в то же время думал, как теперь быть с Лан? А она шла впереди, то и дело оборачиваясь и спрашивая: «Вы недавно приехали?..», «Сюда, к нам, прямо из Ханоя?..», «И где вы остановились?..». В голове у меня был полный хаос. Поначалу, когда Лан открыла мне дверь, я принял ее за студентку. Уж очень молодо она выглядела. Потом, догадавшись, кто она, я разглядел, что и лет ей побольше. Сейчас, вон, и детей ее вроде вижу, а она снова кажется совсем юной. Узнав, что я – Хоанг, сын ближайшего друга ее отца, она обрадовалась, но постаралась сдержаться, сразу рассказала о муже, свела все к вежливости, гостеприимству… Нет-нет, ей и впрямь можно дать ее годы. Прожито и пережито немало, но жизнь ее мне неведома. Я вдруг вспомнил, каким почтенным показался мне их особняк, увидел мысленно распахнутую калитку, притворенную дверь на веранду… А вокруг все пусто, загадочно!
Мы нашли тетушку Ха в саду и все вместе вернулись в дом. То-то было радости, расспросов, воспоминаний! Мне чудилось, будто я встретил свою мать, правда, выглядела она побогаче прежнего, но была ласкова и добра, как когда-то, во время лишений и бед. Дети Лан так и льнули ко мне. Поистине, я словно вернулся в родную семью.
В оставшиеся дни никаких дел у меня не было. Я осмотрел атомный реактор, бывшую военную академию и центр подготовки специалистов по «психологической войне», Пастеровский научно-исследовательский институт, электростанции Даним и Ангкроет, цветочные плантации, озера и водопады Далата… Жил я по-прежнему в гостинице вместе с другими работниками канцелярии премьер-министра, но постоянно навещал тетушку Ха, обедал у них, а как-то раз даже заночевал. Пейзажи Далата очаровали меня. Я прихватил бумагу, кисти, краски, мольберт; но оставил их у тетушки Ха, и так ни разу к ним и не притронулся…
* * *
Бывая у тетушки, я вскоре понял: семейная жизнь Лан не удалась. Тетушка, поглядывая на нее, вздыхала и говорила мне: «Бедняжка, не повезло ей!..» Лан с мужем, узнал я, давно уже не живут вместе, у него, вроде, есть другая семья. Подробных расспросов я избегал. Зато меня самого тетушка Ха о чем только не спрашивала. Конечно, она любила меня, но, понимал я, ее занимали не только мои личные дела; очень уж ей хотелось разобраться в том, что происходит на Севере и что это, собственно, такое – социализм. В первую нашу встречу она удивилась несказанно: как же так, я до сих пор не женат?
– Да у нас там, – отвечал я ей, смеясь, – женятся очень поздно.
В словах ее ощущалось неподдельное преклонение перед Севером и революцией; но сколько же на все это наложилось нелепостей и предрассудков. Наверно, в голове у Лан была такая же путаница, только она почти ни о чем не спрашивала и сама говорила мало, все больше слушала. Особенно много недоразумений возникало вот по какому поводу: не станут ли северяне мстить, не начнут ли преследовать? Да и немудрено ожесточиться, считая, будто все тут (понимай – в оккупированных прежде районах) изменники. Но, едва тетушка заводила такие речи, Лан, сидевшая рядом, обычно останавливала ее:
– Ах, мама, вы бы лучше послушали…
Я понимал, Лан смотрит на это по-своему. Нет, она страшилась не строгостей, даже не репрессий, а унижения и позора. И потому особенно блюла свое достоинство. Это сказывалось и на наших каждодневных встречах. Она была со мною мила и сердечна, но сохраняла между нами некую дистанцию, барьер, словно говоря: «Вот я – такая, как есть; да, я – жена сайгонского офицера, но мне стыдиться нечего!..»
И чем больше удовлетворенье и радость по поводу дел на Севере проскальзывали в ее словах, тем упрямее замыкалась она в бессмысленной своей гордыне. Поэтому, рассказывая о Севере, я всячески старался не дать ей лишнего повода для тягостных, мыслей. Зато уж тетушка Ха в дотошных своих расспросах не упускала самых малых мелочей – и таких, которых я не любил касаться даже мысленно: служебных постов, окладов, пайков. А долгие мои поездки за границу, лишившие меня возможности непосредственно участвовать в войне, – они стали любимейшей ее темой, – тетушка расценивала как редкую, почти небывалую честь.
* * *
В Советском Союзе и в Чехословакии я рисовал для души и, не дорожа особенно своими работами, отдавал их каждому, кто ни попросит. Тамошние друзья мои, заполучив картину, покупали мне подарки или устраивали застолье. Подарки я отвергал наотрез, угощеньем прельщался иногда, но от выпивки обычно не отказывался, особенно, если друзья являлись с бутылками в мою комнату – пображничать вместе. И я здорово выучился пить европейские напитки, пил запросто и водку, и сливовицу.
Но в гостях у тетушки Ха я всякий раз просил лишь бутылку-другую знаменитого пива «33». Ибо не так уж и приохотился к спиртному: при случае мог выпить сколько угодно и с удовольствием, нет – тоже не беда. Бывая у друзей здесь, в Далате, сам я о выпивке не заговаривал, но если они подносили рюмку, опрокидывал ее, не моргнув. Тогда, сочтя меня завзятым питухом, приятели стали искать случая пригласить меня, и тут уж я попробовал и шотландского виски, и французского коньяка, и итальянского бренди…
Вечером накануне отъезда в Ханой приятель дал мне бутылку коньяка «Эннесе». За ужином у тетушки Ха я пил только пиво «33», коньяк на стол не поставил: тетушка и Лан наверняка отказались бы, не распивать же его при хозяйках в одиночку. Поужинав, я присел поболтать с тетушкой и с Лан, поиграл с детьми и лишь в начале десятого ушел в свою комнату.
Она предназначалась для гостей, за окном, выходившим в сад, открывался чудесный вид. Позади сада начинался пологий склон холма, поросшего соснами; из-за деревьев выглядывали крыши пагод и навершия башен… С гостиной и остальными помещениями комнату мою связывала галерея. Дверь напротив моей вела в комнату тетушки, рядом был небольшой покой, где стоял буддийский алтарь, и в дальнем конце – комната Лан, тоже выходившая в сад.
Вернувшись к себе, я решил сразу лечь спать. Но на меня почему-то нахлынула тоска, и я вдруг вспомнил о подаренной другом бутылке. Принес ее, сел и стал пить, глядя в сад. Днем там можно было разглядеть каждую клумбу, каждую грядку с капустой, зеленью, луком, клубникой… Кусты роз, хризантемы… Зеленые листья, яркие лепестки цветов, взрыхленная красноватая земля – все точь-в-точь как на картине. Но ночью в неверном свете фонарей и зыбком тумане деревья, грядки и цветники виднелись смутно, а порой и вовсе пропадали из глаз, словно переставали существовать. Я распахнул настежь все створки деревянных ставень и снова уселся, глядя в сад сквозь оконное стекло. Вскоре и его заволокло туманом, я как бы погружался в густые белесые клубы. И тут мне вспомнился вдруг открывавшийся осенними ночами вид из окна моего общежития в Праге на Страховом холме: старинные королевские и княжеские дворцы, Градчаны, кварталы Малой Страны, Карлов мост, Влтава, старый центр города с ратушей и синагогой, памятник Яну Гусу… Древняя Прага утопала в тумане. Вспоминал я другие места Чехословакии, припомнил Россию и страны, где был только проездом. Потом вспомнил наш Север, Ханой, свое детство. И казалось, воспоминаньям не будет конца, они наплывали чередой, точно мутные волны тумана.
Вдруг послышался негромкий стук в дверь. Слегка удивившись, я обернулся, потом встал и открыл ее.
– Ах, это ты, Лан.
– Не спишь еще?
– Нет-нет, заходи.
Она вошла, чуть помедлив, и увидала бутылку на столе.
– Как, и вы тоже пьете? – голос ее повеселел.
Я придвинул стул и улыбнулся:
– Садись, пожалуйста.
Но она осталась стоять.
– Отчего ж ты не попросил рюмки?
(Я, чтоб не затруднять хозяек, воспользовался стоявшей в комнате чайной чашкой.)
– Да ну, не все ли равно.
– Нет уж. Я схожу за рюмками.
Шагнув к порогу, Лан обернулась:
– Ты решил один выпить всю бутылку? Не закусывая?
Она рассмеялась.
– Нет, послушай, – замотал я головой, – не надо никаких закусок. Я уж привык…
– И ты никогда не разбавляешь коньяк?
Я не стал отвечать ей и сам спросил:
– Что, дети уже спят?
– Да.
– А тетушка молится Будде?
– Да.
Она не сводила с меня глаз и улыбалась и, судя по ответам, не очень-то прислушивалась к моим вопросам. Ее интересовало одно – бутылка коньяку, которую я собирался выпить в одиночку, не разбавляя, без всякой закуски.
Наконец она повернулась и направилась к дверям.
– Пойду за рюмками, – сказала она и уже на пороге добавила: – Может, и меня пригласишь выпить?
Игривый голос, быстрые движенья – все это так отличалось от обычной ее манеры держаться. Видно, ей очень пришлось по душе то, что я пил коньяк. Ну, а я – от первых же чашечек, от тумана, клубившегося за окном, и внезапного появления Лан – слегка ошалел. И пришел в себя, как раз когда она вернулась с двумя хрустальными рюмками и пачкой сигарет «555».
Прозрачная обертка с пачки была сорвана, но сигареты нетронуты. С самого первого моего визита тетушка Ха предлагала мне сигареты, но я неизменно отказывался. Ведь я не был курильщиком.
Лан открыла пачку и протянула мне:
– Ты, вообще-то, не куришь, я знаю. Но, может, затянешься сигареткой?
Что ж, можно и закурить, хоть это мне не по вкусу. Я взял сигарету. Лан придвинула пачку к себе поближе и тоже достала сигарету.
– Как, ты куришь?
Она усмехнулась, кивнула. Я, смешавшись поначалу, взял со стола спичечный коробок, принесенный Лан, и дал ей прикурить. Потом и сам зажег сигарету, припоминая мельком: нет, за все это время я ни разу не видел ее курящей. Пепельницы в доме всегда были девственно чисты, и вряд ли такая нежная и заботливая мать, как Лан, курит украдкой от детей. Да и принесла она с сигаретами не какую-нибудь новомодную зажигалку, скажем, «Зипо», а обычные спички… Но затягивалась она сигаретой, как заправский курильщик. Нет уж, здесь, на Юге, что ни девушка, то – сложная натура.
Я поглядел на Лан, – она села напротив меня, – и придвинул ей рюмку, другую взял себе. Потом поднял бутылку:
– Пить будешь?
Не увидь я, как она курит, я спросил бы ее по-другому: «Ты, может, и вправду выпьешь со мной?» В ответ на мой категоричный вопрос она кивнула:
– Да, налей, пожалуйста, рюмку.
Я наполнил ее рюмку, потом свою.
– Значит, завтра уезжаешь? – вдруг спросила она.
Я кивнул. Она подняла рюмку:
– Доброго тебе пути.
Чокнувшись с ней, я, в свою очередь, пожелал:
– Будь счастлива.
Выпив до дна свою рюмку, Лан поставила ее на стол и взглянула на меня:
– Ты так и не спросил, как же я здесь живу.
Она улыбалась, глаза лукаво блестели, но вопрос свой она явно обдумала заранее, стремясь вызвать меня на откровенность. Впрочем, врасплох она меня не застала.
– Мама, – ответил я, – в общем-то мне рассказала…
И запнулся, не желая вдаваться в подробности. Лан, того и гляди, снова решит, будто я «ударяюсь в политику». У здешних девушек есть насчет нас, северян, такое предвзятое мнение.
– И потому, – продолжила она мою фразу, – тебе не о чем меня спрашивать? Тебе все ясно?
Вопрос ее прозвучал не просто насмешкой, это был вызов. Пожалуй, здесь не было ничего неожиданного, и все-таки я растерялся. Передо мной сидела совершенно другая, непривычная Лан. Раньше она занималась обычно детьми, помогала матери в саду, читала – все больше романы на английском языке, слушала музыку… Всегда спокойная, мягкая… Собираясь в город, она никогда не красилась. Усаживалась на свою «мини-ламбретту» в расклешенных брюках и блузке в обтяжку, но как раз в меру – все из простой, дешевой ткани. Правда, было в этой нарочитой простоте, как я догадался сразу, особое, скрытое щегольство.
Но сейчас она курила, пила коньяк, глаза ее светились лукавством. Неоновый свет затоплял комнату, за окном колыхался туман… Мысли мои, почувствовал я, пришли в смятенье. Вдруг, словно откуда-то издалека, послышался голос Лан:
– Налей мне еще рюмку.
Опомнившись, я глянул на стол, взял бутылку, налил ей и себе.
– Ты удивлен, не так ли?
– Чем?
– Да вот, я курю, пью… Когда я жила в Хюэ, – сказала она после паузы, – я здорово курила и выпивала. А здесь бросила, боюсь, мама рассердится. Только сегодня, не знаю сама почему, нарушила свой запрет.
Я знал от тетушки Ха, что последние годы Лан не жила с мужем в Сайгоне, а перебралась в Хюэ, где продолжала свое образование и работала учительницей. У нее был диплом магистра филологии, но она закончила еще и факультет английского языка в педагогическом коллеже. Потом Лан, по ее просьбе, перевели сюда – преподавать в школе; и не прошло и года, как Далат был освобожден. Сейчас она не работает: в школе еще не закончилась реорганизация.
– А ты любишь танцевать? – снова спросила меня Лан. – Наверно, в Советском Союзе и в Чехословакии студенты да и вообще молодежь увлекаются танцами не меньше, чем в Англии или во Франции?
– Да, танцы – обычное их развлечение. Но это ведь целое искусство… – Спохватившись, что впадаю в менторский тон, я засмеялся: – Не думай, в социалистических странах молодежь отплясывает самые модные танцы, да так…
– А на Севере? – перебила меня Лан.
Я слегка смутился, потом продолжал:
– На Севере их называют «международными танцами». Конечно, танцуют и там; но когда шла война…
И пустился было в объяснения.
– Ну, а ты-то сам? – оборвала меня Лан.
– Конечно, пробыв столько лет за границей, – отвечал я со всем возможным равнодушием, – танцам я научился, но не очень люблю их.
– Ты любишь только живопись, да?
Откинувшись на спинку стула, она осторожно выпускала изо рта колечки дыма, глядя на неоновый светильник.
– А вот я очень люблю танцевать. Ходила, бывало, чуть не на все bals de famille[38]38
Bals de famille (фр.) – семейные балы.
[Закрыть]. Теперь моими платьями битком набит вон тот шкаф. А к чему они мне, скажи на милость?
В голосе ее прозвучала неподдельная горечь, прежней иронии как не бывало.
– Пускай повисят, – улыбнулся я, – придет время, еще наденешь их.
Лан поглядела на меня:
– Придет, говоришь… Ты лучше ответь, как на духу, может, мне сшить черные брюки и блузку баба?[39]39
Баба́ (вьет.) – короткая, доходящая лишь до пояса блуза или рубашка с длинными широкими рукавами; один из самых распространенных на Юге видов одежды.
[Закрыть] Да и расхаживать в них?
Об этом мы с тетушкой Ха и Лан уже говорили однажды. Я сказал: пусть ходят в чем есть. Конечно, лучше не наряжаться пестро и крикливо. Только что кончилась война, мы еще бедны. Но Лан опять вернулась к старому, и в голосе ее мне снова послышался вызов.
– Я ведь тебя спрашиваю, как близкого человека.
Пусть так, но отвечал я ей уклончиво:
– Я ведь ни разу не видел, к лицу ли тебе платья и юбки. Но в своих европейских брюках ты смотришься – что надо. И вообще одеваешься просто, со вкусом.
– Да у меня все брюки клеш!
– Но, – решил отшутиться я, – вроде, нет ни одной пары с манжетами шириной в шестьдесят сантиметров.
Засмеявшись, она подняла рюмку:
– Давай выпьем.
Мы чокнулись. От коньяка щеки ее раскраснелись, глаза блестели нежно и ласково. Признаюсь, я глядел на нее с некоторым сочувствием: сколько раз за недолгое время менялось настроение ее и обличье! Мягкая, ласковая, чистосердечная, веселая… Язвительная, вспыльчивая… И снова добрая, нежная… Нет, женщин в ее возрасте трудно понять, да еще при таких обстоятельствах. Зачем она пришла ко мне? Потому что я завтра возвращаюсь в Ханой и ей жаль расставаться со мной? Это чувство искреннее, чистое – так сокрушалась бы перед разлукой сестра… Честно скажу, иногда мелькала у меня тайная мысль: а ну как, приехав сюда, нашел бы я Лан незамужней, бездетной? Сама-то тетушка Ха и не таила своего удручения, в разговорах наших она не в силах была скрыть ни тяжелых вздохов, ни горьких взглядов, которые то и дело бросала на дочь. А Лан, как я говорил уже, была со мной сердечна, приветлива, мила; но неизменно сохраняла меж нами некую дистанцию. И вдруг сама явилась ко мне на ночь глядя; да еще и держится так странно. Но вот к ней, вроде, вернулось веселое расположение духа, и я спросил:
– Скажи, почему ты не работаешь?
Правда, я знал, после освобождения Лан не раз бывала на собраниях, но от работы отказывалась: у нее, мол, маленькие дети и мать – одинокая старуха. К ней приходили коллеги да и ученики тоже, звали, уговаривали, но она работать не шла. Хотя недавно она сказала мне: если предложат место учительницы, согласится, а нет – останется дома, будет помогать матери выращивать и продавать цветы; не станет народ покупать цветы, так начнет разводить овощи… Глядя на Лан, я понимал: разговоры эти ей давно приелись. Но все же, при каждом удобном случае, советовал: ходи на собрания, берись за любую работу; поваришься в гуще жизни – узнаешь ее как следует, да и внесешь свой вклад в дело революции. Но она знай себе отмалчивалась. Я понимал, душу ее гнетет тяжкое бремя.
Вот и теперь она промолчала, потом протянула мне свою рюмку.
– Налей-ка еще.
– Зачем ты столько пьешь? – спросил я, но поднял бутылку. Налил ей. Потом себе.
– Успокойся, – сказала она, – где мне с тобой тягаться, целую бутылку сразу я не выпью. Хотя, бывает, одна выпиваю полбутылки. – Осушив рюмку, она поставила ее на стол и, глядя на меня, вздохнула: – Не сердись, выслушай… Да, я выросла здесь, на Юге, но была девушкой чистой и верной… Мама рассказала мне про уговор между нашими отцами. Но я, как ни старалась, не могла представить, какой же ты. Я и родителей твоих не видела ни разу. Спросила маму, она рассказала и про них, как наши семьи жили вместе в Хоада. И все-таки представить тебя я была не в силах. О, как далеко ты был от меня!.. Я знала от мамы, что отец твой – участник Сопротивления, а тебя переправили на Север… Что мой отец работал на революцию, его пытали в тюрьме и после этого он заболел и умер. Я безумно жалела папу, думала о твоем отце, о тебе, преклонялась перед вами. Но мне казалось невероятным, чтобы их уговор стал реальностью. Нет, я не могла вообразить тебя… своим мужем. Мой муж, думала я, не может быть революционером. Разве сама я способна стать подпольщицей? Да мне это не по силам… Конечно, я училась и старалась вовсю, чтобы сдать экзамены, получить работу и выйти замуж за такого же человека, как я. Нет-нет, не за какого-нибудь там чинушу или важного офицера, – лишь бы нам хватало на жизнь и мы могли вырастить детей. О большем я не мечтала… Ты был на Севере, ты стал революционером, и меж нами легла пропасть… Не сердись, но так мне казалось тогда. И поэтому, едва мне пришло время любить, чувства мои устремились куда-то прочь от тебя. Я получила тогда диплом бакалавра здесь, в Далате, и уехала учиться дальше в Сайгон. Там я познакомилась с Лыонгом, он тоже был приезжий, только из Нячанга. Он учился на последнем курсе коллежа. Мы полюбили друг друга. Любовь, истинная, чистая любовь овладела всем моим существом. Наконец он окончил коллеж, и мы решили, что он должен съездить в Далат к маме – просить моей руки. Но тут ему предложили поехать учиться в Канаду. Он не знал, как быть, совсем уж было отказался от поездки. Я настояла на его отъезде. Могла ли я из эгоизма повредить любимому человеку? Время, оставшееся до его отъезда, было самым счастливым и самым печальным для нас. Мы не расставались ни на миг; вместе гуляли, вместе смеялись и плакали. Я заботилась о нем, обо всех его делах – вплоть до мелочей. Ведь он был таким непрактичным. Сама выбирала для него костюмы, обувь, сорочки, даже галстуки. Связала ему свитер, перчатки. В день его отъезда я плакала с самого утра. Он еще колебался. И даже в аэропорту Таншоннят перед самым отлетом то и дело твердил: «А может, мне лучше остаться?..» Я прильнула к нему, потом сама подтолкнула к выходу на посадку. Когда самолет взлетел, я упала без чувств, друзья Лыонга подхватили меня. Они увезли меня домой, а там лишь, в одной из комнат, которые они снимали, я пришла в себя. Проплакала весь день… Наверно, друзья Лыонга сочли такое проявление чувств признаком слабости, инфантильности. Любовь для них сводилась к одной только плотской близости. Но я… Нет, наша с Лыонгом любовь была настоящим, большим чувством, я никогда не забуду ее.
Все это Лан выпалила единым духом. Голос ее, вроде, звучал искренне; однако мне послышалось нечто нарочитое, недосказанное. Она замолчала. Но я, хоть мне и стало как-то не по себе, понимал: она все еще во власти заблуждений и предрассудков. И тем не менее мне было жаль ее. Будь она моею сестрой, я прижал бы ее голову к груди, погладил ее, приласкал. О, как я клял в душе черный, бесчеловечный режим, разбивший мечты – чистые, бесхитростные мечты – стольких людей и их надежды на счастье.
– А Лыонг? – спросил я, – где он сейчас?
Она протянула свою рюмку.
– Налей мне еще.
Тут уж я твердо решил остановить ее:
– Нет-нет, довольно. Я и сам не хочу больше пить.
Взяв бутылку, я собрался спрятать ее под стол.
– Нет, погоди! – заупрямилась она. – Выпей еще и мне налей тоже.
Выражение глаз и голос ее, сам не пойму отчего, заставили меня смягчиться. Я уступил и наполнил наши рюмки. Мы выпили. Поставив рюмку на стол, Лан, не дожидаясь повторенья моего вопроса, сказала:
– Лыонг до сих пор там, в Канаде. Закончил университет и остался там. Говорят, вступил в общество вьетнамских эмигрантов, они выступали в поддержку вьетко…[40]40
Вьетконг – сокращение от слов «вьетнамский коммунист»; сайгонская и западная пропаганда называли так участников освободительного движения на Юге, а в собирательном смысле – и само движение в целом.
[Закрыть] ах, позабыла, в поддержку революции. Ему бы здесь этого не простили. Но я перестала и думать о нем. Вытеснила, изгнала его из памяти; да я умерла бы от одной мысли, что он вернулся и мы вдруг встретимся. Не правда ли, люди часто опасаются того, что кажется им слишком прекрасным? А может, они боятся, как бы на поверку оно не оказалось низменным, недостойным? Ты-то сам как считаешь?
Она смотрела мне прямо в глаза. Я, не поняв сразу, к чему клонятся ее вопросы, забормотал с вымученной улыбкой:
– Да брось ты эти заумные мысли. Во время таких колоссальных перемен в обществе нужна выдержка, спокойствие…
Но она покачала головой, как бы не желая слушать дальше, и сказала:
– Позволь, я продолжу, а ты послушай.
Сама взяла бутылку, налила мне и себе. У меня не хватило духу удержать ее за руку. Я только вздохнул, говоря:
– Ты не должна так много пить. И сам я больше не хочу.
Она подняла рюмку, осушила ее, облизала губы и, не глядя на меня, сказала:
– А потом было вот что. До отъезда Лыонг снимал квартиру вместе с тремя приятелями. Друзья отдали мне его ключи и сказали: захочешь побыть здесь – приходи в любое время. С тех пор я часто заходила туда, садилась на кровать Лыонга и плакала, вспоминая каждую минуту, когда мы были вместе, каждое слово, каждый его жест. Однажды меня застал там Фыок, друг Лыонга – студент-медик. «Давай, – предложил он, – сходим погуляем – отвлечешься немного, развеешься». У меня и впрямь камень лежал на сердце, и я согласилась. Потом лишь я поняла, как он коварен и ловок; но тогда меня тронуло его участие и преданность Лыонгу. Он окружил меня вниманием и заботой, всячески старался развлечь, утешить. Как-то, полгода спустя, пригласил вечером в больницу, где проходил тогда практику. И там, в кабинете Фыока, я упала в его объятия…
Я, вроде бы, спокойно, как всегда, смотрел на Лан, но сердце мое разрывалось от боли. Жалость, гнев, а может, отчасти и алкоголь затуманили сознание. Теперь уж я сам, не дожидаясь ее просьбы, взял бутылку и налил нам коньяку. Она выпила, потом я опрокинул рюмку.
– Через несколько месяцев я почувствовала: со мной происходит что-то неладное. Сказала Фыоку, он осмотрел меня – я была беременна! Я уговорила его съездить в Далат, к маме. Кто-то из подруг рассказал мне: Фыок, мол, повеса и обманщик. Конечно же, я не поверила: думала, тут замешана ревность. Состоялось, как водится, сватовство. Мама все знала и огорчалась безумно, но что поделаешь. Свадьбу мою отпраздновали довольно пышно, хоть и впопыхах. Я ходила на лекции; все, вроде, осталось по-старому. Только характер у меня изменился, я стала раздражительной, угрюмой. Лыонгу я больше не писала, даже думать о нем не смела. Меня часто мучила бессонница; бывало, целую ночь напролет лежу и плачу, обняв руками свой раздавшийся живот. Однажды, не выдержав тоски и одиночества, я встала среди ночи, взяла такси и поехала в больницу. Ведь Фыок – мой муж, кто, как не он, должен успокоить, утешить меня. В больнице меня знали, я прошла прямо к его кабинету. Дверь была заперта, но за пластинчатой шторой виднелся свет. Я подошла к окну, заглянула в щель между планками шторы и похолодела. Фыок лежал на диване с какой-то женщиной. Я узнала ее: это о ней поговаривали, будто она была близка с ним еще до нашей свадьбы. Чтоб не упасть, я прислонилась к стене. Потом, стараясь не шуметь, вышла, остановила такси и уехала домой…
Она понурилась и вздохнула. Ах, как мне хотелось шепнуть ей: «Лан!..» Но я сдержался. Налил обе рюмки, мы выпили. Я и не вспомнил, как только что останавливал ее.
– После этого, – заговорила она снова, – я вернулась в Далат и обо всем рассказала маме, сказала, что буду требовать развода. Мама советовала: не торопись; может, он одумается, раскается? У мужчин, мол, такие истории случаются сплошь и рядом. Женщина эта – просто певичка, содержанка. Не зарекайся, говорила мама, если муж возьмется за ум, пойди ему навстречу. Она хотела увидеться с Фыоком, я дала ей полную волю. А сама подала заявление о переводе на филологический факультет в Хюэ. В это время из Франции вернулся мой дядя я получил профессуру в Хюэ. Я поселилась у него. Тогда-то я и приучилась пить и курить. Дядя, долго живший во Франции, свыкся с тамошними обычаями и ни в чем не стеснял меня. А сигаретам и европейским напиткам у него в доме не было перевода. Я научилась модным танцам, ходила на балы… – Она говорила все быстрее, как бы желая поскорее закончить рассказ: – Фыок не раз приезжал ко мне в Хюэ, добивался примирения, но я отказалась наотрез, мне, мол, надо учиться, и пусть он оставит меня в покое. Когда он после нашей последней встречи вернулся в Сайгон, его призвали в армию и назначили военным врачом. Та женщина повсюду следовала за ним, потом он снял дом, и они стали жить вместе. Она родила ему троих детей.
– Значит, – перебил я ее, – Дык – сын Фыока?
– Да, его.
– Ну, а Минь?
– И дочка тоже от него.
Я вытаращил глаза. Как же так? Она рассмеялась, и смех ее резанул мне по сердцу.
– Ах, ты удивлен, да? Налей-ка мне еще.
Я наполнил ее рюмку, но себе наливать не стал. Она выпила и, поставив рюмку на стол, взглянула на меня в упор. Я отвел глаза.
– Можешь мне поверить, – сказала она, – Минь – дочка Фыока. Мы зачали ее уже после того, как я уехала в Хюэ. Когда я услыхала, что его взяли в армию, а потом узнала, что певичка все еще с ним и даже прижила от него детей, я сразу решила ехать в Сайгон и оформить развод. Дыку тогда исполнился год. Поехала, нашла Фыока. Он уверял, мол, сам страдает, жалеет о случившемся и согласен на развод. Только просил дать ему немного времени. Потом стал домогаться меня… А я… словно кто-то отнял у меня всякую волю. Что ж, думала я, как-никак, была же я его женой… И уступила… Как я потом казнила себя за свою слабость. Знала ведь все наперед и опять!.. Видя мои мученья, он дал мне три таблетки и велел, вернувшись домой, принимать по одной в день. Тогда, мол, ничего не будет. Я успокоилась, уехала в Хюэ, приняла пилюли. Месяца через три, как мы условились, я должна была съездить в Сайгон и закончить все формальности, связанные с разводом. Но тут, несмотря на таблетки, у меня появились недвусмысленные симптомы… Я пошла к врачу. Он осмотрел меня и стал спрашивать, не принимала ли я таблеток, стимулирующих развитие плода. Потому что, учитывая названный мною срок, плод сформировался очень уж быстро… Итак, я снова была беременна! Он дал мне вовсе не противозачаточные пилюли… Наверно, надеялся покрепче привязать меня к себе. Потом родилась дочь. Но мужа с тех пор я всячески избегала. Теперь, как ты знаешь, он на курсах по перевоспитанию.








