Текст книги "Карл Смелый, или Анна Гейерштейнская, дева Мрака"
Автор книги: Вальтер Скотт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
ГЛАВА XIX
1-й извозчик.Эй, конюх! Будь ты проклят! Нет у тебя, что ли, во лбу глаз, или не слышишь? Будь я бездельник, если поколотить тебя не такое же доброе дело, как выпить. Выходи – и чтоб тебя повесили! В тебе нет ни чести, ни совести.
Гадсхиль.Дай мне, пожалуйста, фонарь: пойду взглянуть на мою лошадь.
1-й извозчик.Держи карман! я знаю штуки получше.
Гадсхиль.Ну, так дай ты.
2-й извозчик.Дать тебе фонарь? Нет, я прежде погляжу, как тебя будут вешать.
Шекспир. Генрих IV
Дух доброжелательности, в особенности свойственный народу Франции, ввел уже в гостиницах этой страны веселье и вежливое гостеприимство, совершенно противоположное той чопорной угрюмости, с которой принимали тогда путешественников в немецких трактирах. Поэтому Филипсон надеялся, что его встретят усердный, вежливый и болтливый хозяин, милая и веселая хозяйка с дочерью, ловкий и проворный слуга, пригожая и услужливая горничная. В лучших французских трактирах находились также особые комнаты, в которых проезжающие приводили в порядок свою одежду, где они могли спать без посторонних людей и не опасаться за свои вещи. Но все эти удобства не были еще известны в Германии и в Эльзасе, где теперь происходит действие нашего романа, точно так же как и в других местах империи, где считали прихотливыми тех путешественников, которые не довольствовались только самыми необходимыми припасами, грубыми, отличавшимися дурным вкусом и, за исключением вина, подававшимися в очень скудном количестве.
Филипсон, видя, что никто не показывается в дверях, начал сперва громко звать, а потом, сойдя с лошади, долгое время стучал изо всей силы в двери гостиницы, но никто, казалось, не обращал на его стук внимания. Наконец седая голова старого слуги высунулась из узкого окошка.
– Что вам угодно? – недовольным голосом спросил старик.
– Это трактир? – в свою очередь задал вопрос Филипсон.
– Да, – грубо отвечал слуга и хотел было отойти от окна, но путешественник прибавил:
– А если это трактир, то могу ли я в нем заночевать?
– Входи, – был ему короткий и сухой ответ.
– Пошли кого-нибудь взять у меня лошадь, – сказал Филипсон.
– Никому нет времени, – отвечал самый угрюмый из всех трактирных слуг, – позаботься о твоей лошади сам как умеешь.
– Где конюшня? – спросил купец, который при всем своем благоразумии и хладнокровии едва мог выносить эту немецкую флегму.
Слуга, который казался столько же скупым на слова, как сказочная принцесса, у которой за каждым словом выпадал изо рта червонец, только указал ему на дверь другого здания, более похожего на погреб, чем на конюшню; затем он захлопнул перед гостем окно, как будто желая избавиться от докучливого нищего.
Проклиная это невежество, заставлявшее путешественников самих о себе заботиться, Филипсон, уступая необходимости, повел двух своих лошадей в конюшню. Он вошел в большой сводчатый сарай, очень похожий на тюрьму старого замка, где были грубо устроены стойла и ясли. Конюшня была довольно длинна, и в конце ее он увидел двух или трех человек, которые занимались своими лошадьми.
Корм отпускал им конюх, хромой старик, который никогда не брал в руки ни бича, ни скребницы, но сидя отвешивал сено и отмерял овес, как будто считая его по зернам, так внимательно он занимался своей обязанностью при свете тусклого огарка, горевшего в роговом фонаре. Старик даже не повернул головы при входе англичанина с двумя лошадьми и, казалось, вовсе не был расположен хоть сколько-нибудь позаботиться о том, чтобы помочь вновь приезжему.
Унавоженностью своей конюшня эта очень походила на хлев, и можно было бы признать подвигом, достойным Геркулеса, если бы кто-нибудь взялся довести ее до такой опрятности, чтобы она не оскорбляла взоров и обоняния разборчивого англичанина. Но отвращение, чувствуемое Филипсоном, не было разделяемо лошадьми его. Тотчас, по-видимому, смекнув, что по уставам этого места прежде пришедший будет раньше и накормлен, они бросились в ближайшие к ним стойла. Это, однако, не увенчалось успехом для одной из них, так как конюх встретил ее сильным ударом бича по голове.
– Вот тебе, – сказал он, – чтобы ты не совалось на место, приготовленное для лошади барона Рандельсгейма!
Никогда, в течение всей своей жизни, английский купец не имел больше труда сохранить власть над самим собой. Рассудив, однако, как бы стыдно ему было ссориться с таким человеком и из-за такого дела, он удовольствовался тем, что поставил свою лошадь, столь неучтиво изгнанную с избранного ею места, в соседнее стойло, на которое, по-видимому, никто не имел притязаний.
После этого Филипсон, несмотря на свою усталость, принялся оказывать немым товарищам своего путешествия всевозможные попечения. Необыкновенная заботливость Филипсона о лошадях, хотя одежда его, а еще более манеры, казалось, ставили его гораздо выше этой грубой работы, по-видимому, произвела впечатление даже на нечувствительное сердце старого конюха. Он показал некоторую готовность снабдить путешественника овсом, сеном и соломой, хотя не в большом количестве и за непомерную цену, которую Филипсон тотчас же заплатил; он даже дошел до того, что, встав, показал из дверей дорогу к колодцу, из которого Филипсон был принужден сам доставать воду. Окончив все эти дела, купец наш рассудил, что он уже довольно выиграл во мнении господина шталмейстера этого заведения, чтобы узнать от него, может ли он безопасно оставить в конюшне свои сундуки.
– Если хочешь, так, пожалуй, оставь, – отвечал ему конюх, – но что касается их безопасности, то ты гораздо лучше сделаешь, если возьмешь их с собой и не введешь никого в соблазн, держа их у себя на глазах.
Сказав это, продавец овса сомкнул свои протестующие уста и никакие дальнейшие расспросы англичанина не могли понудить его вновь разжать их.
В продолжение этого холодного приема Филипсон вспомнил о необходимости держаться роли благоразумного и осторожного купца, которой он однажды уже изменил в этот день, и, подражая тем, которые подобно ему сами убрали своих лошадей, он взвалил себе на плечи свои пожитки и понес их в гостиницу. Ему позволили войти без всякого, однако, приглашения, в общую залу, где, точно в ноевом ковчеге, собирались посетители всех сословий, чистые и нечистые.
В этой гостиной немецкого трактира стояла огромная печь, в которой пылал беспрерывный огонь. В ней собирались путешественники всех возрастов и званий, развешивали свои плащи у очага с целью просушить или согреть их; а сами гости тут же переодевались и совершали свои омовения, которые в наше время делаются скрытно в уборной.
Благовоспитанному англичанину зрелище это показалось отвратительным, и ему очень не хотелось принимать в нем участие. По этой причине он решился просить у хозяина гостиницы отдельную для себя комнату.
Седовласый Ганимед, у которого он спросил, где хозяин, указал ему убежище за огромной печью, где, забравшись в темный и теплый угол, скрывался этот великий муж. Особа его была весьма примечательна. Малорослый, сильный, кривоногий и спесивый, он в этом отношении походил на многих людей его звания во всех странах. Но лицо этого трактирщика и в особенности его манеры были как-то особенно своеобразны.
Филипсон хорошо знал немецкие нравы, чтобы надеяться найти тут предупредительную вежливость содержателя французской гостиницы или даже откровенное, хотя и грубоватое обхождение английского трактирщика. По и хозяева немецких трактиров, которых он до сих пор видал, хотя упрямые и своенравные в том, что касалось их обычаев, смягчались, однако, если им уступали в этом, и обходились ласково с гостями, на которых простиралась их власть, стараясь облегчить шутками и веселостью тяжкое иго своего самовластия. Но лицо этого человека было мрачно, как трагедия, в которой отыскать что-нибудь шуточное или забавное было бы так же трудно, как в молитвеннике отшельника. Ответы его были отрывисты и грубы, а вид и обращение столько же угрюмы, как и слова; следующий разговор вполне подтверждает это.
– Добрый хозяин, – сказал ему Филипсон ласковым голосом, – я устал, и мне нездоровится. Могу ли я попросить у вас особую комнату, стакан вина и чего-нибудь закусить?
– Можете, – отвечал трактирщик, но с таким взглядом, который вовсе не соответствовал согласию, по-видимому, даваемому его словами.
– В таком случае, прикажите как можно скорее меня туда проводить.
– Потише! – возразил трактирщик. – Я только сказал, что вы можете всего этого попросить, но не говорил, что я на это согласен. Если вы хотите быть приняты не так, как все прочие посетители, то ищите себе другой трактир.
– Когда так, то я обойдусь сегодня без еды и даже согласен заплатить за ужин, которого не буду есть, лишь бы только мне дали особую комнату.
– Господин путешественник, здесь каждый имеет одинаковые удобства, потому что все платят одинаково. Каждый являющийся в этот трактир должен есть то же, что едят другие, пить то же, что пьют другие, сидеть за столом с прочими гостями и ложиться спать, когда все кончат питье.
– Все это очень справедливо, и я нимало не противлюсь вашим уставам и обычаям. Но, – прибавил он, вынув из-за пояса кошелек, – больной человек имеет некоторые преимущества, и если он готов за это заплатить, то мне кажется, что строгость ваших законов может быть несколько смягчена.
– Я держу трактир, сударь, а не больницу. Если вы останетесь здесь, вам будут прислуживать с той же внимательностью, как и всем прочим; если же вы не хотите делать то, что другие, то уходите из моего дома и ищите себе другой ночлег.
После столь решительного отказа Филипсон перестал спорить и, уйдя от угрюмого хозяина, стал ожидать ужин, оставаясь подобно волу в загоне, среди наполняющих эту комнату многочисленных посетителей. Многие из них, утомленные трудами, спали, чтобы сном сократить время в ожидании ужина; другие разговаривали о последних новостях, а третьи играли в кости или в иные игры для препровождения времени. Общество состояло из людей различных званий, некоторые из них казались богатыми и были хорошо одеты, между тем как одежда и манеры других показывали, что они разве только одной ступенью отделялись от нищеты.
Собирающий милостыню монах, человек, по-видимому, веселого и шутливого нрава, подошел к Филипсону и вступил с ним в разговор. Англичанин, как человек опытный, знал, что под видом откровенности и дружелюбия ему будет удобнее всего скрыть то, чего он не желал обнаруживать в своих делах. И потому он ласково обошелся с монахом, вступив с ним в разговор о положении Лотарингии и о том, как Франция и Германия примут покушение герцога Бургундского овладеть этой областью. Насчет этого предмета Филипсон удовольствовался тем, что узнал мнение своего собеседника, не объявляя своего собственного; выслушав же сообщенные ему монахом новости, он начал говорить о географическом положении этой страны, об удобствах ее для торговли и об уставах, которые ее стесняли или ей не благоприятствовали.
Между тем как он вел этот разговор, который казался приличным его званию, трактирщик вдруг вошел в комнату и, взобравшись на старую бочку, медленно, с уверенностью окинул взорами всех присутствующих и, окончив свой осмотр, произнес решительным голосом двойной приказ:
– Запереть двери! Накрыть на стол!
– Хвала Всевышнему! – сказал монах. – Наш хозяин потерял надежду принять еще гостей сегодня, а то бы он еще долго проморил нас голодом. А! вот несут и скатерть, теперь вход сюда крепко затворен, и если Иоганн Менгс раз сказал: «запереть двери!», – то проезжающие могут сколько угодно стучаться, но им уж ни за что не отворят.
– Господин Менгс держит в строгом порядке свое заведение, – сказал англичанин.
– С таким же самовластием, как герцог Бургундский, – отвечал монах. – После десяти часов никому нет впуску, слова: «Ищите другой трактир», которые до той поры служат только условной угрозой, после пробития часов, когда караульщики начнут свой обход, становятся решительным приговором. Тот, кто на улице, там и остается, а тот, кто внутри, также должен сидеть там, пока на рассвете отворят ворота. До тех пор этот дом походит на осажденную крепость, комендант которой Иоганн Менгс…
– А мы пленники, почтенный отец, – сказал Филипсон. – Но я и тем доволен; благоразумный путешественник должен покоряться воле правительств, через территории которых он проезжает; и я надеюсь, что властелин наш Менгс окажет нам столько благосклонности, сколько его звание и достоинство ему позволят.
Между тем как они разговаривали, старый трактирный слуга с тяжкими вздохами и стенаниями приладил несколько досок к находящемуся посреди зала столу, чтобы увеличить его для размещения всего общества, и накрыл его скатертью, которая не отличалась ни тонкостью своей, ни чистотой. На этом столе, накрытом таким образом, что за ним могли поместиться все гости, против каждого была поставлена деревянная тарелка с ложкой и стакан; подразумевалось, что всякий имеет при себе свой нож для употребления его за столом. Что касается вилок, то они в то время были еще неизвестны и вошли в употребление гораздо позднее, поэтому все европейцы той эпохи брали пальцами куски и клали их в рот, как еще и теперь делают азиаты.
Как только стол был накрыт, голодные гости бросились занимать места вокруг него; спящие проснулись, игроки оставили свои кости, а тунеядцы и политики прекратили глубокомысленные рассуждения, чтобы захватить себе местечко за ужином и быть готовыми принять участие в пиршестве, которое скоро должно было начаться. Но между стаканом и губами может быть большой промежуток, так же как между накрытием скатертью стола и подачей кушанья. Все гости сидели вокруг стола, каждый держа в руке свой нож и уже заранее угрожая тем блюдам, которые еще готовились поваром. Они ждали с различными степенями терпения добрых полчаса, когда наконец старый слуга вошел с кружкой дрянного мозельского вина, столь жидкого и кислого, что Филипсон не в состоянии был пить. Содержатель трактира, который занял себе место за столом, на стуле несколько повыше прочих, тотчас заметил этот знак неуважения и не пропустил пожурить за то:
– Кажется, это вино вам не нравится, милостивый государь? – спросил он у англичанина.
– Как вино нет, – отвечал Филипсон, – но если бы понадобился уксус, то я редко видал лучше этого.
Эта шутка, хотя сказанная с наивозможным равнодушием и хладнокровием, разъярила трактирщика.
– Кто ты такой, – вскричал он, – чужестранный разносчик, смеющий хулить мое вино, одобренное столькими князьями, герцогами, эрцгерцогами, графами, ландграфами, баронами и рыцарями священной империи, у которых ты недостоин чистить башмаки? Не то ли это самое вино, которого граф Палатин Ниммерзатский выпил шесть бутылок, не вставая с того самого благословенного стула, на котором я теперь сижу?
– В этом я нисколько не сомневаюсь, господин хозяин, – сказал Филипсон, – и не намерен осуждать невоздержание вашего достопочтенного гостя, хотя бы он вдвое против этого выпил.
– Молчи! Злоязычный насмешник! – прервал его хозяин. – Тотчас принеси извинения мне и вину, тобой оклеветанному, или я не велю подавать ужина прежде полуночи.
Эта угроза сильно встревожила гостей; все они отреклись от Филипсоновой хулы, и многие из них предложили, чтобы Иоганн Менгс лучше отомстил за себя настоящему виновнику, тотчас выгнав его за двери, чем заставлял терпеть многих невинных и проголодавшихся людей за его проступок. Вино было признано превосходным; двое или трое даже выпили свои стаканы, чтобы доказать искренность слов своих, и все вызвались содействовать если не жизнью и имуществом, то, по крайней мере, руками и ногами к изгнанию из дома прихотливого англичанина. Между тем как к Иоганну Менгсу со всех сторон обращались с просьбами и с советами, монах, советник и верный друг, старался прекратить эту ссору, убедив Филипсона покориться властолюбию хозяина.
– Смирись, сын мой, – сказал он, – обуздай упорство твоего сердца перед великим владыкой бочки и ливера. Я говорю это за других столько же, как и за самого себя, потому что одному только Богу известно, как еще долго мы будем в состоянии переносить этот изнурительный пост. «Почтенные собеседники, – сказал Филипсон, – я очень жалею о том, что оскорбил нашего достойного хозяина, и я так далек от порицания его вина, что готов заплатить за две кружки для угощения всего почтенного общества, лишь бы только не требовали, чтобы я пил мою долю».
Эти последние слова Филипсон не произнес вслух, но подумал так про себя, однако он не мог не заметить, по гримасам некоторых из присутствующих, имевших разборчивый вкус, что они столько же, как и он, боятся повторения порции этого кислого пойла.
Тогда монах предложил обществу, чтобы чужестранный купец вместо положенной им на себя в виде штрафа кружки вина велел подать на свой счет такое же количество вина лучшего сорта, которое обыкновенно подавалось в заключение стола, и так как Филипсон не сделал никакого возражения, то предложение было единогласно принято, и господин Менгс со своего председательского места приказал подавать ужин.
Столь долго ожидаемый ужин наконец явился, и чтобы управиться с ним, употребили вдвое больше времени, нежели ожидая его. Кушанья, составляющие ужин, и медленность, с которой подавали их, казалось, были придуманы для испытания присутствующих. Сперва подавали похлебки и зелень, а потом вареную и жареную говядину. Колбасы, соленая рыба и икра также были поданы с различными пряностями и приправами, которые возбуждали жажду и, следовательно, заставляли пить. Эти лакомые закуски сопровождались бутылками с вином, и это вино настолько превосходило вкусом и крепостью то, из-за которого вышла ссора, что в нем приходилось хулить противное, так как оно было так крепко, что, несмотря на вынесенный уже им за прежнее нагоняй, Филипсон осмелился попросить холодной воды, чтобы его развести.
– Вам трудно угодить, сударь! – вскричал хозяин, посмотрев опять на англичанина с сердитым видом. – Если вино в моем заведении кажется вам слишком крепким, то пейте его поменьше. Для нас совершенно все равно, будете ли вы его пить или нет, лишь бы только вы заплатили за всех тех, которые его осушат. – Он захохотал во все горло.
Филипсон хотел было ему отвечать, но монах, продолжая свою обязанность примирителя, дернул его за платье, убеждая воздержаться.
– Вы не знаете обычаев этой страны, – сказал он, – здесь не так, как в английских и во французских трактирах, где каждый гость требует для себя только то, чего ему угодно, и где он платит только за то, что спросил, и ни за что более. Здесь поступают по уставам братства и равенства. Никто не требует ничего собственно для себя; но припасы, выбранные хозяином, подаются всем без различия; и как в пиршестве, так и при расплате каждый вносит равную долю, несмотря на количество вина, выпитого одним больше другого; таким образом, больной и дряхлый, даже женщина и ребенок платят то же самое, что голодный мужик и бродяга-солдат.
– Этот обычай, по-моему, несправедлив, – сказал Филипсон, – но путешественнику некстати быть здесь указчиком. Итак, насколько я понимаю, когда дойдет до расчета, то каждый платит одинаковую долю.
– Таков закон, – сказал монах, – исключая, например, какого-нибудь бедного брата нашего ордена, которого Святая Дева или Святой Франциск посылают в подобные гостиницы с тем, чтобы добрые христиане могли, подав ему милостыню, подвинуться шагом вперед на пути своем к спасению.
Последние слова монах произнес со смирением, приличным монаху, собирающему подаяние, и тем тотчас дал знать Филипсону, какой ценой он должен заплатить за советы и за посредничество почтенного брата. Объяснив местные обычаи, добрый отец Грациан приступил к исполнению их собственным примером и, не страшась крепости вновь поданного вина, казалось, решился отличиться между самыми храбрыми пьяницами, не платя ни гроша за свою долю.
Хорошее вино постепенно произвело свое действие, и даже сам хозяин, покинув свою обычную угрюмость, улыбался, видя, как искра веселья сообщалась от одного к другому и наконец воспламенила почти всех сидящих за столом, кроме очень малого числа из них, которые были слишком воздержаны, чтобы напиться, или слишком спесивы, чтобы принять участие в возникших от вина разговорах. На этих последних хозяин бросал по временам сердитые и недовольные взгляды.
Филипсона, который был скромен и молчалив как от воздержанности своей при питье, так и от нерасположения вмешиваться в разговоры неизвестных ему людей, хозяин осуждал в обоих этих отношениях; и по мере того, как крепкое вино воспламеняло его собственную беспечность, Менгс начал издеваться над убийцами веселья, губителями бесед и помехами забав, направляя все свои насмешки прямо против англичанина. Филипсон возразил с наивеличайшим хладнокровием, что он чувствует себя совершенно неспособным в настоящее время быть приятным товарищем и что с позволения всего общества он удалится в свою комнату, желая всем доброго вечера и продолжения веселого пирования.
Но это умное предложение, каким бы его сочли во всяком другом месте, было уголовным проступком против законов немецких пьяниц.
– Кто ты таков, – сказал Менгс, – осмеливающийся выходить из-за стола прежде, чем счет подан и все расплатятся? Черт побери! Мы не такие люди, чтобы нас можно было обижать безнаказанно! Щеголяй своей вежливостью, если хочешь, у себя в Лондоне на Смитфильде; но этому не бывать у Иоганна Менгса, под вывеской Золотого Руна, и я не дозволю ни одному из моих гостей идти спать, не быв при расчете и обманув таким образом меня и все прочее общество!
Филипсон посмотрел вокруг, желая увидеть, как думают об этом присутствующие, но не заметил в них ничего, позволяющего на них сослаться. И действительно, большая часть из них находилась не в трезвом уме и не была в состоянии мыслить и рассуждать, а те, которые могли еще понимать происходящее, были старые гуляки, которые начали уже думать о расчете и готовы были, согласно с хозяином, считать английского купца хитрецом, желающим уйти, чтобы избежать платы за то, что будет выпито. Благодаря этому трактирщик приобрел одобрение целого общества, когда произнес следующее:
– Да, сударь, вы можете идти, если вам угодно; но черт меня побери, не в другой трактир, а не дальше как до конюшни, где ложитесь спать на соломе; эта постель довольна хороша для человека, который хочет первый оставить веселую беседу.
– Славно сказано, господин хозяин! – вскричал богатый ратисбонский торговец. – И здесь нас есть с полдюжины или больше, которые поддержат вас в защите старинных немецких обычаев и похвальных уставов Золотого Руна.
– Не сердитесь, милостивый государь, – сказал Филипсон, – все будет сделано по воле вашей и ваших трех товарищей, число которых вы под влиянием крепкого вина увеличили до шести, и если вы не дозволяете мне идти лечь в постель, то, надеюсь, не рассердитесь, если я засну здесь на стуле?
– Что вы на это скажете, господин хозяин, – спросил ратисбонский гражданин, – можно ли этому господину, который, как вы видите, пьян, потому что он не в состоянии сосчитать, что три и один составляют шесть, можно ли ему, говорю я, потому что он пьян, уснуть здесь на стуле?
Этот вопрос возбудил возражение со стороны хозяина, который утверждал, что три и один составляют четыре, а не шесть, на что ратисбонский купец отвечал бранью. Другие крики раздались в это самое время и с трудом были наконец заглушены веселыми куплетами, которые монах, начинавший забывать правила Св. Франциска, запел с гораздо большим усердием, нежели он когда-нибудь певал псалмы царя Давида. Воспользовавшись этой суматохой, Филипсон удалился в сторону и, хотя не мог уснуть, как ему хотелось, по крайней мере избавился от грозных взглядов, бросаемых Иоганном Менгсом на всех тех, которые не требовали с криком вина и не пили его усердно. Мысли его носились далеко от гостиницы Золотого Руна и были обращены на предметы, совершенно не похожие на те, о которых толковали вокруг него, как вдруг он был выведен из своей задумчивости сильным и продолжительным стуком, раздавшимся у дверей трактира.
– Кто там? – вскричал Менгс с покрасневшим от гнева носом. – Какой нечистый дух осмеливается стучаться у дверей Золотого Руна в такую пору, как будто в каком-нибудь развратном доме? Эй, кто-нибудь!.. посмотрите в угловое окошко, Готфрид, конюх! или ты, старый Дитмар, скажите этому нахалу, что никто не входит ко мне в такой поздний час.
Оба они бросились бежать, исполняя приказание хозяина, и вскоре находившиеся в гостиной услыхали, как они хором старались уверить несчастного путешественника, что он не может быть впущен. Они, однако, возвратились и объявили своему хозяину, что им невозможно было переспорить вновь прибывшего, который упрямо отказался удалиться, не переговорив с самим Менгсом.
Ужасно вознегодовал хозяин Золотого Руна при известии об этом упорстве, и гнев его распространился подобно разливающемуся пламени от носа по щекам и по лбу. Он вскочил со стула, схватил большую палку, которая казалась его скипетром или предводительским жезлом и, ворча про себя, что он кому-то нагреет спину и окатит водой или помоями, отправился к окну, выходящему на улицу, и оставил гостей своих в ожидании каких-нибудь сильных доказательств его негодования.
Случилось, однако, совсем иначе, так как после нескольких слов, которых нельзя было расслышать, все крайне удивились, услыхав стук отпираемых запоров и ворот трактира, а вскоре после того шаги людей, идущих на лестницу, и хозяин, войдя в комнату с неловкой учтивостью, начал просить присутствующих, чтобы они дали место одному почтенному гостю, хотя и несколько поздно прибывшему увеличить собой их число. За ним следовал высокий человек, закутанный в дорожный плащ, и когда он снял его, то Филипсон тотчас узнал в нем своего последнего спутника, каноника Св.Павла.
Это обстоятельство само по себе не представляло ничего удивительного, так как было весьма естественно, что трактирщик, хотя грубый и наглый с другими гостями, мог оказывать уважение духовной особе вследствие ее знатного сана или по славе о ее святости. Но больше всего изумило Филипсона впечатление, произведенное прибытием этого неожиданного посетителя. Он сел к столу на первое место, с которого Иоганн Менгс согнал ратисбонского купца, несмотря на его приверженность к древним германским обычаям, на его непоколебимое уважение к похвальным уставам Золотого Руна и на его склонность к осушению бутылок. Каноник тотчас занял это почетное место, отвечая пренебрежением на необыкновенную вежливость хозяина; и казалось, что его длинная черная ряса, заменившая разрезную, щеголеватую одежду его предместника и холодный взор, с которым серые глаза его устремились на присутствующих, произвели действие, несколько подобное тому, которое приписывается мифической Медузиной голове; потому что если они буквально не превращали смотревших на него в камень, то, по крайней мере, было нечто очень страшное в этом пристальном, неподвижном взгляде, которым он, казалось, хотел проникнуть в души рассматриваемых им одного за другим, как бы считая их недостойными продолжительного внимания.
Филипсон также подвергся этому мгновенному осмотру, при котором, однако, ничто не обнаружило желания каноника показать, что он узнает его. Все мужество и хладнокровие англичанина не могли предохранить его от какого-то неприятного ощущения в то время, как этот таинственный человек устремил на него свои глаза, и он почувствовал облегчение, когда они перешли от него на другого из присутствующих, также, по-видимому, ощутившего ледяное действие этого холодного взора. Шум радости и упоение, возникшие от вина, споры, громкий крик и шумный хохот прекратились при входе каноника в столовую, и после нескольких неудачных попыток восстановить прежнее оживление оно замерло, как будто бы пиршество вдруг превратилось в похороны, а веселые собеседники стали унылыми провожатыми покойника. Небольшой краснолицый человек, который, как после узнали, был портной из Аугсбурга, желая, может быть, отличиться храбростью, которая вообще считается несвойственной его сидячему ремеслу, всячески старался превозмочь себя; однако не иначе, как робким голосом и запинаясь, мог он попросить веселого отца Грациана повторить свою песню. Но, оттого ли, что он не осмелился предаться такой неприличной духовному сану забаве в присутствии собрата одного с ним ордена, или имея какие-нибудь другие причины для отклонения этой просьбы, веселый наш монах повесил голову и покачал ею с таким мрачным видом, что портной столько же смутился, как если бы его поймали крадущим сукно с кардинальской рясы или галун с церковного покрова. Одним словом, глубокое молчание сменило место шумного пира, и присутствующие сделались так внимательны ко всему происходящему, что когда на деревенской церкви ударил час пополуночи, то все гости вздрогнули, как будто бы этот звон возвещал пожар или тревогу. Каноник Св. Павла, наскоро закусив тем, что было ему без малейшего замедления подано хозяином, по-видимому, рассудил, что второй час, возвещавший заутреню, первую службу после полуночи, должен был служить знаком для того, чтобы разойтись.
– Мы подкрепили себя пищей, – сказал он, – теперь помолимся, чтобы приготовиться к встрече смерти, которая так же неизбежно следует за жизнью, как ночь за днем или как тень за лучом солнечным, хотя мы не знаем, когда и откуда она поразит нас.
Все общество, сняв шляпы, как будто по невольному движению наклонило головы, между тем как каноник своим глухим и торжественным голосом произнес латинскую молитву, благодаря Всевышнего за покровительство в течение минувшего дня и прося о продолжении его в часы мрака. Слушатели еще ниже наклонили свои головы, как бы в знак присоединения к этому святому возгласу; когда же они их подняли, то каноник вышел уже с хозяином из комнаты, вероятно, в покой, назначенный ему для ночлега. Лишь только было замечено его отсутствие, как собеседники начали делать друг другу знаки, перемигиваться и шептаться; однако никто не позволил себе возвысить голос или завести разговор, так что Филипсон ничего не мог ясно расслышать. Он решился спросить сидящего подле него монаха, не каноник ли Св. Павла из пограничного городка Ла-Ферет человек, только что вышедший?
– Если вы знаете, что это он, – отвечал монах, с таким видом и таким голосом, которые доказывали, что похмелье его совершенно прошло, – то зачем вы у меня об этом спрашиваете?
– Затем, – сказал купец, – что мне бы очень хотелось узнать, посредством какого талисмана он превратил веселых гуляк в степенных, трезвых людей, а шумное их общество в Картезианский монастырь.