Текст книги "Штабная сука"
Автор книги: Валерий Примост
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
ШТАБНАЯ СУКА (Повесть)
Пролог
По городу бродила весна. Взъерошенная, озорная, она шлепала по лужам босыми пятками, задевая душистыми зелеными одеждами мокрые крыши и заборы.
Она звонко хохотала, встряхивая длинными пушистыми волосами, на которых, словно россыпь бриллиантов, сверкали капельки дождя.
Бесстыдники-деревья, едва прикрывшие свою наготу шелковистым полупрозрачным неглиже первой листвы, захлебывались густым сочным воздухом, как пьяницы – темным крепким пивом. Фонари, словно желчные подагрические старики, меланхолично горбились под теплыми дождевыми струями. Унылые парковые скамейки разбежались по аллеям, спасаясь от дождя, да так и застыли на четвереньках, как псы.
А весна гуляла по полупустым улицам, заглядывала в окна, на мгновение показывая в квадратах электрического света свое худенькое веснушчатое лицо, и напевала какую-то мелодичную дребедень тоненьким, как веточка сирени, голоском. Сейчас было ее время.
В «Старом Царицыне» сегодня было мало народу. Может быть, людей разогнал по домам дождь, а может, в такой вечер просто хочется побыть одному – открыть окно, отдернуть шторы и расположиться в удобном кресле в компании сигареты, порции ликера и мелодичного Рода Стюарта.
Отыграв очередную вещь, музыканты сели за столик пропустить по маленькой.
– Ты опять лажанулся в Гайдне, – сказал альт второй скрипке.
– Да где, где я там лажанулся? – возмутилась вторая скрипка. – Все было чисто. А у тебя, милок, со слухом напряги…
– У меня, между прочим, абсолютный слух, – возразил альт. – А у тебя его просто нет. Что это за дурацкое фа во втором такте анданте?
– Там было до, – сказала твердо вторая скрипка. – Железное до.
– Да какое, к черту, до, – с раздражением произнес альт. – Самое что ни на есть фа
– Там было до.
– Слушай, не умеешь играть, лучше за скрипку не берись, понял? Там было фа. Вон даже Серега тебе подтвердит. Правда, Серега?
– Извини, Димка, но ты действительно сыграл фа, – мягко подтвердил Серега, виолончелист.
Димка только пожал плечами, мол, не прошло – не надо, и тяпнул винца.
– Слава Богу, что публика «семь-сорок» от Моцарта не отличит, – не унимался альт. – А то бы мы тут из-за твоего фа как пить дать пару тухлых яиц схлопотали. Ты ж пойми, Димыч, мы не рок-бэнд, мы скрипичный квартет, мы лажать не можем.
– Лучше играть Шнитке, – пробормотал мрачно Димка. – Там даже если слажал, все звучит, как будто так и надо.
– Ладно, хорош, ребята, – вмешалась, разливая вино по бокалам, первая скрипка. – Разбор полетов – дело хорошее, но у меня есть предложение получше. Давайте выпьем. Тем более, что повод – самый что ни на есть…
– А ведь правда, – встрепенулся альт. – Надо же Серегу в армию проводить. Когда на призывной?
– Послезавтра, – улыбнулся Серега.
– Ах, как некстати эта твоя армия, – недовольно покачал головой альт. – Так славно играли… А теперь что же, трио будем?..
– Фигня, – махнул рукой Димка. – Отслужит, поумнеет, возмужает…
– Заматереет, – в тон ему продолжила первая скрипка. – Зарастет мехом, сгорбится, отрастит нижнюю челюсть и надбровные дуги, потом когти, хвост, клыки, потом…
– Ладно-ладно, – засмеялся Серега, – посмотрю я на тебя, каким ты из армии придешь.
– Не посмотришь, – ответила первая скрипка.
– Почему?
– А я туда не пойду. Что я, псих, что ли? Мне что, на гражданке делать нечего?
– Правильно, – кивнул альт. – Какого черта там делать, в армии? На лопате и ломе два года музицировать? Представьте себе: —допустим, адажио из «Щелкунчика», исполняет квартет лопатчиков.
– Лопатников, – поправила его первая скрипка.
– Тогда уж лопаточников, – сказал Серега. – Ну, да ладно. Не будем о грустном. – Он поднял бокал, посмотрел через вино на свет. – Как говорили древние, bonum vinum laetificat cor hominis – доброе вино веселит сердце человека. Давайте выпьем.
Они выпили и снова налили.
– Слышь, Серега, – пробормотал Димка, который после каждой выпитой порции все более мрачнел, – ты там поосторожней, понял?
– А что?
– А то. Я служил, я весь этот цирк от и до знаю, вот такими порциями его хавал, – он показал, какими. – Ты там того, держись. – Он помолчал. – И, главное, писем плохих домой не пиши, понял? Твои беды – это твои беды, а мать с Ленкой с ума тут посходят…
– А почему ты думаешь, что ему придется писать домой плохие письма? – спросил альт.
– Причем пространные, как сообщение о смерти диадо-ха, убитого в Трипарадейсе, – добавила уже слегка опьяневшая первая скрипка.
– Типун тебе на язык, дурак, – мрачным тоном произнес Димка. – Хоть думай иногда, что несешь.
– Hey, guy, what do you want?
– I want to hit you, son of the bitch!
– Why?
– Because you tell too mutch stupiditis now!
– Hey, guy…
– Shut up, comon, imbecile!
[– Эй, парень, чего тебе надо?
– Врезать тебе хочу, сукин сын!
– Почему это?
– Потому что ты сейчас несешь слишком много ерунды!
– Эй, парень…
– Короче, заткнись, придурок! (англ.)]
Первая скрипка сочла за лучшее не усугублять и замолчала.
– Ладно, ребята, – вмешался альт, пытаясь сгладить возникшую неловкость, – давайте лучше выпьем. – Он поднял свой бокал. – Твое здоровье, Серега! Дай тебе Бог легкой службы…
– Нет, не так! – перебил его Димка. – Легкая служба – дерьмо собачье, ни уму, ни сердцу. Дай тебе Бог, братишка, твердости и силы, и еще немного фарта, не ищи легкой службы, не верь друзьям, не жалей врагов. Твое здоровье!
Они выпили.
– Клевое вино, – признал Димка, опуская опорожненную посуду на стол. – Ладно, Серега, пойдем покурим.
– Я же не курю, – смущенно улыбнулся Серега
– Зато я курю. Да ладно, пообщаться надо. Они поднялись.
– Ребята, – возник рядом заведующий, – вы бы еще с полчасика поиграли, а?
– Хорошо, – кивнул Димка – Сейчас покурим и начнем. Они вышли на улицу, под навес, и Димка закурил.
– Что, очень в армию хочется? – спросил он, выпуская дым.
– Да ты понимаешь, наверное, для мужчин это необходимый процесс, – ответил задумчиво Серега, – знаешь, как ломка голоса. Чистая физиология.
– Нельзя тебе туда идти, – сказал Димка, тяжело глядя на него.
– Почему?
– Для тебя это слишком будет.
– Да почему? Все служат и ничего…
– Ничего?! Эх, парень, да пойми ты, что вот такой, какой ты есть сейчас, мягкий, вежливый, застенчивые улыбки, «простите, пожалуйста», бабулям место в троллейбусе уступаешь, ты же там и года не протянешь. Там зона, понимаешь? Там – звери, а ты – корм. Ты вон даже слова мне не сказал, хотя кривишься от табачного дыма. Просто вежливенько так переместился на подветренную сторону и все. Ты что, закосить не мог? Родственники или знакомые врачи есть?
– Послушай, Димыч, зачем ты так? Ну сам посуди, как это я, здоровый парень восемнадцати лет, буду косить, как какой-нибудь блатовик, как мажор какой-нибудь. Да непорядочно это все, понимаешь, и как-то грязно. Как будто боюсь я этой армии, как будто прячусь, бегу от нее.
– Все мы чего-то боимся, Серега. Вот ты сейчас боишься, что кто-то подумает, что ты боишься армии, и только поэтому идешь служить. А ты не бойся. Подумай, что для тебя важнее – убить два года неизвестно на что, семьсот тридцать дней гнить и подыхать, как… как хрен его знает кто, или спокойно жить и работать, играть, любить свою Ленку…
– Послушай, Димыч, не надо, – остановил его Серега. – Когда тебе хочется в туалет, ты же не думаешь, как этого избежать. А кроме того, что уже сделаешь?
– Да я не о том, – мотнул головой Димка. – Конечно, что уж поделаешь, если ты такой глупый.
– Дима..
– Я о том, что тебе настрой нужен, а у тебя его нет.
– Димыч, я помню все твои рассказы об армии, но не всем же такая служба достается…
– Дурак. Идеалист. Послушай меня. В армии никогда не бойся своей и чужой крови, никому не верь, опасайся…
– Дима, не надо. Все будет нормально, – Серега полуобнял его за плечи и улыбнулся. – Посмотри лучше, красота какая вокруг. Весна.
– Да что весна?..
– Небо как бархатное, видишь? И дождик какой-то такой, уютный, что ли… А воздух, а ночь… У меня так часто бывает, знаешь, переполняют какие-то ощущения, эмоции, гг слов, чтобы их выразить, не хватает, просто нет таких слов в языке. Тем музыка и хороша, что ею можно выразить все…
– Ладно, – вздохнул Димка, – чего с тобой, солобоном, говорить. Сам все увидишь. Пойдем играть, что ли…
К кафе подъехало такси. Серега только глянул:
– Ленка приехала, – и бросился открывать дверцу.
– Привет, – кинулась Сереге на шею стройная красивая девушка.
– Привет.
– Ты меня чувствуешь, да? – спросила она. – Ты же не знал, что я приеду, а стоишь на входе…
– Это я тебя чувствую, – мрачно ответил за Серегу Димка. Серега был слишком занят: он собирал губами с ее лица дождевые капли.
– Ладно, пошли внутрь, – позвал Димка. – Серега, играть надо, не забыл?
После закрытия кафе Серега с Ленкой брели куда-то вдвоем по мокрым пустым улицам.
– Не хочу, чтобы ты уезжал, – сказала она, глядя куда-то в сторону.
– Девочка моя, да я и сам не хочу, – ответил он, нежно прижимая ее к себе. – Но ничего не попишешь.
– Сережа…
– Да ладно! Через два года вернусь как огурчик. А там организуем шикарные встречины, созовем кучу народа, а потом махнем куда-нибудь на юга. Месяца на три.
– Сереженька…
– Ну хорошо, на два.
– Не надо этой бравады, Сережа. Я же вижу, что тебе не до веселья.
Он тяжело вздохнул.
– Это правда. Знаешь, Димке не сказал, ребятам не сказал, а тебе скажу. Паршиво мне. Страшно. Понимаешь, неизвестность всегда страшит, тем более такая. Как подумаю, что два года мне придется жить бок о бок с целой кучей грубых, тупых мужиков… Как оно там будет?.. А-а, да зачем это я…
– Все будет хорошо, вот увидишь, – с тоской в голосе сказала она. – А я тебе часто-часто писать буду. Каждый день. Ладно?
– Договорились, – улыбнулся он. – Только не очень нежно, а то я буду дурно спать ночами.
– Дурашка, – она махнула на него рукой. – В училище своем разобрался?
– Да, сегодня сдал последний экзамен. Можно смело двигать, как говорит Димка, «под знамена герцога Кумбэр-лэндского». А там сама знаешь что: трубы, штандарты, подъемные мосты, зубчатые башни, миннезингеры поют серенады под окнами прекрасных…
– Сереженька… – вдруг всхлипнула она, пряча лицо на его груди.
– Кисунечка моя, – обнял он ее. – Не плачь, не надо. Все будет хорошо.
– Обещай мне, – подняла она на него мокрые, с потекшей тушью, глаза. – Обещай мне, что будешь себя беречь очень-очень, ладно?
– Обещаю, – чмокнул он ее в щеку, – тысячу раз обещаю.
– Честно?
– Честно.
– Честно-честно?
– Честнее не бывает.
Обнявшись, они медленно пошли дальше.
– Что тебе напоминает вечерний город? – вдруг спросил он через несколько минут.
– Телевизор, когда закончилась программа, – усмехнулась она.
– Интересно, – покивал он. – Необычный образ.
– А тебе?
– Мне? А вот ты послушай. Так, знаешь ли, пришла пара-тройка строчек сегодня в голову…
– Давай, – крепче прижалась к нему она.
– Ну, тогда слушай:
На струнах неба пальцы пустоты
Играют тихо, умиротворенно,
И город – словно маленький ребенок
В момент, когда разводятся мосты.
Он разодрал коленки площадей
Об острые осколки магистралей…
Ну, и так далее.
– А дальше?
– Честно говоря, не помню. Да и какая разница, главное, что образ есть. Такой вот инфантильный образ. Такой же инфантильный, как я.
– Каждый из нас в чем-то инфантилен – кто чувствами, кто рассудком, кто физиологией. А образ красивый, – сказала она задумчиво. – Ты очень романтичный человек.
– Скорее я болезненно, патологически сентиментален, – скорчил гримасу он.
– Знаешь, – сказал он, когда они уже стояли у ее дома, – этот дождь – как слезы.
– Слезы?
– Да. Город плачет по мне, Ленка, плачет вместе с тобой.
Часть 1. ПРОДСЛУЖБА
Глава 1В полку гостило лето. Странное, суматошное, оно выгорело под низким, как потолок танковой башни, небом, словно солдатская хэбэшка, и провоняло кипящим машинным маслом. Лето ни в чем не знало меры – ни в многочисленных учениях, ни в печном жаре рехнувшегося солнца – и даже тепло свое делило между удушающе-горячими днями, подыхающими на раскаленной сковородке плаца, и дрожащими от холода ночами совершенно бестолково. Пыльные потные вояки в парках и на полигонах напоминали формой и содержанием обгоревшие в «буржуйке» поленья, и лениво возились в каждодневной грязи, как разомлевшие на жаре мухи. А у мух наступил очередной демографический взрыв, и они черной жужжащей массой заполнили казармы и склады, и солдаты в столовой пожирали мушиного мяса гораздо больше, чем любого другого. В полку гостило лето. Гостило по ошибке. Просто споткнулось о забор части и неловко плюхнулось в середину жирной горячечно-жаркой тушей. И все, кто оказался в это время внутри, были обречены долгие-долгие недели ползать под давящим бременем его присутствия.
«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться – придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно – от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, – главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди – редкие придурки. Считается, что главный орган чувств – глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие – за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи – черт его знает! – за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое «я», цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»
Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.
В коридоре за дверью послышался едва уловимый – на грани человеческого восприятия – шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:
«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До – как писал Джойс – жима в яйцах…»
Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:
«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм – каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий «каждый» тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».
Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» [«Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах – полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению – в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.
Он проснулся от того, что тяжелый «хромач» воткнулся ему под ребра и грубый надтреснутый голос откуда-то сверху произнес:
– Э, Шахов, придурок, хорош массу давить, вставай давай!
Открыв глаза, он увидел над собой по-лошадиному вытянутое морщинистое лицо с мощным – в прожилках и волосках – носом.
– Здравия желаю, товарищ капитан, – пробормотал он хриплым спросонья голосом.
Яркий свет слепил глаза. Тоскливо воняло старыми лежалыми шмотками и немытой человечиной.
– Хорош шиздеть, солдат, – недовольно ответило лицо, а сапог опять углубился куда-то в голодно заурчавший желудок. – Давай, отрывай уже свою жопу от батареи…
Начальник продовольственной части полка гвардии капитан Феклистов тяжело уселся за стол и закурил.
– Как ты меня достал, солдат, – устало сообщил он, поглядывая на приводящего себя в порядок Шахова. – Вот объясни мне, почему ты не ночуешь в роте? Дрочат? – в его голосе явственно послышались нотки презрения.
Шахов не нашелся, что ответить, и промолчал.
– Дрочат, – сам ответил на свой вопрос Феклистов. – Ну а вот скажи, если бы ты не бьи писарем продслужбы и не имел бы возможности здесь ночевать, что бы ты делал?
Шахов молчал.
– Молчишь. Все молчишь, – покачал головой Феклистов и устало вздохнул. – Ладно, иди в умывальник: хоть раз в три дня умоешься и полы в кабинете помоешь.
Шахов вытащил из шкафа ведро и тряпку и побрел к двери.
– Да, и еще, – сказал ему в спину Феклистов, – если тебя опять припашут в расположении натиркой ебошить или чего-нибудь еще, лично хлебало разобью. Понял?
Шахов понял. Он неторопливо, оттягивая неприятный момент соприкосновения с ротой, спустился на первый этаж и осторожно выглянул из-за угла. В расположении первого танкового батальона мела пурга утреннего шмона.
Жалкие, обтрепанные фигуры духов, кажущиеся еще более уродливыми в грязно-желтом свете пыльных лампочек, таскали из угла в угол расположения двухъярусные койки, драили суконными натирками полы, носились туда-обратно с тумбочками и дедовскими тапочками и полотенцами. Они были безмолвными, эти фигуры, братски одинаковыми и безответными, и их негромкие вскрики и всхлипывания под градом ударов напрочь тонули в море черпаковского мата.
Шахова передернуло. Ужасно счастливый, что он – не там (мрачная радость эта не выныривала на поверхность, она распирала бедолагу Шахова изнутри; каждодневный страх, что его вернут в роту, придавал этой радости странную болезненную остроту), он еще раз огляделся по сторонам и короткой перебежкой преодолел расстояние до умывальника. Засунув ведро под хлещущую из крана воду, Шахов кое-как потеребил в мойке каменно-грязную тряпку, торопливо, одной рукой, размазал по лицу чернозем и схватился за дужку ведра, пританцовывая от нетерпения.
– С добрым утром, штабная сука!
Шахов затравленно обернулся. На пороге умывалки стоял сержант Баринов.
– Пришел помочь родной роте подготовиться к утреннему осмотру, ублюдок? Очень в тему, – на змеиных губах сержанта появилась плотоядная ухмылка. – Так что оставь-ка свое ведро и усвистал в расположение натиркой шуршать.
– Товарищ сержант, я… – залепетал Шахов, – я…
– Ну, чего? – нахмурился Баринов.
– Я не могу, товарищ сержант, – просящим тоном произнес Шахов. – Начпрод накажет.
– Да парит ли меня твой начпрод! – рявкнул Баринов, приближаясь. – Шевели поршнями, придурок!
– Ну товарищ сержант, ну пожалуйста… – чуть не плача, просил Шахов.
– Налицо явная бурость, – резюмировал Баринов и одним быстрым движением нахлобучил на голову Шахова ведро с водой, а другим – сшиб писаря с ног.
Голова в ведре глухо стукнулась о цементный пол. Шахов, мокрый с головы до ног, тяжело поднялся на четвереньки, но, получив пинок под зад, с жестяным грохотом растянулся на полу снова. Приподнявшись и стянув наконец с головы проклятое ведро, он увидел рядом с собой опустившегося на корточки Баринова.
– Поплавал? Шахов промолчал.
– Ладно, иди нах отсюда к своему начпроду, – Бари-нов схватил его за погон и, вставая, резким рывком заставил подняться вслед за собой. – И запомни одну вещь. Ты думаешь, что тебе сейчас очень плохо. Так? А между прочим, твоему призыву приходится куда хуже. Знаешь об этом? А чем ты лучше их? Ну, че молчишь, как тумба? Ты еще и похуже многих, чмо гребаное. А с несправедливостью надо бороться, правда? Так вот, через неделю Се-рега Чередниченко едет на дембель, и старшиной стану я. И вот тогда, сука, ты будешь жить и гнить не в штабе тыла под жопой у Феклистова, а здесь, в роте, в которой ты числишься, рядом со своими однопризывниками. Понял, да? И тут-то тебе настанет полный шиздец… – Он помолчал несколько мгновений и уже совсем отстраненно добавил, брезгливо отпихивая Шахова раскрытой пятерней в лицо: – Все, уебуй к херам отсюда… Если через минуту ты еще будешь здесь, то начпрод получит в подарок твою жопу, насаженную на швабру. Время пошло.
И Баринов вышел.
– Я тебя что, в баню посылал? – Феклистов, прищу-рясь, смотрел на Шахова, и было не понять, чего больше в этом взгляде – усталости или презрительной жалости.
Шахов, потупившись, молчал.
– Коля, нормальная херня? – обратился Феклистов к начальнику продовольственного склада полка старшему прапорщику Дыбенко. – Ты посмотри на этого урода. Опять его в роте чмыронули.
Он вынул из-за уха пожеванную «Астру» и закурил. Старший прапорщик Дыбенко, который выглядел именно так, как должен выглядеть настоящий начальник прод-склада, – сытый и дородный, с низким широким лбом и глубоко посаженными пронзительными глазками, – рыгнул и ответил:
– Хули ты с ним возишься, Шура, здесь же не детский сад. Солдат должен быть смекалистым и толковым, он должен врубаться с полуслова, никто не умеет задрочить хорошего солдата. – Он мрачно посмотрел в сторону Шахова и добавил: – Хороший солдат – это тебе не студент какой-нибудь задроченный…
– И в роту ж тебя, придурка, возвращать жалко – задрочат, и здесь терпеть – себе дороже, – сказал задумчиво Феклистов. – Одно у тебя хорошо; хоть читать и писать умеешь, не то что эти пеньки в ротах. И где их только таких дебилов набирают – ума не приложу… А ты хорош таблом торговать, Шахов, схватил тряпку и давай-давай, пошел полы ебошить. Веселее, веселее, не зависай. Глядишь, и обсохнешь быстрее. Ты ж свою форму с карантина не стирал – даже мыла ей в окно и близко не показывал, так хоть верхний слой грязи смоешь. Нет, под батареей тоже мыть надо. Тяжело достать? А ты нагнись: отставь жопу, коленочки согни и припади на линолеум. Удобней будет. Э-э, а тряпку еще и полоскать надо иногда. Слыхал об этом? Хотя бы один раз в два квадратных метра подойди и окуни. Вот тупорылый, в натуре! Э, под столом тоже принято мыть. Да, там тоже пол есть. Нет, рука туда не залезет. Шахов, блин, эта штука на ножках называется столом, и ее можно отодвинуть. Придурок… Коля, веришь, глаза б мои писарька нашего не видели. Пойдем, пожалуй.
Дыбенко нехотя поднялся.
– Короче, Шахов, мы с начпродом – в корпус. Ты, мля, за старшего здесь. Будем после обеда.
– До нашего приезда в строевую часть за сводкой не ходи. Понял? – Феклистов встал, надел фуражку и взялся за дверную ручку. – Пошли, Коля, ну его, придурка, в самом-то деле.
Время близилось к обеду. Очень хотелось есть. Шахов торопливо оформил накладную какому-то отмороженному комендачу, тупо посмотрел ему вслед и полез в верхний ящик стола. Там оставался последний черствый кусочек хлеба и несколько рафинадных камушков. Проглотив эти остатки, Шахов тяжело задумался. Идти в столовую до смерти не хотелось. Оставалась бы до дембеля неделя – Шахов наверняка смог бы протянуть ее без еды. Однако прикинув, сколько ему еще до дембеля, он безнадежно покачал головой и неохотно начал собираться. Нахлобучив свою пожеванную пилотку, он закрыл кабинет на ключ и спустился по лестнице на первый этаж. Осторожно выглянул в коридор. «Родная» рота еще только-только начинала собираться на обеденное построение. Шахов опрометью – чтобы ненароком не попасться на глаза никому из старослужащих – бросился к выходу. Скатившись с крыльца, он еще раз оглянулся, так, на всякий случай, и уже спокойнее зашагал в направлении столовой.
У входа в столовую, на залитом расплавленным солнечным светом пыльном пятачке происходила обычная обеденная кутерьма. Подразделения подходили и уходили. Солдаты в колонну по одному с пилотками в руках непрерывным потоком взбегали по ступеням, а навстречу им сверху с гоготом и руганью катился вал пообедавших. В толпе шныряли грязные, ободранные духи с бачками, пришедшие за едой для старослужащих, изредка в скопище обычных «стеклянных» хэбэшек проплывала ушитая и наглаженная «деревянная» хэбэшка какого-нибудь высокомерного азиата-второгодника. Получив в толпе обычное количество пинков и зуботычин, Шахов проник в зал приема пищи и, скользя по загаженному полу не по размеру большими сапогами, приблизился к столам, вокруг которых суетились заготовщики его роты.
– Чего надо? – с подозрением глянул на него один из них.
Шахов запнулся.
– Я… э-э… на обед…
– Вали отсюда! – не дослушав, отрубил заготовщик. – Тут и на роту не хватает – опять эти гандоны из ОЗРДн пару бачков на свои столы переметнули. Еще только тебя, суки штабной, здесь не хватало. Что, Феклистов жрать не дает, да? – и он усвистал к другому столу.
Шахов не стал бы рисковать, если бы не был так голоден. Выждав, когда поблизости не будет ни одного заготовщика, он неуловимым движением швырнул в миску разводягу перловки и уже протянул было руку за хлебом, как вдруг за его спиной раздалось возмущенное «Ах ты ж, сука!» и чей-то кулак, как будто отлитый из чугуна, въехал Шахову в ухо. Бедняга писарь упал лицом на стол, разметав в разные стороны миски, ложки и кружки. Вокруг материлось уже человек шесть. Шахова поставили на ноги и тут же снова завалили – теперь на пол, потом несколько раз пнули с ноги, а кто-то навернул чайником.
– Что здесь происходит?
Шахов поднял глаза. Раздвинув солдат, над ним остановился какой-то незнакомый офицер. В тот же миг заботливые руки заготовщиков подняли Шахова, и все дружно принялись отряхивать его хэбэшку.
– Ничего, товарищ старшнант, – ответил кто-то, – так, подскользнулся человек.
– А, ну ладно, – кивнул офицер, – смотри под ноги, солдат.
Как только офицер ушел, ближайший заготовщик с разворота зарядил Шахову в челюсть, а потом, плохо соображающего, сплевывающего кровь, пнул его в сторону выхода.
– Если еще раз, мля, увидим тебя здесь – тебе жопа, чмырь гребаный!..
Шахову круто повезло: он успел выскочить из столовой до прихода роты. Немного поразмыслив, он побрел в сторону продовольственного склада полка.
Двери склада были открыты, и, приободрившись, Шахов зашел. Мимо него, предводительствуемая щеголеватым сержантом-грузином с огромными костлявыми кулаками и рыжеватой щеточкой усов под породистым носом, двигалась процессия из трех или четырех духов, нагруженных коробками сухпая. В глубине заставленного ящиками, коробками и бочками помещения, в окружении десятка просителей с накладными в руках, на кулях с крупой восседал здоровенный узбек в танковом комбинезоне. Увидев Шахова, он небрежно повел бровями в сторону, и писарь послушно прислонился к стене, приготовившись ждать.
Лениво поругиваясь и ворча, узбек отоварил одного за другим всех и поманил Шахова.
– Чего хотел?
– Привет, Чагатай.
– Чего хотел? – морщась, как от зубной боли, повторил узбек.
– Я… эта…
– Слюшай, если не решил, чего хотел, вийдь, подумай, потом заходи, да?
– Дай, пожалуйста, пару баночек консервов, – заторопился Шахов. – Если можно.
– Почему не можно? – произнес Чагатай, задумчиво разглядывая Шахова и крутя на пальце цепочку с ключами. – Все можно. Только ти мне говори, чего в столовая не ходишь, сюда ходишь.
– Э-э… здесь вкуснее, – пробормотал Шахов, опуская глаза.
– Э, ти, хорош шиздеть, куснее-муснее… Зашем начпрод чмирь писар брал, хуйня-муйня?
Шахов молчал.
– Э, почему молчишь? Говори давай.
– Не мог бы ты мне дать пару баночек консервов? – уже ни на что не надеясь, убитым голосом повторил Шахов.
– На, – Чагатай вытащил откуда-то сбоку, из коробок, две банки гороховой каши и подал Шахову. – На, жри давай. Только больше не приходи за жратва, надоел. Вчера говорил – не приходи, сегодня говорил – не приходи, ти тупой, да?
– Спасибо большое.
– Э, пшел нах, чмо, скажу начпрод, что ти меня совсем достал.
Шахов с тоской огляделся по сторонам. В воздухе висела густая смесь селедочного смрада, запахов мороженого мяса, лежалых круп, затхлых соленых помидоров в бочках и холодного мокрого цемента. Здесь было много, очень много жрачки. Безумное количество. Ссутулясь и запихнув банки в карманы, от чего хэбэшка и вовсе стала похожа на попону беременного пони, Шахов пошел к выходу. На пороге он оглянулся. Боже, сколько жрачки! Вот бы оказаться здесь в тот момент, когда заклинит замок на входной двери и открыть ее будет невозможно. И пришлось бы здесь жить, на этом складе, очень долго, возможно, до самого дембеля, пока не был бы открыт новый, совершенно радикальный способ вскрытия дверей продскладов. А этот способ открыли бы, ясное дело, как раз ко дню его, Шахова, дембеля. Он мрачно усмехнулся своим мечтам.
Первую банку Шахов вскрыл сразу же, как только вошел в кабинет продслужбы, – бляхой ремня. Потом вытащил из стола черт знает сколько не мывшуюся ложку, равнодушно глянул на нее и воткнул в кашу. Он стрескал все в пять секунд, тоскливо посмотрел на вторую банку, запихнул ее в стол и тут же попытался забыть, что она у него есть: надо было оставить ее на ужин, а Шахов боялся не выдержать.