Текст книги "Штабная сука"
Автор книги: Валерий Примост
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Мало в армии есть вещей более клевых, чем эти спокойные, зависные полчаса после завтрака. Когда момон твой, приятно набитый жрачкой (главное – не думать, какое эта жрачка дерьмо), удобно развалился внутри, облокотившись мягкой, жирной спиной о ребра. Когда сигарета в руке мертво истекает дымом. Когда кто-то уронил на веки по кирпичу и не дал спичек, чтобы эти веки подпереть. Когда задница образует с ящиком одно целое, гораздо более неразрывное, чем со спиной. Когда…
Вокруг ползают в состоянии послезавтракового обалдения всяческие вояки в бледно-зеленых бушлатах. Они ничего не хотят, никуда не торопятся, им вообще ничего не нужно на этом свете. И если они и шевелят кое-как своими резиновыми поршнями, то даже не потому, что на их ушах плотными гроздьями виснет густой, липкий офицерский мат, а просто потому, что холодно сегодня, очень холодно. А было бы лето, так, кажется, попадали бы все мордами в песок и даже от пулеметных очередей не расползались бы по укрытиям. Да и пули по летнему делу не стали бы очертя башку вылетать из стволов после пинков грубиянов-капсюлей и нестись хер его знает куда до полного расплющивания о какую-нибудь чугунную духанскую задницу. Нет, они просто выпадали бы на землю и валялись бы до самого вечера, приобретая отличный окопный загар. А вечером они бы собирались вместе, пили бы холодное пиво и приставали к телкам…
Кстати, о загаре. Нигде, ни на каком сраном курорте невозможно так быстро заиметь такой качественный загар, как в армии на полигоне. По одной простой причине… Нет, по двум. Во-первых, потому что загар на полигоне летом такой же зависной, как и любой солдат, поэтому только и норовит подкосить ходилки и упасть-прилипнуть на кожу ближайшего вояки. А во-вторых, вместе с загаром на кожу падает как подкошенная и вся полигонная грязь. Поэтому через неделю любой негр по сравнению с нами кажется альбиносом. И когда впервые за неделю снимаешь сапоги и сверяешь ноги с руками, то понимаешь, что такие чистые ноги не то что на подушку класть – с них есть можно. И даже нужно, если вспомнить, насколько руки грязнее.
Так вот, сижу я на ящике перед палаткой и зависаю. Но, конечно, не один. Был бы я один, стал бы я так безбожно гнать? А ведь гоню. По-хозяйски, Потому что рядом со мной, с веками, стекшими под собственной тяжестью по щекам, сидит точно на таком же ящике бухен-вальдский крепыш Обдолбыш. Сидит и рассуждает о сексе. Мол, как слоны трахаются, бегемоты всякие – ему понятно, как крокодилы со змеями – он тоже, с грехом пополам, представить может. А вот как черепахи в панцирях своих…
Я его не слушаю. У меня и своих проблем хватает. И чего о черепахах беспокоиться? Они же не волнуются, как это мы, люди, ухитряемся трахаться – без панциря, чешуи и хвоста, со всеми своими шмотками, комплексами неполноценности и войнами.
Мы с Обдолбышем обнаглели – труба. Сидим в центре батальона и дуем драп. Драп попался «академический» – присели на «умняк» так, что впору диссертацию строчить.
Я с трудом разлепляю губы. Мой убитый драпом внутренний голос заплетающимся языком пытается убедить меня, что активничать сейчас не следует, но мое любопытство после упорной – вповалку – борьбы все же побеждает его.
– Послушай, брат, а куда ты шапку свою задевал? – спрашиваю я, глядя куда-то на сопки. (Если языком своим я еще владею, то глазами – уже нет.)
– Чего?! – с таким изумлением произносит Обдолбыш, как будто я спросил, давно ли у него была менструация.
– Ну шапку… шапку свою… – теряю я нить.
– А-а, шапку, – радуется чему-то Обдолбыш. – Я ж тебе объясняю, что это очень странно. У них же ведь дырок снизу в панцире нету, я специально в террариуме смотрел. Или, может, они их открывают, когда надо…
– Как люк в бээрдээмке…
– Да. Знаешь, открыл люк, а там, как в семьдесят двойке, пулемет противовертолетный…
– Что, у них скорострельно, да? Как у кроликов?.. Он некоторое время тупо смотрит на меня, потом истово кивает.
– Я ее сменял.
– Кого?
– Шапку.
– Какую шапку? – я хихикаю. – Ты че гонишь, военный?
– На драп сменял. А, кстати, классная была шапочка. Я ее специально на складе выбирал. Тянул на бачке, чтоб форма была…
Видя полное непонимание на моем лице, он широко улыбается и похлопывает себя рукой по стриженной макушке. До меня доходит.
– Шапку сменял?!
– Да. Махнул не глядя, как говорится.
– Ну ты придурок, в натуре! Тебе ж теперь ротный житья ва-аще не даст, сам что ли не знаешь?
Он отмахивается.
– А, да пошел он к… Достал совсем. Это ж вы, герои лосиные, на операции ездите. А у меня с ним тут цирк, уголок дедушки Дурова каждый день… Я вот что думаю. Таких, как он, которые на войне так прикололись, нашли себя, с войны назад возвращать нельзя. Они там и должны жить-поживать… э-э… плодиться и размножаться… Ну, ты сам посуди, если им там в кайф? Чего ж этот кайф им ломать, верно? Там они, может, впервые в жизни себя людьми почувствовали, понимаешь? Героями. Значительными. Лучшими. Здесь у них ностальгия…
– Чего?
– Здесь они тоже пытаются сделать так, чтоб было как там, понимаешь? Чтоб внутренний комфорт… Я не удивлюсь, если Мерин наш дома окопы в линолеуме вырыл и семью дважды в день по огневой подготовке дрочит…
– Че ты гонишь?..
– А че?.. Передвигается по квартире перебежками, почтальонов и слесарей из роты КЭЧ стреляет, как лазутчиков душманских, а тещу… ха-ха, тещу завалил за то, что свет в комнате зажгла…
– Свет в комнате? – пытаюсь я угнаться за галопом его гонива.
– Ну да… для него ж люстра – это осветительная ракета. Ее зажигать нельзя, это демаскирует подразделение в боевых условиях… Их, брат, вояк таких, навсегда на войну надо. Где-нибудь организовать им войну, друг с другом, вечную такую, медали давать, благодарность перед строем объявлять… А че, пусть кайфуют мужики…
– Ну, брат, для тебя «афганец» значит «придурок», да? – качаю головой я. – А пошел бы сам повоевал.
– Дурак ты, дядя, вот что я тебе скажу, – очень серьезно отвечает Обдолбыш. – Дело ж не в том, что он воевал, понимаешь?
– А в чем?
– А в том, что когда в душманов стрелял, заодно и человека в себе завалил… А что до Афгана… Я, между прочим, штук пять рапортов написал, чтоб в Афган…
Я удивленно гляжу на него.
– Ну ты даешь, брат! А что, здесь тебе стрельбы мало?
– Мало. А человечьего еще меньше, понял? Я несколько секунд думаю.
– Ну добро, тогда чего ж ты не в Афгане?
– А ты у командиров с начальниками спроси. Им виднее. Только за каждый рапорт я по пять суток на губе военные песни пел… А ротный наш – козел, понял? И не потому, что афганец, а потому, что козел. Легче всего плыть по течению – все в свинарник, и ты в свинарник. Вот ты мне скажи, кто на войне много убил, тот герой?
– Ну-у… наверное…
– Не наверное. Любой вояка тебе скажет, что уничтожение живой силы противника – дело хорошее и даже где-то героическое. Так принято. Так за тебя решили, что убивать врагов – причем, заметь, не твоих личных врагов – хорошо. Завалил десяток – держи медаль. Сотню – орден. И как-то уже убивать в общем потоке легко так получается, с кайфом… И уже можно похвастаться, сколько народу замочил. А против течения слабо? По-человечьи слабо?
– Это как?
– А так. Мой корифан Олежка Танич в Афгане службу тащил. Только вот медалей он там не заработал, скорее наоборот. Два года в Кабульском дисбате.
– За что?
– За то. Заложников расстреливать отказался. Потому что человек. Потому что головой думал, а не хэбэшкой, на которую медальки вешают… Вот, блин, в натуре, круто придумали наверху: сделали кругленькие такие штучки с рисунками и надписями и ну вешать на подчиненных, чтобы поменьше думали и побольше делали. Детский сад, да и только…
– Ну, брат, это ты уже загнул. Если человек отличился, заслужил…
– Да послушай, Тыднюк, если человек поступает правильно, как сердце ему подсказывает, то наград никаких ему не надо, понимаешь? Кайф от правильного выбора – вот его лучшая награда. Подход-то, знаешь, каким должен быть? Не «приказали – делаешь», а «считаешь правильным – делаешь». Понял? Никто тебя оценивать, награждать и наказывать не должен. «Родина приказала»! Боже, какое гониво… Ты сам себя оценивать должен, понял? Обдолбыш тяжело вздохнул, уронил голову. – А награды – это так, для форсу. Чтоб повыпендриваться…
– Ну ты, в натуре, гонишь, братила! – усмехнулся я.
– А вот, положим, тебе бы медаль дали…
– А на хрена она мне? – устало спросил Обдолбыш.
– На плавки вешать, чтобы телка кипятком писала?..
– Ты знаешь, брат, по-моему, ты сам себе противоречишь. Вот, вроде бы, против войны, а рапорта в Афган писал…
Обдолбыш помрачнел.
– Это точно. Писал… От безысходности, наверное. Уж больно достало меня все это дерьмо вокруг. Там хоть война, там это дерьмо по делу проходит. А здесь… – он встрепенулся. – А здесь оно на шару, понимаешь? Ни за что. Впустую…
Он привычно заколотил косой, затянулся.
– Так вот, а ротный наш – козел. Потому как по «приказу Родины» мать родную расстреляет. Но только чтобы по приказу, чтобы не самому…
Я покачал головой и съехал с темы.
– Вижу, круто он тебя задрочил, брат…
– Ну, задрочить – не задрочил, кишка тонка, а достать – достал. По самые гланды, гад, достал…
Обдолбыш замотал головой, сплюнул и потянул косой.
– Чем достал?
– Чем? А вот ты погоди, придолбается снова – увидишь. Мерин – урод по достачам опытный. Из тех, кто душманов пленных по-душмански же на ленточки резал…
Он глянул в сторону штабной палатки, матернулся.
– Вот блин! Накаркали… Э, косой, косой бери…
Я принял косой, со скрежетом развернул башню. От штабной палатки в нашу сторону грохотал раздатками Мерин – как всегда злой до полной усрачки.
– Каманин!! – заорал он еще издали. – Бегом ко мне, ублюдок!
– А-а, какой облом кайфа!.. – застонал Обдолбыш, пытаясь подняться. – Хоть драп не дуй…
Он отдирался от ящика с трудом, так же, наверное, как отдирается от земли дерево. Я остался сидеть, не спуская глаз с ротного и нахально дотягивая спрятанную в кулаке «пятку». Но ротный не обратил на меня никакого внимания. Сейчас его интересовал только Обдолбыш. Они сближались неотвратимо, как ПТУРС и броня, а я просто сидел и смотрел.
Я увидел профессиональный дроч по полной программе. Этот дроч включал в себя беготню в полной боевой выкладке с полным бачком песка в руках, забеги на сопки в противогазе («сопка наша – сопка ваша»), отжимания (в противогазе же), приседания, «лечь-встать» и передвижение по-пластунски. Все эти мероприятия были густо пересыпаны матом и мордобоем.
Дроч продолжался долго, очень долго, даже не знаю, сколько. Конца я не досмотрел: мы поехали на прыжки.
К обеду мы вернулись. Когда после приема пищи я зависал в палатке, на соседний топчан вдруг тяжело рухнул Обдолбыш. Он был весь в крови и задрочен до последней крайности.
– День прошел – ну и хер с ним, – невнятно пробормотал он распухшими, рассеченными губами.
– Да ты, брат, как с бээрдээмкой целовался, – сказал я сочувственно.
– Хуже…
Я дал ему сигарету.
– Спасибо, браток… А знаешь, я-то, конечно, паренек терпеливый, но и на старуху иногда находит бес в ребро…
– Ты о чем, брат?..
– О чем?.. Да о том, что дела эти лосиные давным-давно поперек моего горла клапаном стали… И, знаешь, Мерин-то, конечно, лось, каких мало, но если пыл свой не поумерит, я ему чехлы на сохи живо справлю…
– Э, вот этого не надо, брат, – покачал головой я. – Все будет путем. Ты только перетерпи малость.
– Мерину расскажешь, – огрызнулся он.
– Да чего ж ему, козлу, расскажешь?.. Сам, что ли, не знаешь?
– Знаю… А насчет чехлов…
– Каманин, ублюдок долбаный! На выход! – донесся от входа голос ротного.
– Ох, пидар, а! Продыху не дает, – прошипел Обдолбыш, с трудом поднимаясь.
– Так что насчет чехлов?
– Насчет чехлов?.. – переспросил он, думая о чем-то своем. – Они уже шьются, браток…
И побрел к выходу.
Глава 3Никто не знает, откуда приходит смерть. Как говорится, знал бы, откуда ждать, пушку бы навел. А так оглядываешься по сторонам и прикидываешь – из-за той ли сопки косичкой сверкнет, между теми ли соснами мелькнет своей костяной безглазой пачкой? И ведь все равно не угадаешь.
У меня гониво на смерти. Вот вроде человек, когда базаришь с ним или смотришь на него, такой, гад, живучий, бегает чего-то, суетится, двигает руками, ногами, губами шевелит, столько у него разных движений, слов, мыслей, воспоминаний всяких, столько в нем жизни, что как-то не верится, что он может когда-нибудь упасть мордой в песок, руки-ноги резиновые повывернув, и замереть навсегда, и все то, что еще вчера его интересовало, радовало, злило, сегодня ему уже до глубокой фени. И вот вроде лежит он еще такой же, как и при жизни, целый и невредимый, в комплекте (подумаешь, дырочка маленькая в неположенном месте образовалась!), – а уже все, мертвый, чего-то в нем уже нету, что-то ушло навсегда, и уже ничем это что-то не возместить, не заменить. Но это непонимание у меня раньше было. А теперь… Теперь, когда не один и не два моей рукой на тот свет отправлены, я увидел, что жизнь, которая в человеке аж бурлит, это все так, видимость глупая, мираж. Человека убить – раз плюнуть, собаку – и ту сложнее, она не в пример живучее. И я так думаю, что человек, он изначально мертвый, мертвость его – это как у механизма, конечный момент сборки, нормальное состояние. И что бы ни делал человек, он стремится только к одному, к этому конечному моменту. Чтоб завершить. Чтоб достигнуть. И тут уж дело – за малым. Пульку, как винтик, в нужное место посадить или вены вскрыть, как будто топливный провод прочистить, или еще что-нибудь профилактическое, как техосмотр.
Хорошие мастера, они сразу видят, чтб в человеке барахлит, что не доведено, что сделать нужно, чтобы довести сборку до конца, куда нажать, что продуть, что подкрутить, прочистить. Им даже не надо, чтобы человек сигналы подавал: мол, поломан, недоделан, нуждается в ремонте. Они и так наготове. Но хороших мастеров, профессионалов на всех не напасешься, поэтому бегают люди, кипишатся, нервничают, выпендриваются, лезут на рожон. Мол, SOS, спасите-помогите, доделайте, Христа ради, а то уже невмоготу поломанными шастать. И тогда берутся за дело непрофессионалы. Им, конечно, приходится в человеке поковыряться (уж больно сложен механизм!), но обычно в конце концов они его тоже до точки доводят. Если только старательно берутся за дело.
Вот это и страшно. Как-то мне пока не хочется чиниться. Не хочется – и труба. Других починю. Запросто. Профессионально починю. А сам не дамся. Не созрел еще. Но они ж, любители херовы, спрашивать не будут. Подкрадутся сзади и ка-ак починят по затылку!.. И тут уже главное успеть починить их раньше, чем они тебя. Я это так понимаю. А ремонтник я хороший, основательный. Чиню раз и навсегда. На это толькп и надеюсь.
Духов своих, Гуляева с Банником, дрочу каждый раз, как только представляется возможность. Они ведь тоже потенциальные «ремонтники», а я для них – самый желанный «механизм»: уж больно я их достал. Вот и чмырю их по полной программе, чтобы мысли дурные насчет меня даже не заглядывали в их головы.
У меня гониво на смерти. Я это только сегодня заметил, на стрельбах. Сегодня у нас «длинное» упражнение. Один за другим отстреливаются ребята из первого, второго, третьего взводов. Неплохо, в общем, отстреливаются, но мне их стрельба не нравится. Они просто выполняют упражнение. Для них эти мишени – обыкновенные куски дерева: попал – хорошо, не попал – фиолетово. У меня – все по-другому. Когда я выхожу на позицию, каждая мишень для меня превращается в хромую стерву с косой. Так что промахиваться никак нельзя, надо мочить эту сволочь напрочь.
Первым же выстрелом валю «пулемет», торопливо встаю и иду вперед. Неподвижные мишени, которые поднимаются, когда преодолеваешь окопчик с «пулеметом», все обычно кладут с колена. Но ведь это же смерть. Поэтому я валю их с бедра, на ходу. Я весь в натуре как робот. Робот войны. Я стреляю, не целясь и, еще не нажав курок, уже знаю, что попал. Я чувствую расстояние до цели, поправку на ветер, изгиб траектории пули. Чувствую даже полет пули по стволу и стон дерева, прошиваемого очередью. Не успевают движущиеся мишени выехать из-за холмика, как я поражаю их, все три, даже не сбавляя шага. Мое нутро делает это за меня.
– Круто пострелял, – бормочет Оскал, когда я возвращаюсь на исходные. – Как по своим.
Это наша обычная шутка на стрельбах. Но сегодня она меня не веселит. Оскал не понимает, почему я так клево стреляю. Просто мне страшно. О, страх – великий умелец, страх – отличный солдат. Страх может все. Никакой силач, герой и боец не сделает такого, что в состоянии сделать перепуганный до смерти солобон. Говорю это со знанием дела – как перепуганный до смерти лось.
Гуляев с Банником отстрелялись неважно. Это дает мне прекрасный повод, заведя их за угол наблюдательного пункта, подальше от стукачовского глаза замполита, побуцать для прочистки мозгов.
Замполит сегодня старший на стрельбах. Ротный остался в лагере: Обдолбыш ведь еще не задрочен до ручки, надо ж этим кому-то заниматься. А Мерин важное дело дроча никому не доверяет.
Замполиты – они все лопухи. Не знаю, почему. Наверное, потому, что их в их училищах учат не быть командирами, а замещать командиров по политчасти. Короче говоря, наш замполит почему-то не заставил нас сдать оставшиеся патроны там же, на стрельбище. Наверное, забыл. Что ж, я его понимаю. Когда в голове вся мировая политика колом сидит, все эти наты, сеаты и сенты со своими томагавками, Посейдонами и минитмэнами, и надо день и ночь думать о том, как избежать их вероломных происков, где же здесь упомнить о паршивой горсти патронов в паршивых магазинах паршивой десантно-штурмо-вой роты?
Короче говоря, когда мы прибыли в лагерь, невыстреленные патроны по-прежнему зависали в наших рожках. Но тут нагрянул Мерин, такой счастливый, какими только и бывают отличные офицеры, произведя образцово-показательный дроч подчиненных.
Он немедленно обматерил замполита, застроил роту и приказал замкам собрать патроны у личного состава. Но замки не успели. Когда процесс отбирания патронов был в самом разгаре, из ротной палатки неожиданно выплыл Обдолбыш. Мама ты моя дорогая, много я видал избитых солдат, но такого красавца увидел в первый и, наверное, в последний раз в жизни. Его лицо с развороченными бровями, сломанным носом и распухшими губами покрылось сплошной кровавой коркой. Бушлата и куртки на Обдолбыше не было, а нательная, рубаха была красная от крови – не в пятнах, а просто красная, целиком, как будто ее выкрасили. Он еле шел, хромая на обе ноги и прижав руку к ребрам, а заплывшие глаза его смотрели куда-то сквозь. Сквозь строй, сквозь сопки, сквозь горизонт Просто сквозь.
Когда я увидел этот взгляд, мне вдруг почему-то стало жутко холодно. Я увидел перед собой почти полностью починенный механизм, еще не мертвый, но уже и не живой. Я уже знал, что сейчас произойдет.
Он подошел к строю, молча взял – именно взял, а не выхватил (наверное, во всем Забайкальском военном округе не нашлось бы человека, который не отдал бы ему в этот момент все, что имел) у кого-то из бойцов автомат и вышел перед первой шеренгой.
Думаю, что ротный в эту секунду тоже все понял. Он сделал шаг назад и пробормотал что-то побелевшими губами. Но скрежет передергиваемого затвора заглушил этот бессильный шепот. Обдолбыш действовал четко, как машина. Ни одного лишнего движения. Его приборы тоже учли расстояние, ветер и изгиб траектории.
Мгновение после этого было так тихо, что я слышал, как шуршат, извиваясь по земле, струйки песка и хрипит в легких Мерина страх. Это было очень длинное мгновение: я успел поразиться белизне неба и заметить, как воздух, который обычно дурашливо мечется от дышалки к дышалке, мертвой паутиной повис на губах людей. Никто не дышал. Все ждали.
В следующий миг все снова ожило. Задергался в руках Обдолбыша автомат, паутина воздуха расползлась под сухими ударами вылетающих из ствола пуль, и ротный медленно осел на землю. Приборы не подвели Обдолбыша. Он не целился в обычном смысле этого слова, по-человечески, но все пули вошли точно в печень, в правое подреберье. Ротный застонал, опрокинулся навзничь и затих. Не успели еще каблуки его сапог прочертить в песке предсмертные борозды, как роту словно ветром сдуло. Не то чтобы все разбежались в разные стороны. Вовсе нет. Они просто исчезли. Когда я оглянулся по сторонам, я не заметил никого из них. Тогда я присел на кочку и закурил.
Прямо передо мной стоял Обдолбыш. Он уронил автомат, покачал головой и обернулся ко мне.
– Крутые ты ему справил чехлы, брат, – сказал я. Обдолбыш меня не услышал. Не оглядываясь на Мерина, он подошел ко мне и хрипло попросил:
– Дай закурить, браток.
Я подкурил новую сигарету, дал ему, Он тяжело опустился на землю рядом со мной.
– Он все-таки сделал это, – пробормотал Обдолбыш чуть погодя.
– Чего? – не понял я.
– Он очень хотел умереть…
Я курил и смотрел куда-то вдаль, за сопки.
– Хлопни меня, браток, – вдруг попросил он.
– Ты че, дурак?
– Не хочешь? Я тоже не хотел… – сказал Обдолбыш и снова перестал меня замечать.
Увидев, что он дрожит от холода в своей рубахе, я снял бушлат и накинул ему на плечи. Он, кажется, даже не почувствовал этого. Он просто сидел и думал о чем-то своем, и ждал, когда придет кто-то, кто захочет его убить.
Убить человека очень просто. Тем более, когда он сам этого хочет. Надо только знать, куда воткнуть пулю. Ты только приставь дуло к нужному месту и нажми на собачку, а пуля и его тело сами сделают все, что нужно.
Не хотел бы я быть пулей, чтобы делать все, от начала до конца. Лучше уж так, просто приставить и нажать.
Поднявшись, я подобрал брошенный Обдолбышем автомат и приставил дуло к его лбу.
– Нажимай, – сказал Обдолбыш устало.
Я нажал. Автомат мертво клацнул затвором. В нем больше не было пуль, все они дремали сейчас в теле с капитанскими погонами на плечах. Автомат уже израсходовал все свои смерти… Нет, не все.
– Ударь прикладом в переносицу, – произнес Обдолбыш. – Только размахнись получше.
Я отступил на шаг и размахнулся.
– Отставить!
К нам подбегала толпа с комбатом во главе.
– Отставить, Тыднюк! Я опустил автомат.
– Козел… – пробормотал Обдолбыш презрительно и поднялся.
Потом его увели, унесли труп Мерина.
– Молодец, Тыднюк! – сказал мне комбат.
– Чего?
– Молодец, задержал опасного преступника…
Мне захотелось его убить. Но в автомате не было патронов. Я молча развернулся и ушел.
Шума вокруг этого дела было много. Это и понятно: даже в нашем беспредельном корпусе офицеров валят не каждый день. А афганских ветеранов – и того реже. Последнего – джелалабадского героя майора Вишню – уложил месяца два назад один урлобан из 311-го краснопо-гонного полка. Майор в качестве проверяющего из штаба корпуса вместе с начкаром, разводящим и сменой заявился на пост. Часовой по причине страха перед китайскими диверсантами был обкурен драпом до состояния нестояния и потому принял смену за атакующее подразделение противника. Стрелял он метко и кучно – даром, что под драпом: только двое караульных и уцелели.
Ну, да ладно. Не о майоре Вишне речь. Так вот, роту нашу в тот же день сняли с полигона – благо, до конца учений осталось всего два дня – и перебросили бортовыми ЗИЛами в корпус. Спасибо стрелку Обдолбышу – если бы он не увалил Мерина, телепались бы мы через два дня домой тупым пехом. Для повышения, так сказать, боевой и политической подготовки.
По возвращении в городок мы заимели то, слаще чего нету леденца для особотдела, прокуратуры и политзасранцев, – РАССЛЕДОВАНИЕ. Казалось бы, дело сделано, цель поражена, виновный налицо – чего уж тут еще расследовать? Ан нет. Копаются чего-то, вынюхивают, допрашивают. Как будто от этого толк какой будет. Один ведь хрен: чего бы свидетели ни показали, впаяют солдату за убийство офицера на полную катушку. Даже если солдат был отличный, а офицер – мерзавец, горький пьяница и двоечник, даже если солдат спасал свою жизнь, даже если и по Уставу, и по справедливости поступил он совершенно правильно и единственно возможно, все равно его засудят. Даже если каждый из судей будет точно знать, что на месте солдата поступил бы точно так же, все равно тому труба. Потому как не может солдат, который вроде и не человек даже, убить офицера, командира БЕЗНАКАЗАННО. Это ж какой прецедент! Это ж если по справедливости или даже по Уставу, так скольких же офицеров недосчитается корпус уже завтра? А их и так не хватает, в частях хронический недокомплект, да и куда же это годится, если пять лет страна учит офицера, учит, тратит на него деньги и время, а потом его собственный подчиненный хлопнул в три секунды? Это же какой убыток!
Ладно, допустим, офицер действительно был неправ. Тот неправ, этот, пятый, десятый. Значит, где-то обучение, воспитание сбоит. Но ведь кроме как через солдата этого, убийцу, сбои эти нигде пока не вылазят, верно? Так что ж, теперь всю систему менять, чтобы под какого-то солдата вшивого подстроиться, который еще, кроме того, что убогий, голодный, необученный, паршивый какой-то, так еще и преступник, убийца? Так ведь проще его под трибунал по гамбургскому счету, чтобы другом, остальным, неповадно было. Верно? Так что результат такого ЧП всегда понятен заранее. Но ведь особисты с политработниками – ребята жутко порядочные и, знаете, из тех, что аж полыхают на службе. Синим пламенем, как говорится. Они на шару зарплату получать не могут, не та фактура. Зарплату, ее отрабатывать надо. Вот они и РАССЛЕДУЮТ чего-то.
Причем, знаете, именно ба-альшими такими буквами. Р-А-С-С-Л-Е-Д-У-Ю-Т. Серьезно так. Вдумчиво. Глубокомысленно. Мол, есть ли жизнь на Марсе? И тут уже не в жизни дело. Тем более, в жизни какого-то там паршивого солдатешки. Тут дело в принципе. «Преступник должен сидеть в тюрьме!.. Будет сидеть! Я сказал!..»
Никогда не забуду, как ротные офицеры строили нас по ночам и вели долгие разговоры насчет того, что, мол, кто старое помянет, тому губа, труба, куча неприятностей и, может быть, глаз вон, что мы должны уяснить следующее: ротный Обдолбыша не дрочил, а тот стрелял, находясь в драповом зависе, – и именно так отвечать на расспросы следователей. Придурки. Можно подумать, что базарить с нами на эту тему нельзя было днем! Обязательно ночью, да? Короче говоря, эти ночные построения продолжались до тех пор, пока однажды ночью группа неизвестных не накинула на ВРИО командира роты лейтенанта Майкова одеяло и не отдубасила его так, что бедолага ВРИО еле-еле доплелся потом до санчасти. После этого мы спали по ночам спокойно.
Его зовут лейтенант Иванов, и он – следователь особого отдела. Среднего роста, поджарый, с белобрысым пробором. Безгубый рот, полтора десятка угрей, окопавшихся по самые каски на его лице. Раздражение на шее от бритья. Запах стерильной чистоты. Весь этот лейтенант Иванов мягкий, липкий и негромкий. Такой, знаете, который – ты еще и оглянуться не успел, а он уже в твоей заднице, и притом без всякого мыла. А глаза добрые такие, ласковые, змеиные, как у Агеева в карауле по гауптвахте. И у нас тут вроде как допрос.
Я еще и войти в кабинет не успел, а од уже засуетился, защебетал:
– Проходите, товарищ солдат, добро пожаловать. Садитесь. Располагайтесь поудобнее. Чувствуйте себя как дома.
Э, нет уж, брат. С таким домом я лучше бездомным побуду. Но сажусь. В ногах правды нет.
– Как вас, простите, по имени?
– А… Андрей, – с трудом вспоминаю я. Слишком уж вояка этот непохож на наших казарменных матерщинников.
– Вот и отлично, – радуется чему-то он. Как-то так нездорово радуется…
Мы несколько секунд смотрим друг на друга. Одинаково честными глазами. Наконец он разлепляет свою говорилку.
– Надеюсь, вы понимаете, Андрей, почему вы здесь? Я киваю.
– Совершено тяжкое преступление, – сообщает с печалью в голосе он. – И наш долг – определить степень вины рядового Каманина. Надеюсь, вы мне в этом поможете.
Я снова киваю. Он растягивает в резиновой улыбке рот.
– Вот и отлично. Тогда расскажите, пожалуйста, как это все произошло.
Я рассказываю. Он слушает очень внимательно, хотя, я уверен на все сто, уже знает эту историю не хуже меня. Когда я замолкаю, он еще некоторое время прислушивается к чему-то, негромко барабаня пальцами по столу.
– Все, – говорю я.
– Я понял. А почему Каманин застрелил командира роты, как вы считаете?
– Потому что тот его дро… э-э… издевался над ним.
– Как?
– Ну-у… бил, гонял, обзывал…
– А почему? За что это так командир взъелся на своего подчиненного?
Блин, ну не буду же я сейчас объяснять этому кадру, которому это все до жопы, растаманские заморочки Обдолбыша, его психологию, его натуру. Все равно, натура подсудимого – не довод для суда. И я съезжаю на Мерина.
– Да дело тут не в Каманине, товарищ лейтенант. Дело в ротном. Он всегда относился к солдатам как к скотам, так всегда и говорил нам: мол, вы не люди, вы солдаты, скоты, быдло, пушечное мясо, он… ему было плевать на нужды, проблемы солдат… – я запнулся. Ну как объяснишь волку, что плохо кушать зайцев?
– Так. Он что, не разрешал роте ходить в столовую?
– Разрешал.
– Не выдавал солдатам шинели на зиму?
– Выдавал.
– Не пускал отличников боевой и политической подготовки в увольнение?
– Пускал.
– Значит, он был совершенно нормальным командиром. А в том, что он позволят себе лишнее в разговоре, криминала нет. Убивать за это жестоко, не правда ли?
– Да не за это… Он бил Каманина, понимаете? Смертным боем.
– А почему Каманин не доложил по команде?
Я пожимаю плечами.
– А потому что по субординации он должен был доложить о своих трудностях непосредственному командиру, то есть как раз ротному.
– Он мог пойти в политотдел…
– Ну да, а ротный бы отмазался тем, что Каманин – плохой солдат, нарушитель и лжец и специально наговаривает на своего командира, чтобы скрыть собственные недочеты по службе. И поверили бы не плохому солдату, а отличному офицеру, герою Афгана…
– Так.
– А потом ротный бы его вообще сгноил…
Пальцы лейтенанта снова забегали по столу.
– Так. То есть, если я вас правильно понял, Андрей, вы вообще считаете систему порочной и заведомо ошибочной?..
Я почувствовал паливо. Стоп. Залечь. Окопаться. Не гони лошадей, Тыднюк. Не время и не место.
– Никак нет! – вскочил я и замер по стойке «смирно».
– Нет, погодите. По-вашему выходит, что наша система дает простор для всяческих злоупотреблений, да?
В дисбат мне очень не хотелось.
– Никак нет, товарищ лейтенант!
Он молча смотрел на меня. У меня глаза устали следить за суетой его пальцев. И чего это он так ковырялками смыкает? Не иначе либо онанист, либо в детстве на фоно играл.